Необыкновенные москвичи - Березко Георгий Сергеевич 3 стр.


- В джунглях? Ну и трепло! - Молоденький таксист восхищенно оглянулся на товарищей. - Какие в городе джунгли, когда кругом милиционеры!

- Я и говорю: львы и крокодилы. - Толстый таксист посмотрел на ручные часики. - Привет, до новых встреч! Через сорок пять минут прибывает на Белорусский экспресс "Берлин - Москва". Там и мои пассажиры едут... А может, и по пути кого прихвачу.

Он залез в машину и, закрыв дверцу, высунулся наружу.

- Головой надо думать, а не наобум Лазаря. Отец, осади немного! - крикнул он Орлову.

И Федор Григорьевич тоже сел за руль, чтобы подать "Волгу" назад. Но затем, тронувшись с места, он повернул на проезжую часть, дал газ и влился в поток машин. Он решил последовать примеру аса и ехать к Белорусскому вокзалу. Пожалуй, он готов уже был ловить за рукав доверчивых "пиджаков", - как называли вокзальщики провинциалов, приезжавших в столицу, - Федор Григорьевич почувствовал себя способным и на такое. На его большом коричнево-красном, навсегда обожженном солдатским загаром лице появилось угрюмое, тяжело-спокойное выражение, с этим выражением он когда-то шагал из второго эшелона на передовую. Сейчас он тоже собрался драться - драться за единственного человека, который освещал его жизнь, наполняя ее теплом и смыслом... Дальше нельзя было, ну никак нельзя оставлять жену маяться в духоте их городской квартиры! Он должен был как можно скорее перевезти Таню за город... При мысли о нездоровье жены испуг холодил Федора Григорьевича, он ощущал его физически - в груди как будто пустело, трудно становилось дышать. И чтобы отвести угрозу, наводившую ужас, он готов был не только затаскивать "пиджаков" в свою "Волгу" и катать их бессмысленно по Москве из конца в конец. Да если б только ему хорошо заплатили, он, кажется, возил бы их на себе самом, пока хватило дыхания.

Перед красным огнем светофора Орлову пришлось затормозить. И борт о борт с ним остановилась подошедшая одновременно машина таксиста-лихача. Тот со своего места за баранкой подмигнул и, тыча вытянутым пальцем, вскидывая подбородок, показал в сторону бульвара. С неохотой подчинившись, Орлов покосился - на асфальтовой дорожке стояли три возможных пассажира, три странные фигуры. Порознь каждая не выделялась ничем примечательным, но все вместе они заставляли прохожих оборачиваться.

Мужчина - инвалид в соломенной панаме с пустым левым рукавом - широко размахивал единственной своей рукой, стараясь привлечь внимание таксистов; он был пьян и при каждом взмахе как бы спотыкался, устремляясь вперед. Рядом с ним согласно покачивалась, вцепившись в его пустой рукав, старуха в черном платке и в черном прорезиненном плаще; загорелая девушка-подросток с косичками, подвязанными крендельком, в гимнастических тапочках на голых ногах держала дерматиновый чемодан, перехваченный для верности веревкой. Все в облике этой тройки говорило о ее немосковском, периферийном происхождении, и шофер-лихач в оранжевой рубашке выкрикнул, силясь быть услышанным в шуме множества моторов:

- Отец, подбери их! Это же греза таксиста... Отдаю их тебе.

А когда машины вновь двинулись, рыча и подвывая, как в диком нетерпении, к Орлову долетело:

- Покатай их, отец! Покажи Москву...

Великодушие аса объяснялось лишь тем, разумеется, что Орлов ехал в крайнем ряду, ближе к бульвару. И, не раздумывая долго, Федор Григорьевич тут же подрулил к асфальтовой дорожке.

Инвалид не сел, а рухнул на переднее сиденье; облегченно задышав, он проговорил искательным голосом:

- Друг, подбрось к Белорусскому, к поезду нам надо.

О таком счастливом совпадении Федор Григорьевич и не мечтал.

Кивнув, Орлов поспешно вышел на асфальт, взял из рук девушки чемодан, поставил в багажник и припер там запасной покрышкой.

- Вот так... и вам посвободнее будет, - как мог любезнее сказал он.

Потом он раскрыл дверцу перед старухой и под локоть услужливо подсадил ее - он был искренне благодарен своим пассажирам за то, что они достались ему, а не кому-либо другому.

- Устраивайтесь, как лучше, - пригласил он. - Сквознячок вас не будет беспокоить? Или поднять стекло?

И даже постовой орудовец, издали поглядывавший на эту погрузку, не помешал ей, хотя, строго говоря, садиться на проезжей части было запрещено. Словом, последовательность невезения, измучившая сегодня Федора Григорьевича, сменилась, как в карточной игре, столь же таинственной последовательностью удач - если начинало вдруг везти, то везло уже во всем.

Машина двинулась, и Орлов осведомился у пассажиров, каким маршрутом они намерены добираться до вокзала.

- А вам виднее, как специалисту, - ответил инвалид, полный неограниченного пьяного доверия; воистину какой-то щедрый чародей послал его сегодня Орлову. - Нам бы только не опоздать...

Но, как выяснилось из дальнейшего, еще больше полутора часов оставалось у этих добрых людей до отхода поезда. И, таким образом, Орлов смело мог распорядиться их временем: в голове его сразу же сложился отличный, много обещавший маршрут, который можно было бы назвать туристским.

- Не опоздаем, успеем обязательно... И на Москву поглядим, если желаете, - добавил он для очистки совести. - Погода - лучше не бывает, весна.

- Спасибо, друг! - даже поблагодарил Орлова инвалид. - Спасибо... Эх, весна-красна, да душа тесна!

Склонясь к плечу Федора Григорьевича, обдавая его влажным жаром разгоряченного тела, он поведал:

- Родительницу вот провожаю. Гостила у меня старая, теперь домой собралась... Неохота ей, видишь ли, глядеть на меня, на бобыля... скучно, видишь ты, живу - это я, то есть, скучно. Она у меня вредная - родительница!

Расслабленно улыбаясь, он повернулся всем туловищем к старухе, сидевшей за его спиной; слипшиеся волосы упали из-под шляпы ему на глаза, и он замотал головой, откидывая их.

Старуха неожиданно всхлипнула, потянула носом. Орлов, не оборачиваясь, в зеркальце, прикрепленном над лобовым стеклом, увидел: темное лицо ее в длинных симметричных, как на старинных иконах, морщинах почти не исказилось, но в узких, подпертых скулами глазах засветилась голубенькая влага.

- Грубиян, Петька! - сказала она сильным, еще не постаревшим голосом. - И всегда был такой - грубиян. Не совестно тебе так о своей мамке? Ведь совестно!

Она тоже, казалось, была под хмельком; слезы, мелко поблескивая, скатывались по ее запавшим щекам, но она не утирала их, не замечая.

Сын бросил беглый взгляд в сторону водителя - Федора Григорьевича и вновь повернулся к ней.

- Опять ты за свое! Ну чего опять, чего? - досадливо закричал он. - Все нормально... едем вот в такси, честь честью, народ на улице тоже туда-сюда, магазины торгуют. А ты все свое, все свое, как та язва.

Короткий, до локтя, обрубок шевельнулся в его рукаве и выпятился над спинкой сиденья, как будто инвалид попытался протянуть матери отсутствующую руку. И старуха припала лицом к его живой культе.

- Грубиян неуважительный... без стыда, без совести! Это про меня - язва? Да как же ты смеешь?! Грех так про мамку...

Она все тыкалась своим угловатым темным лицом в его культю. И сын так энергично замотал головой, что панама соскользнула у него и полетела вниз, на резиновый коврик. Федор Григорьевич, нагнувшись боком, поднял ее, стряхнул и протянул молча владельцу.

- А ничего, спасибо! Терпения на старую не хватает... - проговорил сердито инвалид. - Никак, понимаешь, успокоиться не может - жуткое дело! С самой войны, с сорок четвертого... Сказать кому - не поверят.

Правой рукой он водрузил панаму на голову и прихлопнул сверху ладонью.

- И правда, бабка, откуда у вас берется столько слез? - звонко, точно молоточком, отстукала девушка с косичками. - Сами расстраиваетесь, дядю Петю нервируете и всех вообще.

Старуха повела на нее влажным, затуманенным взором.

- Идол каменный! - горестно, с сердцем сказала она. - Все вы молодые как каменные. А у меня душа вконец извелась. Я и не хочу, а плачу...

Внучка подергала плечами, выражая неодобрение, и отвернулась к окошку - там были жизнь, свет, движение, праздничная пестрота.

На какое-то время в машине установилось молчание - только и слышалось, как старуха потягивала носом. Впереди, над угловым зданием с вывеской по фасаду "Изотопы", зажглось изображение атома - исполинский пестрый цветок. Лиловые, желтые, зеленые, нежнейшего оттенка неоновые орбиты электронов, наложенные одна на другую, создавали подобие венчика разноцветной ромашки, в центре которой пунцово тлело атомное ядро.

- Дядя Петя, смотри, атом! - воскликнула обрадованно девушка. - Бабка, смотрите, это атом!

- Тот самый, что ли? - вяло, утомившись как видно, спросила старуха.

- Ну да, а какой же еще? - кивнула девушка.

- О, господи! Всё против матерей выдумывают, - сказала старуха. - Ровно бы не люди, ровно бы материнской сиськи не брали - всё против матерей! А те одно знают: брюхатеют!

Дом с изотопами, не слыханным ранее предметом торговли, остался позади, заслоненный другими домами. Но некоторое время еще была видна в предзакатном воздухе огромная ромашка с нездешнего луга. И, изогнувшись на сиденье, девушка с косичками проводила взглядом через заднее стекло этот адский цветок, источавший над крышами свое радужное, газовое свечение. Сложенными в щепоть пальцами инвалид извлек из кармана пиджака папиросу, зажал ее в губах и ожесточенно захлопал по карманам, ища спички. Федор Григорьевич подал зажигалку, инвалид прикурил, сопя и задыхаясь, и вновь повернулся к матери.

- Приедешь домой, шли телеграмму: как приехали, как что? - понемногу успокаиваясь, распорядился он. - Светланка вот тебе напишет, ты ей отдиктуй. И не трясись над каждым словом, не жалей лишней копейки. А саженцы я вам вышлю обязательно - понятно тебе? И славянку, и грушовку, и анис, и майскую зарю. Сказал - сделаю! Ну чего ж ты?..

- Сынок, калечка... - пробормотала старуха.

Она опять плакала, уставясь на сына полуослепшими от влаги глазами.

- Калечка, калечка... И Верка тебя не пожалела - жена называется! Кто тебя, кроме матери, пожалеет?

И она поглаживала и ласкала тупую культю, дергавшуюся в рукаве, как испуганный зверек. Сын издал нечленораздельный звук, не то стон, не то кряканье; взмокшее лицо его пылало.

- Да я уж позабыл про свою руку! - в отчаянии выкрикнул он. - Вот вредная, ей-богу! Ни себе, ни другим отдыха не дает... И Верку я позабыл, аллах с ней!

- Сука она, твоя Верка! Сука меделянская!.. - не слушала старуха. - И ты тоже: прощай, до свиданья, будь здорова! Тоже Еруслан какой Лазаревич! Шляпа, дурачок обиженный! С Веркой так надо было...

Ее жестокая обида все не находила утоления. И она бранилась, и скорбела, и жаловалась, потому что все еще испытывала ту боль за сына, которая давно уже отпустила его самого.

- Хватит тебе, баба-яга, - взмолился он. - Ну что мне с тобой!.. На вот, на, закури...

Он пошарил лихорадочно в кармане и, не найдя там папирос, выхватил папиросу у себя изо рта.

- Кури, кури, чего же ты! - Он совал матери свою папиросу. - Куришь, ну и кури!..

Она послушно взяла папиросу, затянулась, от чего щеки ее запали еще глубже, и закашлялась. Сын, морщась, как от горечи, отвернулся.

- Сладу со старой нет, - виновато сказал он, точно просил прощения за мать. - Выпьет стопку - много ли ей надо - и начинает... на полных оборотах.

Все его раздражение пропало, и он выглядел растерянным, удрученным.

- Старший братан мой и вовсе не вернулся - на Ладоге с машиной под лед пошел. Мне лично подвезло еще - малость обстругали только... И ведь что удивительно - ничего на нее, старую, не влияет: ни время, ни текучка жизни. Внуки у нее народились - она не переключается на внуков... Отца нашего еще в финскую убили при штурме Выборга.

Федор Григорьевич в своем зеркальце видел: старуха, замолчав, курила, прикрывая папиросу пальцами, собранными щитком. И тонкий дымок, виясь и вытягиваясь, как от свечи, задуваемой ветром, окутывал ее темное, в иконописных морщинах лицо.

- Так что ее тоже можно понять, - заключил инвалид, - нервы у матерей не выдерживают - это факт.

Такси мчалось теперь по Большой Калужской: справа промелькнули за каменной оградой старые, похожие на монастырь, корпуса клинической больницы; слева зелеными облаками летели сады. Проехала навстречу группа велосипедистов - поджарые, голенастые, в круглых шапочках, они напоминали на своих легких машинах с перепончато-блестевшими спицами каких-то гигантских насекомых. Из автобуса, который обогнал такси, выглядывали пионеры - все в белом и красном, тесно жавшиеся к окнам, беспокойные и шумливые, как молодой лесок, отправившийся вдруг в путешествие по Москве.

- По правде если... - вновь заговорил инвалид. - Я и сейчас, случается, на баяне во сне играю. И такое удовольствие чувствую, словно у меня опять все по норме: две руки, десять пальцев. После, когда проснусь, меня как обухом по голове: ах ты черт, вспоминаю, одной-то нет! Но, конечно, привычка сказывается, привычка свое берет.

- И слава богу, привычка - это вроде амортизатора. Воевали где? - спросил Орлов.

- Под Москвой сперва поползать пришлось, в составе сто семьдесят третьей, - мы от Каширы шли. После на Втором Белорусском фронте наступали. В деревне Осиповичи меня ранило, было такое чертово пекло - совхоз в Осиповичах...

И, в свою очередь, инвалид поинтересовался:

- Вам лично где пришлось?

- По соседству, на Первом Белорусском, - Федор Григорьевич, не отрывая глаз от шоссе, скупо улыбнулся, - а сперва, как и вы, на Западном.

- Ясно, - сказал, сразу повеселев, инвалид.

Они точно обменялись позывными и узнали друг о друге самое важное: они оказались как бы земляками, как бы с одной улицы. И их отношение друг к другу тут же определилось: они были теперь больше чем случайно встретившиеся шофер такси и пассажир, - они были членами некоего обширного братства с его неписаным уставом.

- Сухиничи, Юхнов, слышали, наверно? - сказал Федор Григорьевич.

- Ну, как же! - Инвалид засмеялся; казалось, эти названия прозвучали для него сладкой музыкой. - Юхнов! Тоже чертова баня была.

А Федор Григорьевич подумал, что все его расчеты на выгодный рейс с этими "пиджаками"-провинциалами решительно не оправдались. То есть, конечно, никто не мог помешать ему воспользоваться их доверчивостью, а главное - их душевным смятением, никто, кроме него самого. Но нельзя же было, в самом деле, поправлять свои дела за счет своего же товарища-фронтовика, да еще, должно быть, не шибко денежного. И Федор Григорьевич без борьбы, но и не без некоторого сожаления изменил маршрут, поехал к Белорусскому вокзалу кратчайшим путем - все ж таки, утешал он себя, он не стоял на месте, а ехал. С Большой Полянки он взял курс прямо на Арбат, а потом свернул к Никитским воротам.

Площадь перед Белорусским вокзалом была, как обычно, полна машин и пешеходов; ровный тяжелый шум, подобный шуму водопада, стоял над нею. Только что пришел какой-то поезд, и широкий поток пассажиров с чемоданами, всегда особенно спешащих по окончании пути, быстро растекался; бежали как на пожар носильщики, катя перед собой нагруженные тележки; маневрировали, сдержанно сигналя, такси, выбираясь из плотного - машина к машине - скопления.

Орлов подрулил к самому фасаду вокзала, к выходу на "поезда дальнего следования", выключил мотор и на мгновение откинулся к спинке, отдыхая.

- Ну, держи руку, - растроганно проговорил инвалид. - Спасибо, брат! Быстро довез... Такси - это точно, удобство.

- Посадки нет еще, обождете немного, - сказал Орлов и полез из машины.

Девочка с косичками, вновь завладев своим чемоданом, появившимся на свет из багажника, любопытно озиралась.

- Бабка, помните, я вам читала Горького, про Сокола и про Ужа, - сказала она, - помните? А вот и он сам - Горький!

Кивком она показала на памятник в аккуратном, огражденном гранитной стенкой садике посередине площади.

Старуха уже не плакала; скорбно поглядела она на памятник, на высоченного бронзового пешехода с непокрытой головой, точно входившего в город и задержавшегося, чтобы оглядеться. И, вздохнув и поджав губы, помолчала, простирая свою печаль и на этого очень хорошего, должно быть, очень важного - раз уж так его почтили - человека, но тоже смертного, как и все остальные.

Настала пора платить за поездку и прощаться. Федор Григорьевич захлопнул багажник и стоял в ожидании; инвалид рылся в карманах... Солнце только что село где-то в районе Химок, и ослепительный веер света полыхал там, достигая зенита.

Инвалид поднял на Федора Григорьевича вопрошающий взгляд.

- Кажется... Кажется, я оставил все дома? - как бы осведомился он у Орлова. - Вот так номер!

Своей единственной рукой он вытаскивал и тут же совал в карманы какие-то бумажки, медную мелочь, перочинный нож, измятую пачку папирос, алюминиевый колпачок от карандаша.

Все в молчании наблюдали за ним. Девушка испуганно взглянула на Орлова, и краска стала заливать ее щеки, лоб, тонкую шею.

- Главное - ключи я тоже забыл... На этажерке они, теперь я вспомнил! - воскликнул инвалид. - Там и лежат, на этажерке. Там и бумажник мой... Я когда стал переодеваться, выложил его...

И, осекшись, он болезненно улыбнулся: такая, мол, забавная история.

Истинные размеры бедствия обозначились для Орлова, когда выяснилось, что и старуха с внучкой остались совсем без денег на дорогу. Можно было, разумеется, съездить за деньгами домой к сыну старухи, но там требовалось еще вскрыть замок, чтобы войти в квартиру, а на это времени, по всей видимости, не хватило б. И виновник происшествия, разволновавшись и страшно потея, точно обрызнутый водой, в тоске выкрикнул:

- Браток, займи пятерку!

Как ни был уже Федор Григорьевич подготовлен к худшему, эта просьба пассажира в первую минуту озадачила его. .

- Им пятерки хватит, - страстно убеждал его инвалид. - Всего двое суток им ехать. А я тебе завтра же... Или не веришь?.. В зубах тебе принесу...

Федор Григорьевич покивал своей крупной седой головой, усмехнулся.

- Комедия получается, - проговорил он беззлобно, скорее раздумчиво. - Форменный театр.

Он почувствовал даже нечто близкое к душевному успокоению - все обернулось именно так, как у него обычно бывало, все встало на свои места. И пора бы уж ему твердо усвоить, что он не из тех счастливчиков, которым удача сама идет в руки, нет, он не ас, он трудяга, стоянщик. А та изобретательность, с какой судьба опять напомнила ему об этом, право же, выглядела, как веселый розыгрыш. Его "пиджаки", эта "греза таксиста", поступали, можно сказать, к нему на иждивение - ненадолго, надо было надеяться.

- Не веришь мне, солдат?! - криком повторил инвалид.

Федор Григорьевич вынул из кармана штанов коленкоровое, истертое, все в трещинах портмоне и достал пятирублевую бумажку.

"Прихвачу сегодня не два часа, а три, - сказал он себе, подумав о жене. - Что ж теперь делать?.. Приеду поздно, надо бы позвонить Тане..."

Инвалид в чрезвычайном возбуждении то складывал пополам, прижимая к груди, то опять раскрывал синенькую хрустящую бумажку.

Назад Дальше