- Я Жаворонков Петр Михайлович... Петр Михайлович - запомнишь, солдат? - твердил он. - Дай я запишу твой адрес... А я Жаворонков, запиши, пожалуйста!
3
Белозеров не заметил, как он вышел из парикмахерской и очутился на улице; одна мысль владела им: сегодня ночью все должно быть кончено - сегодня же ночью.
"И взятки гладки, взятки гладки", - твердил он себе со злорадством, точно мстил кому-то.
План действий сложился у него теперь моментально: затруднения, которые час назад выглядели непреодолимыми, отпадали одно за другим. Надо было только дождаться, когда уснет жена (ей он мог сказать, что хочет еще поработать над отчетом), а дальше все оказывалось проще простого. Пистолет, вынутый из ящика письменного стола, из-под бумаг, можно было на кухне преспокойно почистить и перезарядить; так же не представляло труда выбраться неслышно из квартиры (благо он сам недавно смазал дверные петли) и со двора через дыру в штакетнике проникнуть на соседний двор, где имелся подвал, служивший в войну бомбоубежищем (подвал не запирали и на ночь, в чем Белозеров недавно лично убедился). Лучшего места, чем этот глубокий подвал с толстой, обшитой железом дверью, он и не желал - там можно было не опасаться, что ему помешают в последнюю минуту, а самое важное: наверху, во дворе, никто не услышит выстрела, и его труп до утра следующего дня, а возможно, и дольше пролежит внизу, во мраке, непотревоженным... Как ни странно, это несущественное обстоятельство сохранило еще для Белозерова некоторое значение. Вообще-то он предпочел бы исчезнуть совершенно незаметно: был человек и бесследно пропал, и "взятки гладки" - шум дворового происшествия, которым он собирался угостить своих соседей, толки, что поднимутся в доме, милицейский протокол, следствие пугали его - он словно бы оказывался вдруг голым перед всеми. Но невозможно было, видимо, уйти так, чтобы никто даже не обернулся вслед, и Белозеров инстинктивно стремился хотя бы попозднее поставить соседей в известность о своем уходе.
Оставалась лишь одна трудно разрешимая, а может быть, и вовсе неразрешимая задача: уходя, он бросал людей, которые нуждались в нем - по-разному, в неодинаковой мере, но все еще нуждались. И он не знал, как сделать, чтобы они отпустили его - просто отпустили, не слишком горюя. Это были три женщины: жена, сестра и его несчастливая Валентина Ивановна - она-то больше всех прольет по нем слез. У сестры была своя благополучная семья - муж, дети, внуки; жену надежно прикрывала от житейских катастроф ее многочисленная родня, а вот единственный человек, скрасивший ему эти невеселые послеармейские годы, тихая, простенькая машинистка Валя из управления торга, оставалась с завтрашнего дня совсем беззащитной. И надо было - ох, каким тягостным представилось это Белозерову! - надо было утешить ее и проститься - проститься так, чтоб у нее не возникло подозрений, и утешить, не утешая. Но самая необходимость что-то еще делать в жизни и для жизни, что-то устранять, чего-то добиваться вызывала у Белозерова нетерпеливое, досадливое томление. Он точно освободился уже от всяческих "должен", от всех своих обязательств, разом, как в помрачении, как срывают повязку с опостылевшей раны, оторвался от них, и его отвращало возвращение к ним, то есть к жизни.
Все же он заставил себя остановиться около будки телефона-автомата, чтобы позвонить Валентине Ивановне. Ничего лучше, как сказать, что его срочно посылают в долгую, дальнюю командировку, он не смог придумать. "А те деньги, что лежат у тебя, - триста рублей моей премии - ты возьми себе, - мысленно готовился он к разговору, - купи путевку и поезжай на юг. И не скучай, и не обижайся на меня".
Краем сознания Белозеров понимал, что это и жестоко, и трусливо, но он словно бы боялся поддаться своей жалости, которая могла ослабить его решимость. Со стороны он походил на пьяного: попадаются такие гуляки, блуждающие по городу, - рассеянно-сосредоточенные, поглощенные какой-то своей важной идеей.
С недоумением Белозеров обнаружил, что у телефонной будки скопилась очередь и ему надо подождать, пока поговорят другие. Ничего необыкновенного в этом не было, но как раз обыкновенность этого ожидания удивила его. Диковатым казалось и то, что по-прежнему в разных направлениях спешили или прогуливались как ни в чем не бывало люди, мчались и тормозили перед светофорами, как и полагалось, автомобили, росли зеленые деревья из железных решеток на тротуарах, на углу продавались букетики гвоздик. И особенно удивили Белозерова вывески на противоположной стороне улицы: "Зонты и трости", "Фотоаппараты" - было поразительно, что и сегодня кто-то покупал трости или занимался фотографией...
В застекленной телефонной будке горячился парень с помидоровым румянцем на скулах, с русым чубчиком; губы у парня быстро двигались, чубчик вздрагивал надо лбом, как живой, но только отдельные восклицания доходили наружу из-за притворенной дверцы:
- ...Есть два на Северную... "Спартак" не в авторитете...
И Белозеров даже рассмеялся - коротко, почти беззвучно. Уж очень курьезным представилось ему, что он, доживая свои последние часы, пережидает здесь этого футбольного младенца, переполненного восторгом жизни.
Валентины Ивановны дома не оказалось, и надо было, следовательно, звонить ей снова, позднее. Досадуя, Белозеров выбрался из будки; жизнь все еще цеплялась за него в то время, как он всеми силами вырывался из ее ловушек.
Полнеба утонуло уже в вечерней синеве; другая половина, в стороне заката, над Белорусским вокзалом, была охвачена пронзительно резкой раскаленной желтизной. Белозеров бессознательно отвернулся и зашагал в противоположную сторону к площади Маяковского, - он не знал, куда девать себя до ночи.
В центре площади, у памятника толпились какие-то мальчишки и девчата: стояли кучками, будто совещаясь, переходили с места на место. Взлохмаченный юнец, почти подросток, вскочив на ступеньку постамента, что-то выкрикивал, взмахивая то одной рукой, то обеими; в левой он комкал свою кепку. И Белозерову потребовалось усилие, чтобы понять, зачем собрались эти молодые люди. Их страсти были возбуждены стихами, - да, стихами! - чем-то удивительно невещественным и почти игрушечным, детским.
Паренек прокричал со ступеньки, отчаянно напрягая свой хрупкий басок:
Ваш
тридцатый век
обгонит стаи
сердце разрывавших мелочей.
Нынче недолюбленное
наверстаем
звездностью бесчисленных ночей.
- Ну-ну, старайся... - проговорил с неясной усмешкой Белозеров, - старайся... Тридцатый век - ну-ну...
Кто-то обернулся на него, но он не заметил этого... Он смотрел на памятник, на чтеца, на дома, на прохожих, на эту живую уличную толчею, и чувство страшной, невыразимой бесприютности охолодило его. Всё - люди, огни, небо, - всё показалось ему увиденным как бы в первый раз, потому что он видел все в последний. И, будто полоса ничьей земли, незримая преграда пролегла уже между ним и тем, что было "не им", отделив от него все сущее.
Взгляд Белозерова остановился на синей башенке гостиницы "Пекин": часы на ней показывали восемь с чем-то, и он прикинул, что ему надо жить еще часа четыре. Но где и как было их прожить?..
В гаснущем воздухе в глубине проспекта Садовой маячил островерхий силуэт многоэтажного здания на Смоленской площади. Зажглись фонари под арками Концертного зала Чайковского; рядом, у входа в метро, кишел человеческий муравейник. И последние лучи позолотили могучие плечи и голову бронзового Маяковского, у подножия которого теснились поэты и любители поэзии. Чтеца на ступеньке постамента сменил уже другой юнец и не то говорил, не то заунывно что-то пел с меловым от волнения лицом.
Белозеров постоял еще немного, глядя на все это, как с другого берега.
"Не хочу, нет, довольно!.. Как-нибудь уж без меня... Без меня!" - приказывал он себе. И, стискивая зубы, крепился и вскидывал голову, как пьяный, которому хочется выглядеть трезвым. Не отдавая себе отчета, он повернулся, задел локтем какого-то гражданина в старенькой, посеревшей от цементной пыли кепке, машинально извинился и зашагал в обратную сторону, к Белорусскому вокзалу.
Антон Антонович Коробков, бригадир каменщиков, возвращался домой из школы. Невысокого роста, весь округлый, с выпуклой грудью, с небольшим брюшком, что, принимая во внимание характер его работы - целый день на ногах, в движении, было даже труднообъяснимо, - он словно бы катился по тротуару, обгоняя других пешеходов, мелко топая сапогами. И с затаенным смехом загадочно поглядывал вокруг своими серенькими глазками, светившимися в узких разрезах морщинистых век; на лице его было написано: "А я знаю что-то очень интересное". Казалось, лишь то, что он спешил, мешало ему остановить первого встречного и поделиться некоей веселой вестью. А поделиться было чем: в вечерней школе, где Коробков учился, объявили отметки за письменную работу на экзамене по русскому языку; Антон Антонович получил четверку с плюсом. И теперь он с полной уверенностью мог уже объявить, что перешел в следующий, девятый класс! Это была победа, как бы к этому ни отнеслись те, кто юнцами, в положенные для учения годы, пережили то, что переживал сейчас Антон Антонович... Несколько лет назад он - компанейский, что называется, человек, не считавший большим грехом и выпить, и "забить козла", и полюбезничать с нестрогой женщиной, а главное, человек уже немолодой, семейный, отец двоих детей - удивил всех, кто его знал, когда, невзирая на возраст, засел за ребячьи учебники. Сам он объяснял это своими отцовскими обязанностями - ничем иным: он должен был помогать учиться детям, а следовательно, ему требовалось знать больше, чем знали дети, по крайней мере на три-четыре класса. Что же было делать, если его собственное учение оборвалось в самом начале?.. Мальчишкой еще он в паре со старшим братом ушел из родной деревни с артелью грабарей на далекую стройку за Волгу - там началась его кочевая жизнь. И соображения об отцовских обязанностях, возникшие много спустя, когда волосы уже поседели, действительно сыграли на первых порах известную роль.
Антон Антонович не выдержал упреков жены в беспечности, в малой родительской заботливости и храбро, а частью по той же легкомысленной подвижности натуры сел за парту вместе с зеленой молодежью. И нынче его дочка Наташка перешла в третий класс, сын Ираклий (названный так в честь деда по материнской линии) - в шестой, а сам он через три года должен был получить аттестат зрелости... Все же поначалу Антон Антонович тайно конфузился и старался законспирировать свои занятия: уроки он готовил после того, как их приготовят дети, а на работе вообще помалкивал о школе. Ему мало приходилось спать в ту пору, он уставал, ослабел телом и в обед задремывал, привалившись спиной к штабелю кирпичей, к бочке с водой. "Вот, папаша, что значит жениться на молодой! Уморит тебя твоя царица Тамара", - смеялись девчата из его бригады; он только отшучивался. Постепенно, однако, Антон Антонович втянулся в эту новую странную жизнь великовозрастного школьника - он почувствовал к ней вкус. А товарищи-соученики как-то перестали замечать его лысоватую голову с завивавшимися на затылке - некогда было постричься - седоватыми колечками. Сейчас он, не задумываясь, случалось, обращался за консультацией к своему тринадцатилетнему сыну - большому грамотею, прочитавшему множество книжек. И трудно уже было сказать, учится ли Антон Антонович потому, что это полезно его детям, или потому, что это сделалось интересным и важным лично ему.
Углядев в витрине овощного магазина свежие, только с дерева черешни, горкой насыпанные в лубяное решето, - белорумяные, крупные, как райские яблочки, - Антон Антонович захотел купить ягод детям. В магазине было многолюдно, душно и пахло огурцами, как в парнике; к прилавку сбилась тесная очередь, Коробкова толкали, но он уступчиво улыбался своим круглым лицом, он, в сущности, был счастлив в этот вечер - не просто доволен. И он нес в себе это живое чувство счастья, нимало не скрывая его от других.
За спиной у него томилась, обмахиваясь сложенной вчетверо "Вечеркой", толстая, пышущая жаром женщина в сарафане, открывавшем раскаленные, в солнечных ожогах плечи. Коробков с пробудившейся в нем кавалерственной манерой пропустил ее впереди себя.
- Я замечаю - перегрелись маленько. Медицина этого не советует, - начал он любезно; дальше он намеревался ввернуть что-нибудь о пользе науки.
Но женщина лишь пробормотала коротко "благодарю", не выказав желания продолжать разговор. И Антон Антонович перенес свое внимание на молоденькую продавщицу.
- Учитесь еще, наверно? - осведомился он. - В вашем-то возрасте...
Потное, раскрасневшееся лицо девушки оставалось высокомерно-бесстрастным, в то время как ее руки двигались, точно механические; от ягод к весам, от весов к ягодам.
- Не знаю, кто из вас лучше, - проговорил Антон Антонович, - сами вы как черешня.
Она только повела на него пустоватыми, будто стеклянными глазами, ничего не ответив. И Коробков, обернувшись на покупателей, прижавших его к прилавку, сам засмеялся своей шутке. На губах у него вертелось: "Ну чего вы, чего? Ведь всем хватит... Я вот сегодня получил четверку с плюсом по русскому. А тоже намучился, добиваясь ее".
И в самом деле: правила орфографии и пунктуации почему-то с огромным трудом давались Коробкову. Тетрадки с диктантами он стыдился приносить домой - столько там было красного учительского карандаша, подчеркиваний, поправок; даже жена, он заметил, конфузилась за него... А жена у Антона Антоновича была и вправду молодая, моложе его на целых двенадцать лет. Познакомились они на Кавказе, в Цхалтубо, где Антон Антонович по путевке стройкома лечил свои простуженные в сталинградскую военную зиму кости, а его будущая подруга работала официанткой в санатории. Он почти похитил ее из родительского дома, правда с ее помощью, - и вообще в отношениях с женщинами он привык чувствовать себя сильнейшей стороной, а не двоечником. Не слишком успевал он и в области точных наук - математики, химии. Однако и в самый трудный, критический период он не смалодушествовал. И помогло ему то, что в иных обстоятельствах, в прошлом, не раз грозило жизненными осложнениями, - его увлекающийся, азартный характер. Точно проснулось в нем спавшее доселе любопытство к вещам, о которых раньше он, честно говоря, задумывался мало - другие, более соблазнительные, казалось, предметы заслоняли их. И первые же уроки по русской истории произвели на Антона Антоновича сильнейшее впечатление: речь шла на них по преимуществу о царях, о полководцах, о великих бунтарях, перед которыми трепетали цари, но он словно бы узнавал нечто примечательное о себе самом, вернее, о своей родословной - это было и захватывающе интересно, и приятно. Повезло Коробкову и с преподавателем биологии - художником в своей науке, рассказы которого о возникновении жизни на Земле, об эволюции форм жизни, о происхождении человека, о возможной жизни на других планетах изумили Антона Антоновича. И его потревоженное любопытство распалялось по мере того, как ему делались известными новые, все более поразительные вещи, имевшие к нему хотя бы и не прямое касательство.
Жена его в Москве работала сперва официанткой в одном из больших ресторанов, потом буфетчицей, приходила домой поздно. И Коробков не ложился спать, обуреваемый желанием поделиться свежей новостью, только что его взволновавшей. Полуодетый, он присаживался на постель, в которую укладывалась жена, и сообщал:
- Знаешь, Лейла, они танцуют.
- Кто они? У нас в большом зале каждый вечер танцуют, - отзывалась безразлично жена: она была утомлена, и ей хотелось спать.
Посмеиваясь про себя, он следил с привычным одобрением за движениями ее ловкого, легкого тела, за мельканием розовых пяток, скрывавшихся под одеялом, быстрых рук, оправлявших на смуглых плечах оборочку ночной рубашки. Кто бы сказал, что у этой совсем еще молодой по виду женщины есть тринадцатилетний сын?!
- Я про пчел... Пчелы танцуют. Слыхала? - радуясь, говорил Антон Антонович.
Жена молча с подушки вглядывалась в него большими угольно-блестящими глазами.
- Научно установленный факт, - продолжал Антон Антонович, - подумать только!
- Тише, - перебивала она шепотом, - дети спят. Какие пчелы? Что ты выдумываешь?
- Самые обыкновенные, те, что мед вырабатывают. - Он тоже переходил на шепот.
- Слушай, я весь день крутилась за стойкой. Потом была приемка товара, потом я сдавала выручку, - укоряла она.
- Я для твоего интереса, Лейла!
И, нагибаясь к ней, спеша и горячась, Антон Антонович принимался пересказывать то, что он прочел сегодня о пчелах, об их непостижимых, озадачивающих человека повадках и приемах.
- Глухонемые - те руками разговаривают! Что хочешь могут изобразить, - пояснял он, - ну, а пчелки фигурки разные показывают, танцуют. И отлично соображают, что чего... Куда за взятком лететь, где медоносы повкусней, где поближе. Надо же придумать!
Он был очарован этой сложной и прекрасной механикой, этой таинственной изобретательностью природы, шаг за шагом открывавшейся ему.
- Что же они танцуют, твои пчелки? - спрашивала жена. - Модные танцы?
Ее начинал разбирать смех, и она зажимала рот рукой, чтобы не разбудить спавших в смежной комнате детей.
- Об этом наука пока умалчивает. - Антон Антонович тоже смеялся, сдерживаясь, тряся большой, с залысинами головой.
- А может, они летку-енку танцуют? - говорила Лейла. - Ой, и болтун ты!