Нонна никак не могла уяснить, что из себя представляют различные партии ФРГ, но понимала, что неонацисты – самая агрессивная, самая страшная партия, идущая по стопам фашистов. Она помнила, как однажды Курт сказал: "Если правительство даст возможность неонацистам укрепиться – они повернут ФРГ к гитлеровскому режиму".
– Зачем же правительство разрешает неонацистам снимать пивные бары и проводить там свои собрания? – спросила Нонна. – Значит, правительство все же этого желает?
– Все правительства ведут двойную игру, – уклончиво ответил Курт.
Карл уже стоял на тротуаре, издали приветствуя подъезжающий автомобиль. Его рука была выброшена вперед так решительно, что казалось, он вот-вот крикнет "Хайль!".
И Нонна подумала: "Не из таких ли молодчиков состоит НДП?"
Большой Карл влез в машину, и в ней сразу же стало тесно. Он с таким же интересом, как и в первый раз, рассматривал представительницу чуждого ему мира, попутно балагурил с Куртом, о чем-то расспрашивал тетю Таню.
Город Дахау был совсем близко от Мюнхена. И когда машина остановилась около длинного забора, окружавшего бывший лагерь, Нонна вспомнила слова женщины, работавшей когда-то секретаршей у Гитлера, о том, что она не знала о существовании лагерей и была уверена, что ее фюрер тоже не знал об этом.
Нонна усмехнулась наивности этого заявления. Смешно, чтобы кто-то в Мюнхене не знал о концентрационном лагере, находившемся рядом с главным городом Баварии. Этот лагерь был хорошо виден. Курт показывал Нонне его из окна ресторана. Смешно, чтобы кто-то в Берлине не знал о лагере Заксенхаузен или в Веймаре о Бухенвальде. Кто в это поверит?!
Они вошли на территорию бывшего лагеря и стали беспорядочно осматривать его без путеводителя и без экскурсовода.
Сначала шли по бесконечной Лагерной улице, совершенно пустой, с кое-где уцелевшими одинокими деревьями от тополевой рощи, посаженной арестантами. Располагавшиеся раньше вдоль этой улицы жилые и больничные бараки теперь были снесены. Огромные мертвые пустыри молчаливо лежали по ту и другую сторону Лагерной улицы. Аккуратно прочерченные полосы сообщали о том, что когда-то здесь стояли бараки, в которых жили, страдали и умирали люди…
Тетя Таня сказала Нонне, что через эту страшную, мертвую пустыню прошло 206 000 заключенных.
Лагерная улица заканчивалась католической часовней. Она называлась часовней "Предсмертного страха Христа" и была построена уже после войны. Это странное, аляповатое сооружение, выложенное галькой, напоминало широкую трубу, врытую в землю. Почти четверть диаметра этой трубы служило дверью. И в эту широкую дверь виден был висящий на проволоке огромный белый крест. Под крестом, на круге, к которому вели широкие ступени, поднимался четырехугольный пьедестал, сооруженный из какого-то ноздреватого материала. На нем возвышалось распятие, освещенное горящими свечами. С улицы в незакрывающуюся дверь был виден круглый, опускающийся к центру, потолок часовни.
С крыши свешивался гигантский терновый венец из железа. Это было оригинально. Но ничто оригинальное и необычное не могло произвести здесь впечатление. Сердце было охвачено ужасом.
Над входом в лагерь было написано: "Работа освобождает".
Слова о свободе в Дахау! Нонна почувствовала озноб.
– А в Бухенвальде еще страшнее надпись, – сказал Курт. – Там написано: "Каждому свое".
Это была экскурсия в мир кошмаров. Прошлое словно бы оживало на фотографиях стендов Дахауского музея.
"Баня"… Здесь эсэсовцы умывались человеческой кровью.
"Лаборатории"… Здесь подопытным материалом, обреченным на медленную мучительную гибель, были люди…
Нонна вышла из выставочного зала притихшая, потрясенная… Послушно, не говоря ни слова, пошла туда, куда повели ее Курт, тетя Таня и Карл.
– Это крематорий, – сказала тетя Таня. – Газовая камера была замаскирована под баню. А в печи мертвых привозили на вагонетках.
Они вошли было в крематорий, но около него стоял памятник, возле которого нельзя было не задержаться.
На постаменте стоял изможденный человек. Стоял просто, засунув руки в жалкое рубище, напоминающее пальто. На ногах его были страшные бухалы наподобие не то валенок, не то ботинок.
Подняв исхудавшую стриженую голову, устремил вдаль невидящие сухие глаза, разучившиеся плакать…
Всхлипнув и уже не пытаясь сдерживать слезы, Нонна прикоснулась пальцами к словам, высеченным на постаменте.
– "В память погибших и в назидание живым!" – прочитала тетя Таня.
– "В назидание живым!" – шепотом повторила Нонна. – "В назидание живым!"
И вспомнила мюнхенский пивной бар, оцепленный полицией, улицу, забитую толпами людей, и слова Курта, сказанные небрежно: "Если правительство даст возможность неонацистам укрепиться, они повернут ФРГ к гитлеровскому режиму".
"Вот к этому", – с ужасом думает Нонна, окидывая взглядом крематорий, памятник и мертвые кровавые пустыри лагеря.
Вдруг рядом с ней кто-то закричал. Она вздрогнула от неожиданности, побледнела, со страхом взглянула на маленького, подвижного человечка, который внезапно появился возле памятника. Он что-то кричал, размахивал руками, обращаясь к присутствующим. По щекам его катились слезы. Он стыдился их и жалкой, вымученной улыбкой пытался отвлечь взгляды людей от своих глаз…
– Он говорит, что был два года в этих лагерях, – быстро и нервно переводила тетя Таня.
Курт, обеспокоенный бледностью Нонны, держал ее под руку.
– Это англичанин. Он приехал из Англии, – объяснила тетя Таня. – Специально приехал, чтобы пройти по этой страшной земле и вспомнить все.
Нонне показалось, что лицо англичанина похоже на лицо человека, стоявшего на пьедестале возле крематория. Он плакал, но черты его все равно сохраняли ту же страшную, тупую неподвижность. Концентрационный лагерь оставлял свою печать навсегда.
Англичанин показывал дрожащими растопыренными пальцами на крематорий и говорил, что он был построен в 1942 году, потому что старый крематорий не справлялся уже с сожжением мертвецов.
– А там – стрельбище, – показал он дрожащей рукой вправо от крематория, – там было уничтожено шесть тысяч русских.
Он кинулся в сторону, и все последовали за ним.
– Здесь было заграждение из колючей проволоки, по ней пропускали электрический ток… Ночами лагерная стена была освещена. Если кто-нибудь приближался к ней, часовые на вышках стреляли без предупреждения… Видите там… – На лице его появилось изумление. – Я не знаю этих построек. Их не было прежде.
– Это монастырь кармелиток "На святой крови", – сказал Карл.
– А! – воскликнул англичанин. – Так за этим монастырем было кладбище… Там погребено семь тысяч пятьсот арестантов всех европейских национальностей. А налево, за монастырем, лесное кладбище города Дахау. Там похоронены последние узники лагеря… совсем накануне освобождения…
Он бросился на колени. Неистово поклонился в сторону кладбища, подполз на коленях к входу в крематорий и поцеловал землю.
– "В память погибших и в назидание живым!" – сказал он, рукавом вытирая лицо. – А живые забывают… Некоторые забыли о той войне, забыли, сколько здесь пролилось крови. Боже мой! Боже мой! Какая короткая память!
– Ну, успокойся… – на плохом немецком языке сказала скромно одетая, статная и еще довольно молодая женщина, прикасаясь рукой в пуховой белой перчатке к плечу англичанина. – Я из Чехословакии приехала. Отец в ту войну без вести пропал… Были слухи, что в германский лагерь его заключили. Ищу вот по спискам. В архивах, где позволяли, искала. Была в Бухенвальде. А теперь здесь… Ты не встречал случайно Яна Ржигу? Такой был высокий, широкоплечий.
– Здесь были тысячи узников, – поднимаясь с земли, сказал англичанин. – Под номерами. Имен не было. Зачем имена обреченным на смерть? Может быть, я и встречал твоего отца.. Может быть, вместе стояли под холодным дождем в строю на Аппельплаце. А может, это он убежал… и его застрелили по ту сторону рва. Штрафной аппель тогда длился целые сутки. Целые сутки! Была глубокая осень. Стояли холода. И сутки ни на минуту не прекращался дождь. Ни на минуту! После этого аппеля в каждом бараке умирали заключенные от крупозного воспаления легких… Может быть, умер тогда и Ян Ржига? Не знаю! Не знаю… Я был номером 7777. Только потому, что я носил эту магическую цифру, повторенную четыре раза, я снова стал человеком. Но с этим номером я сойду в могилу. Вот!
Он сбросил пальто. Засучил рукав замшевой куртки, и все увидели на его левой руке синие цифры: 7777.
– Он, наверное, сумасшедший! – прошептала Нонна. – Тетя Таня, я не пойду в крематорий. Мне как-то нехорошо. Я посижу в машине. А вы идите…
Тетя Таня и Карл пошли в крематорий, а Курт медленно повел Нонну к выходу. Он молчал, делая вид, что не замечает ее покрасневших глаз…
В машине они тоже сидели молча. И Нонна была благодарна за это молчание.
Вскоре пришли тетя Таня и Карл.
Тетя Таня участливо поглядела на Нонну и сказала:
– Не надо было тебя сюда возить.
"Обязательно надо было, – подумала Нонна. Но вслух ничего не сказала. – Всем нужно увидеть этот лагерь… Всем! И пусть все люди прочувствуют слова: "В память погибших и в назидание живым!"
– Ну что же, теперь в монастырь! – сказал Карл, довольно потирая руки.
Нонна через силу вышла из машины, ощущая гнетущую усталость.
Монастырь кармелиток " На святой крови" был обнесен простым деревянным забором, покрашенным белой краской.
Через решетчатую дверь, в точности скопированную с дверей арестантских камер, вышли в маленький чистый дворик, заглянули в небольшую кирху с деревянными скамьями и спускающимися с деревянного потолка черными светильниками в стиле модерн.
Здесь было пусто, неуютно и холодно. За кирхой размещались кельи кармелиток, видны были их однообразные, острые крыши.
Настоятельница монастыря приняла посетителей в комнате, надвое разделенной деревянной решеткой. Это напоминало арестантскую камеру, но решетки, двери и скамьи – единственное убранство комнаты – были отполированы.
Игуменья и еще одна монашка оставались за решеткой. Они сели на табуреты. Гости разместились по другую сторону решетки, на скамьях. Игуменья принялась рассказывать…
Речь шла о монастыре. Он был открыт три года назад. В монахини постриглись женщины – врачи, учителя, инженеры. Они ушли из мира, чтобы здесь, на земле, пропитанной невинной кровью, замаливать грехи своих соотечественников.
У настоятельницы монастыря, женщины лет шестидесяти, полнолицей и румяной, передние зубы были слишком длинны, и казалось, что она все время улыбается. Улыбающийся человек в Дахау выглядел странно… И все, встретившись с ней взглядом, отводили глаза. Иногда в беседу вступала другая монахиня, еще молодая, красивая, с матовым цветом лица и грозными, трепещущими бровями. Ее черные, чуть удлиненные глаза все время то расширялись, то прищуривались: то ли это была привычка, то ли игра. Она говорила тихо, но страстно и четко, вскидывая вверх правую руку. Она отводила ее чуть-чуть в сторону, и черный широкий рукав взмывал вверх, как крыло вещей птицы, обнажая белоснежный манжет.
Нонне вспомнилась суриковская "Боярыня Морозова". Ее везут в заточение. Она сидит в санях, вскинув вверх руку, как бы осеняя двумя перстами все вокруг. Глядит на провожающий ее народ безумными глазами фанатички. Немецкая монахиня, заточившая себя в монастыре на кровавой земле Дахау, была чем-то похожа на боярыню-фанатичку.
Нонна почему-то подумала, что когда настоятельница уйдет из этого мира, ее место непременно займет монахиня, напоминавшая красивую хищную птицу.
И таким же непонятным и страшным, как весь лагерь Дахау, показался ей и монастырь кармелиток. Так же, как около крематория, она почувствовала себя нехорошо. Но теперь было невозможно уйти. Она сидела со всеми на деревянной полированной скамье и через деревянную полированную решетку смотрела на страшную монахиню. Смотрела как зачарованная. Не могла оторвать от нее взгляда. Иногда глаза Нонны и глаза красавицы кармелитки встречались, и у Нонны захватывало дыхание. Она боялась смотреть в эти глаза. Ей казалось, что они загипнотизируют ее и она подчинится их любому приказу.
Поднимаясь и удерживая привычный жест благословения, настоятельница спросила с улыбкой: не хотят ли посетители еще что-нибудь спросить у нее?
– Русская фрейлейн спрашивает, – указала тетя Таня глазами на Нонну, – прощаете ли вы тех, кто совершил эти преступления в Дахау? Молитесь ли вы за них?
– Да, фрейлейн, мы за них молимся, – с тихой улыбкой сказала настоятельница монастыря, глядя на Нонну большими кроткими глазами, – но простить мы их не можем.
– Их может простить только господь бог! – страстно воскликнула молодая монахиня, снова воздев руку с указующими перстами.
– Вряд ли он их простит, – тихо сказала Нонна, и в ее памяти опять промелькнул пивной бар, окруженный полицией, шумные толпы людей, пытающихся сорвать неонацистское сборище.
"Нет, монастырями и молитвами их не остановить!" – подумала она, взглядом провожая монахинь, которые поклонились посетителям и пошли в маленькую низкую дверь привычной, смиренной походкой, прижимая к груди сложенные руки.
Эту ночь Нонна почти не спала. То она вспоминала Жоржа Мортье с львиной седой гривой и роскошными вставными зубами… Вскакивала, садилась на постели и, обхватив руками голову, думала об его предложении. Она решила ехать в советское посольство утром. Она была уверена, что там ей помогут разобраться во всем. Так, успокаивая себя, она ненадолго засыпала. Просыпалась оттого, что над ухом своим слышала крик англичанина: "В память погибших и в назидание живым!" Она открывала глаза, видела где-то там, в темноте, страшный памятник, воздвигнутый у крематория. И опять погружалась в тревожный сон.
Потом ей приснилось, что сидит она на диване в гостиной тети Тани, а напротив в кресле разместилась огромная черная птица. Она то широко раскрывает, то прищуривает злые горящие глаза, широко раскрывает и прищуривает. Взмахивает иссиня-черным крылом, похожим на рукав монашеской рясы. Голосом тети Тани черная птица убеждает Нонну остаться в Мюнхене навсегда.
Черная птица закуривает сигарету, цепко держит ее в когтистых пальцах и, прищурив глаза, предлагает другое: уйти в монастырь кармелиток.
"Тебе очень пойдет черная ряса, – говорит птица, – вот примерь!"
Нонна кричит, отбивается, а черная птица пытается натянуть на нее монашеское одеяние.
– Нонночка, что с тобой? – слышит она знакомый голос, но не сразу узнает, чей он.
Около кровати в длинной ночной сорочке стояла тетя Таня. В комнате горела ночная лампа.
– Ты так кричала… – Тетя Таня провела рукой по ее спутанным волосам.
– Я видела страшный сон, – с трудом отозвалась Нонна.
– Насмотрелась страхов в Дахау, вот и не спится… Актрисы так впечатлительны. Спи, деточка, еще рано…
Она поцеловала племянницу, подняла с пола сбившееся одеяло, укрыла ее, погасила светильник и ушла, бесшумно ступая по мягкому полу, тихо прикрыв за собой дверь…
Нонна сейчас же уснула. А фрау Татьяна вошла в свою холодную спальню (здесь считали полезным спать в нетопленных комнатах), легла на широкую двухспальную кровать и, закинув руки за голову, до утра пролежала с открытыми глазами.
Она думала о том, что с появлением Нонны все чаще и чаще вспоминает Москву и свою далекую юность. Тоска по родине, так тревожившая ее прежде, стала донимать снова. Она расспрашивала Нонну о подробностях московской жизни, даже о мелочах, и о людях, которых еще помнила. Она со страхом думала о том, что будет, если, несмотря на все ухищрения ее и Курта, придется все же расстаться с Нонной.
Она надеялась, что в советском посольстве продлят Нонне визу и разрешат выехать из Мюнхена в Париж. А там светская жизнь увлечет девушку, как когда-то она увлекла молодую Татьяну Соловьеву… И она забыла свою страну. Забыла ли? Оказывается, нет.
Фрау Татьяна закрывает глаза, и в памяти ее возникает мощенная крупным старинным булыжником Красная площадь… Она, молодая девушка, весенними сумерками идет по площади. Рядом юноша с мягким девичьим профилем… Ее первая любовь. Потом он стал известным хирургом. Она несколько раз слышала о нем по радио, давно слышала… Она не спросила о нем племянницу. Боялась: а вдруг его уже нет… Время идет, идет – и все меньше остается тех, с кем была связана ее юность. Из родных теперь осталась только Нонна. И страшно отпустить ее, снова остаться одной…
22
Занятому человеку, такому, как фрау Татьяна, нелегко терять день, но выхода нет. Она решает утром же везти Нонну в посольство. Кстати, у нее есть в Бонне кое-какие дела.
Сереньким промозглым утром они ехали в поезде Мюнхен – Кёльн. В большом купе с окном во всю стену они расположились вдвоем, хотя тут было шесть глубоких кресел с подушечками для головы.
Нонна разглядывала пробегавшие мимо деревни с однотипными каменными строениями. Из-за потемневшего, осевшего снега и мокрой земли со втоптанными в нее прошлогодними листьями селения казались не по-немецки запущенными.
Поезд мчался мимо маленьких, еще только просыпавшихся городов, улицы которых были забиты велосипедистами, спешившими на работу. Торговцы открывали свои магазины. Женщины поспешно протирали стекла витрин, дверные ручки. Швабрами мыли асфальт возле своих магазинов.
Всю дорогу тетя Таня предавалась воспоминаниям юности. Она говорила об отце Нонны, о ее матери, но больше всего – о бабушке, героине будущей кинокартины.
На одной из станций к ним в купе вошла молодая белокурая женщина с двумя детьми. Мальчик лет десяти нес увесистую кошелку с продуктами. Годовалую девочку мать держала на руках.
Мальчик снял курточку и кепку, повесил их на крючок. Кошелку поставил в угол и, получив от матери пирог с вареньем в целлофановой обертке, начал есть, с любопытством прислушиваясь к разговору на незнакомом ему языке.
Указав на легкую курточку мальчика, Нонна сказала:
– Я заметила, здесь очень легко одевают детей. Смотрите: мать в шубе, а дети почти в летних пальтишках.
Изо рта ребенка выпала соска. Нонна поспешно подняла ее и подала матери.
– Данке шён! – улыбнулась молодая женщина и сунула грязную соску ребенку в рот.
Нонна изумленно взглянула на тетю Таню, но та с умилением смотрела на годовалую девочку и, казалось, ничем не была удивлена.
– Соска-то гряз… – не договорила Нонна, потому что белокурая женщина вновь изумила ее.
Она не отняла у дочери свой палец, который та с увлечением сосала, заменив им надоевшую соску.
– Тут есть своя теория воспитания, – сказала тетя Таня, заметив удивление племянницы. – Ничего стерильного! Организм должен приучаться к борьбе с бактериями.
– В России так было в старое время. У бедняков… Сильный выживал, а слабый погибал. Это слишком жестокая теория для цивилизованного общества, тетя Таня!
– Может быть, это жестоко, но разумно…
Мальчик, увлекшийся непонятным ему разговором, уронил кусок пирога на свежевыглаженные брюки. Он вскочил, со страхом взглянул на мать, попробовал рукой очистить злосчастное пятно.
Мать со злостью отняла у него пирог и выбросила в урну для мусора. Она сказала сыну какую-то фразу, коротко и внушительно. Он покраснел, и даже слезы выступили на глазах.
– Хочешь знать, что сказала она? – спросила тетя Таня.
– Что он – неаккуратный мальчишка, раззява… и что если бы тут не было иностранцев, она дала бы ему затрещину.