Необыкновенные москвичи - Березко Георгий Сергеевич 36 стр.


Под вечер накануне суда над Головановым Андрей Христофорович приехал на кладбище, вконец измученный организационными хлопотами, а главное, тем явным или полуявным сопротивлением, с которым он сталкивался до последнего дня. Осложнился вдруг вопрос с помещением: зал заводского клуба, обещанный ему, оказался неожиданно занятым, и заседание суда пришлось перенести в небольшой жэковский клуб. А объявления о суде были уже расклеены, и Ногтев сам ходил по дворам и вписывал в объявления новый адрес - ни на кого он не мог вполне положиться. Сейчас он долго плелся знакомыми дорожками - могила жены была в дальнем глухом углу, - останавливаясь время от времени, чтобы передохнуть. Но вот впереди, в зелени, окружавшей гранитный обелиск, замерцало золото надписи: "Степанида Фроловна Ногтева. 1898-1955", а немного ниже: "Всегда вместе". И он почувствовал себя так, точно после длинного трудового дня он добрался наконец домой, где его ждут...

Ногтев снял свою соломенную панаму с черной лентой и постоял немного, склонив голову, как бы здороваясь. Потом отомкнул замок в чугунной решетке, вошел в калитку и сел - тяжело опустился на вкопанную за решеткой скамеечку. Некоторое время он просто отдыхал, наслаждаясь этим чувством возвращения домой, чувством покоя. Старая липа, вся осыпанная мелкими, неяркими цветами, пошумливала над его головой, и сладкий, отдававший медком ее запах смешивался с прохладным, чуть болотным запахом травы, земли. Здесь было темновато, сыровато; липы и клены, переплетаясь ветвями в вышине, плохо пропускали свет, понизу разрослась бузина, и погрузились в сочную, некошеную траву соседние могилы статского советника Сбойко-Калиновского и купца второй гильдии Павла Павловича Бровкина - к ним давно уже, может быть с семнадцатого года, никто не приходил. Но эта давняя заброшенность, запущенность, эта отъединенность от всего и таила для Ногтева особенную привлекательность. Цветы, правда, распускались здесь с опозданием - анютины глазки, посаженные еще в начале мая, расцвели только теперь, образовав перед памятником пестрый живой коврик. И Андрей Христофорович с нежностью их оглядывал: казалось, что и цветы рады этой встрече, посматривая снизу, задрав к нему свои бархатистые венчики, забавно похожие на крохотные, бородатые рожицы; бог весть почему их называли анютиными глазками. Одинокий комар звенел над ухом, и это было даже уютно: комар в Москве! - а весь другой шум - железный, лязгающий, механический - отодвинулся и притих... И ничто не тревожило Андрея Христофоровича, пока он сидел здесь в эти вечерние часы, приходя на свидание с женой.

В прошлом году сюда еще наведывалась какая-то древняя старуха с внучками, двумя девочками лет девяти-десяти, в белых пикейных панамках; приходили они на свежую могилу, выросшую в один весенний день, - холмик, обложенный дерном, осененный единственным букетиком ландышей, поставленным в стеклянную баночку от компота. Однажды старуха привела на могилу священника - кудрявого мужчину в парчовом облачении, из-под подола которого виднелись желтые остроносые ботинки; поп служил панихиду, бряцая кадильницей, летавшей на тонких цепочках, бабушка молилась, девочки, подражая ей, размашисто крестились. И Андрей Христофорович определил себе в обязанность потолковать со старухой о правильном воспитании детей - надо было как-то вмешаться в судьбу этих двух девочек, вверенных ее попечению. Но осуществить свое намерение ему не удалось: бабушка с внучатами больше не появлялась, - возможно, что и некому стало приводить детей на кладбище. И теперь редко кто и лишь ненароком заглядывал в этот отдаленный ногтевский угол.

Отдышавшись, Андрей Христофорович занялся прополкой цветничка, выдрал все бесполезные травинки и, раскрасневшись, потирая поясницу, отправился к водопроводной колонке; ведерко и лейка хранились у него тут же, за памятником. Он полил цветы, подмел в ограде и посыпал желтым речным песочком, который раздобыл у себя в ЖЭКе и притащил однажды в чемоданчике. И пока он все это проделывал, он чувствовал себя так же, как если бы прибирался в своей семейной квартире. Изредка и при жизни жены Андрей Христофорович выполнял по дому какие-то обязанности; случалось, даже мыл посуду и подметал в комнатах, когда она болела. Сейчас он тоже словно бы делал для нее домашнюю работу. И совсем незаметно он заговорил с нею, как в те далекие времена, когда она могла его слышать; сперва он мысленно обращался к ней, потом внятно произнес:

- Мотаюсь вот... хожу все, будирую. Словно мне одному приспичило. Надоело, честное слово, надоело... И думаешь, кто спасибо скажет? Как же, дожидайся!.. Еще усмехаются: "На покое не знаете покоя!"

Андрей Христофорович собрал весь мусор на газетный лист, вынес, держа в растопыренных руках, за ограду, к мусорной куче, вернулся и ополоснул в оставшейся воде пальцы.

- Завтра судим, - сообщил он жене. - Наконец-то! Обидно - помещение маленькое, тесно будет. Обманули меня с помещением. И конечно - не случайно это. Но разве докопаешься...

Он опять сел; узкое лицо его с двумя глубокими морщинами, идущими от носа и, как в скобки, замыкающими рот, помягчело, стало добрее, в водянисто-голубых глазах появилось живое выражение - он видел, видел в эти минуты ту, к которой обращался.

- Корреспондентка из "Вечерки" будет - бойкая девица, рыженькая. Они все рыженькие сейчас, мода такая... Тоже, честно говоря, не внушает доверия... А где, где такие, что внушают? - спросил он громко. - Третьего дня Бурыкин опять приходил, жаловался на дочку... Собралась из дома уходить, дрянь эдакая! Ты, говорит, все шипишь, все не по тебе... Вот они как сегодня!

Он замолчал, точно дожидался, что́ ответит на это жена. Тоненько выпевал над ухом у него комар, и совсем слабо принимались лепетать наверху деревья.

- Я тоже, должно быть, многим не по нраву, - опять громко проговорил он и поджал свои нитевидные губы. - Все у меня мимо людей получается... А мимо каких именно людей? Вот то-то!.. Случались, конечно, ошибки, в большом деле не бывает без ошибок. Но ты же знаешь - я никогда для себя... Эх, Стеша!

Ногтев прислушался, вытянув шею, склонив к плечу голову... Нет, он ничего членораздельного и не рассчитывал услышать, - он был вполне вменяемым, трезвым человеком практической складки. Но то, что воскресало сейчас в его памяти: простое, привычное, невыразимо милое, - эти картины его прошлой жизни с женой - источало теплый свет, туманивший сознание.

...Молчаливая Стеша встречала его, когда бы он ни возвращался со службы, бывало, что и за полночь, и под утро, - в те годы не принято было уходить с работы в положенное время, и все начальство бодрствовало в своих кабинетах, ожидая телефонных звонков, запросов или указаний. Жена присаживалась бочком к столу, за которым он ел поданный ею ужин, - сыновья давно уже спали, в квартире стояла покойная тишина, - Стеша подпирала кулачком простоволосую голову, и он, никуда уже не торопясь, повествовал ей о прожитом дне: кого видел, с кем заседал, каким тоном разговаривал с ним его "хозяин", кому он сам "вправлял мозги". Когда он замолкал, вычерпывая с аппетитом из тарелки гречневую кашу с молоком - традиционное свое кушанье, - она произносила с глубоким убеждением:

- Москва слезам не верит.

Или:

- Человеку палец дай - руку оторвет.

Или:

- Яблоко от яблоньки недалеко падает.

Это было, конечно, и не бог весть как ново, и отдавало мещанской моралью, но это было, как ни верти, обоснованно. Приятно сознавая себя стоящим выше этой морали, Андрей Христофорович снисходил к ней. И в то же время жена вполне точно извлекала смысл из его рассказов; вообще с годами она сделалась как бы его вторым "я", лишь более определенным и грубым, чем он сам себе казался. После вызова куда-нибудь в высокие сферы она переспрашивала его:

- Улыбнулся тебе? Попрощался за руку?

И он в подробностях и опять словно бы снисходя повторял рассказ о событии, наполнившем его чувством удовлетворения: ему не было стыдно с нею, потому что она испытывала такое же чувство, высказывая вслух то, что и он не всегда решался сказать. Ее не отвращало ни его тщеславие, ни властолюбие, ни безгранично почтительное отношение к высшему начальству, ни его педантичное, опрятное жестокосердие, ни удобная способность не задумываться долго о том, о чем не следовало задумываться, - так как все это принадлежало и ей, стало и ее жизнью.

Приходя к ней теперь, Андрей Христофорович, уязвленный, сбитый с толку, единственно здесь, пожалуй, и находил утешительное понимание. Стеша, правда, безмолвствовала, но она и не была никогда болтливой, и в его ушах вновь звучала, как тысячекратно повторенное эхо:

- Москва слезам не верит.

Раздражение его постепенно ослабевало, он душевно отогревался... Было сладостно-тихо - в застойном, парковом воздухе этого зеленого убежища замирали все звуки. Андрей Христофорович нагибался и, зная, что его никто не видит, касался пальцами анютиных глазок, осторожно поглаживая нежные лепестки, точно ласкал женщину, лежавшую под ними.

- Письмо прислал Владислав (это был их старший сын) с нового места, - проговорил он. - Знаешь, кто там у них первым секретарем? Не поверишь - Сашка Соколенок... У меня в помощниках ходил. Средний, ниже среднего работник, - его за ручку водить надо.

Андрей Христофорович не злился больше, а лишь посмеивался - наступил тот редкий час, когда на него нисходила душевная отрада. Он не примирялся со своими потерями, но его надежды вновь оживали, согретые этим участливым пониманием, этой сердечной близостью, над которой не властна была и сама смерть.

Он убрал сухой лист, упавший с дерева на могилу... Как рано начинали желтеть листья, как издалека дышала осень - лето еще только разгоралось!

- Обвинителем на суде сам буду, - поделился он с женой своим решением, - не хотелось мне сперва. Да что делать?! Либералов развелось много... Всё твердят: законность, законность - конъюнктурщики!

И ему как будто послышалось - негромко, как дыхание, краткое,как заповедь:

- Моя хата с краю - известное дело.

Он положил свою маленькую руку меж цветочных кустиков на прохладную землю и легонько прижал ладонь, прощаясь.

- Ну, спи, спи, Стеша! - сказал он. - Приду скоро.

Он был неизъяснимо утешен, умилен... Уходя, он обернулся - раз и другой: могила выглядела благоустроенно и красиво, - Стеша не могла обижаться. В полированном граните обелиска, как в зеркале, отразилась низко свисавшая зеленая ветка...

На центральной аллее, где стояла кладбищенская церковь, Андрей Христофорович ускорил шаг. В церкви шло отпевание: створки дверей были распахнуты, и в глубине, в сумраке нефа, желто горели огоньки свечей; наружу доносился редкий, медленный хор. А на каменной паперти, залитой заходящим солнцем, ждали выхода нищие: постукивал палкой по плитам слепой старец в рубахе распояской, с исклеванным оспой лицом, загорелая дочерна баба выставила из закатанного рукава культю обрубленной по локоть руки. Внизу, на длинной скамье, сидели старухи - в белых платочках, повязанных под подбородком, и в черных, глухих, по-монашески опущенных на брови, - одни только старухи, провожавшие непонятно-пристальными взглядами всех, кто проходил мимо...

Андрей Христофорович пережил вдруг невольное замешательство... Она еще существовала, эта древняя, убогая Русь, она все еще где-то хоронилась, странствовала по церквам, по немногим обителям, собирала милостыню, отбивала земные поклоны, голосила на могилах, все еще жила своей укрытой от посторонних глаз жизнью. И Ногтев неожиданно ощутил - не подумал ясно, но ощутил некую свою связь с нею.

"Ослабили мы атеистическую пропаганду", - мысленно сказал он себе, гоня прочь это смутное, это невероятное ощущение.

И он поторопился выйти за ворота кладбища на улицу.

24

Чем ближе подходил день суда, тем более мерзко, до потной испарины, выступавшей на теле, Глеб чувствовал себя. Вызвали его покамест только в товарищеский суд, не в народный, но и это был суд со всем, что суду принадлежало: с публичностью, с допросом, со свидетельскими показаниями, с копаньем в личной жизни на виду у многочисленных зрителей. Принес Глебу повестку дружинник, благодушный парень с любопытно-хитрыми глазами.

- Знаешь, приходи лучше сам, добровольно, чтобы без волокиты... - посоветовал он и угостил Глеба сигаретой. - Все одно ведь не отвертишься.

- Но через две недели я, наверно, уеду. - Глебу удалось почти естественно улыбнуться. - Зачем же это?..

- Вот и заявишь на суде, - сказал дружинник. - Там на тебя вся ваша квартира поднялась - страшное дело! Да ты не дрейфь...

В тот же день вечером Глеб встретился с Дашей, и сообща они решили, что на суде он должен бороться, и не просто оправдываться, но протестовать. Теперь у него было куда отступить в случае поражения - Коломийцев ждал его в своей таежной, полусказочной стране, - и, имея крепкий тыл, он мог сам перейти в наступление. Это и внушала Глебу Даша, не терявшая при всем своем негодовании чувства реальности.

- Скажи им, что не тебя надо судить, а тех, кто писал на тебя заявления, клеветников и дураков, - говорила она. - Скажи им, что дураков еще можно пожалеть, а клеветников надо презирать.

Глеб кивал, соглашаясь, но под конец у него вырвалось:

- Досадно все-таки, что я не успел уехать... Был бы я сейчас за две тысячи километров.

- Ничего не досадно... Скажи, - наставляла Даша теми же словами, что слышала от него, - что нельзя всех под одну гребенку, и пусть они тебе ответят - интересно будет послушать.

"Они" - это были и соседи Глеба, жаловавшиеся на него, и судьи, и вообще все, кому он не нравился. Ныне Даша на все смотрела его глазами.

- А в конце концов, что они с тобой могут сделать? - сказала она. - Ведь ты все равно потом уедешь. И это будет правильно во всех отношениях, - тебе надо переменить на время обстановку.

Умолкая, она ждала, что Глеб напомнит о ее обещании приехать следом за ним в бригаду Коломийцева, но он как будто позабыл уже об их уговоре.

Глеб опять боялся - да, боялся, трусил! - и даже не самого обвинительного приговора, но того, что приговору предшествовало и сопутствовало. Он предвидел свое унижение, он тысячу раз заранее переживал его, и оно увеличивалось и разрасталось, дробясь на множество картин, ужасавших Глеба еще до суда.

"Почему все должны жить, как все? - спрашивал он то же, что Даша, ворочаясь ночью на своем гудевшем, как орган, бугристом диване или меряя бесцельно бесконечные московские улицы. - Я хочу жить, как мне лучше, пусть на одних пирожках с повидлом, пусть в рваных штанах".

Но аргументы, которые недавно еще казались ему непоколебимыми, вдруг как-то потускнели, поблекли, утратили силу. И сколько он ни твердил их, отваги у него не прибавлялось. Он представлял себе, как он придет в суд, как будет дожидаться начала заседания, как встанет, один перед всеми, и вокруг него сомкнется множество любопытных, насмешливых, злорадных или даже участливых, что немногим легче, взглядов, как, отвечая, он обязательно станет запинаться, как приготовленные слова выскочат из головы... И, объятый паникой, он соображал: не уехать ли ему немедленно, хватит ли у него денег на долгую дорогу?.. Денег, увы, пока не хватало: Вронский где-то пропадал, выплата гонорара в газете была перенесена на следующий месяц. И Глеб вновь подбадривал себя, и стыдил за малодушие, и пытался разжечь в себе агрессивный дух, повторяя: "Я никому не мешаю, и я ничего не требую, не требуйте невозможного и от меня!.. Я все так и скажу, все, все!.."

Накануне рокового дня вечером Даша пришла к нему домой и принесла в целлофановом пакете только что купленную белую рубашку.

- Пожалуйста, не отказывайся, - были ее первые слова. - Мы же с тобой товарищи. И почему я не могу сделать тебе подарок? У тебя тридцать восьмой номер? Я не ошиблась?

- Ты не ошиблась... Но у меня есть рубашки, - запротестовал он.

- Они у тебя все грязные или рваные, я же знаю. Мог бы постирать, между прочим. - Даша хмурилась, скрывая некоторую неловкость. - А твой знаменитый свитер мне уже надоел. И ты должен завтра хорошо выглядеть, - ты понимаешь?

- Думаешь, это поможет мне? - сказал он с иронией.

- И постригись к завтрему, и побрейся, и почисти ботинки, - приказала она. - Совсем не обязательно явиться таким Гамлетом. И надень эту рубашку.

- Как перед боем, по русскому воинскому обычаю, - сказал Глеб.

Она покачала головой: он совсем не был похож на воина - ее слишком легко ранимый друг!

Глеб кинул рубашку на диван и заходил по комнате.

- Ну, а ты как?.. Когда едешь на дачу? Документы в свой Иняз подала? - спросил он.

Она замолчала, неотрывно глядя на него; черный пушок над губой и на подбородке придавал ему болезненно-неприятный вид.

- Чудный день сегодня, - сказал он. - Вообще стоят чудные дни.

- Ничего не чудный... Ужасно па́рит, - сказала она.

- Да? - словно бы удивился он. - Наверно, будет дождь.

- Что с тобой? - воскликнула Даша. - Ведь ничего же страшного не случилось. Ну суд - ну и что?.. И ты сможешь наконец бросить в лицо этим клеветникам, что они клеветники. Я бы на твоем месте радовалась.

- Я и радуюсь, - сказал он и остановился у стола.

- Я серьезно, - сказала она, - я была бы счастлива.

- А я счастлив. - Он опять двинулся в свой поход по комнате, и, когда поворачивался, она поймала его отчужденный взгляд. - Я проходил вчера мимо нашего ЖЭКа, мимо конторы. Там уже висит большое объявление: "Суд над тунеядцем Головановым..." - и так далее.

- О! Но они не имели права! - Даша возмутилась.

- Это даже забавно, - сказал Глеб. - Суда еще не было, суд еще не вынес никакого решения, а я уже объявлен тунеядцем.

- Ты и об этом должен заявить, - сказала она.

- Да, конечно... Но смысла-то особенного нет. Я, конечно, скажу... я все скажу... Но не знаю...

Он опять посмотрел на нее отчужденным взглядом.

- Ты обедал сегодня? - спросила она.

- Да, ел... У меня еще осталось там: хлеб, сырки, еще джем...

- Я принесла ветчину, - сказала она. - Давай пить чай. И прошу тебя: развеселись немного. Это все чушь, дикая чушь.

- Конечно, чушь, - сказал он.

На кухне, куда Даша вышла, чтобы поставить чайник и помыть чашки, она лицом к лицу столкнулась с Надеждой Петровной - той самой соседкой Глеба, что всю ночь стирала, когда она в первый раз вместе с Коломийцевым появилась здесь. И она не сразу узнала эту женщину, хотя и хорошо ее запомнила: Надежда Петровна чудесно преобразилась, была аккуратно, гладко причесана, одета в простенькое, но миленькое платье из жатого ситца, сиреневого, в мелких цветочках, и сделалась почти что миловидной, несмотря на свои запавшие, щеки, на желтую, худую шею.

- О! Здрасте! - протяжно сказала Даша, округлив, как от приятного удивления, свои серые глаза, - ей захотелось почему-то понравиться Надежде Петровне. - Мы уже встречались, кажется...

Женщина загадочно поглядела - не с торжеством, но как бы с вызывающим достоинством... Она приметила все: и свежесть и прелесть этой здоровой, очень юной девицы со смугло-ореховой, без единой морщинки кожей, и ее красивую, с вышитым цветком, должно быть, дорогую кофточку, и лаковые туфельки, остроносые, на невысоких каблучках. Жестко очерченные, подкрашенные губы Надежды Петровны - она и губы начала мазать - едва разомкнулись.

- Много тут ходит к вашему знакомому, всех не упомнишь, - сказала она.

Назад Дальше