Необыкновенные москвичи - Березко Георгий Сергеевич 8 стр.


5

Джаз прекратился, и стало словно бы просторнее и светлее; музыканты потянулись с эстрады на перерыв. И, дождавшись тишины, кинодраматург вновь заговорил о своих сомнениях по поводу черного костюма.

"Ах, бедняга, бедняга! - глядя на него в упор, думал Уланов. - Тоже вот пускаешь пыль в глаза, хочешь убедить нас, что только эта костюмная проблема тебя волнует... Впрочем, и мы тебя дурачим. И разве я не стараюсь изо всех сил произвести впечатление благополучного, уверенного в себе человека, а главное - знающего, как надо писать романы".

Сзади за столиком опять послышалось пение.

Я кручу напропалую
с самой ветреной из женщин, -

приятным баритоном пропел старик с кукольными глазами и лукаво прищурился, когда Уланов обернулся на него.

Я давно хотел такую -
и не больше и не меньше.

Он дурачился, но вместе с тем словно бы намекал на что-то такое, чего о нем еще не знали. И его сослуживцы дружно и с пылкой искренностью - каждый о себе самом - хором повторили:

Я давно хотел такую -
и не больше и не меньше.

Запевала откинулся на спинку стула и огляделся с видом: "Я весь перед вами, и мне безразлично, что вы обо мне думаете".

Я давно уж не был дома,
спутал ночи и рассветы... -

этот новый поклеп на себя доставил ему полное удовольствие; он даже покрутил головой, переживая сладостную свободу от необходимости каждый день ночевать дома.

Это омут, это омут!
Бабье лето, бабье лето!

И он, и его коллеги явно наслаждались тем, что они безоглядно, безвозвратно погружаются в нечто гибельное, знакомое им лишь понаслышке, но манящее. Человек в мешковатом пиджаке, рассказчик анекдотов, помахивал в такт ложечкой, измазанной в мороженом, и восторженно взирал на запевалу. Глухо, с пьяной убежденностью, не пел, но выговаривал старец с редкими, седыми кошачьими усами:

Это омут, это омут!
Бабье лето, бабье лето!

На удивительный хор оборачивались: кто насмешливо, а кто участливо, и уже появился в зале метрдотель с озабоченно-вежливым лицом. Но общее внимание раззадорило этих отцов семейств, превратившихся в отчаянных забулдыг; их голоса усилились. "Мы не те, за кого нас принимали, мы не старые и смирные, мы озорные", - радостно, во всеуслышание объявляли они. А запевала широким жестом протянул навстречу метрдотелю слабую, маленькую, как у женщины, руку, призывая его присоединиться.

Только мама моя плачет,
что меня ночами нету... -

пропел он с таким вызовом, что метрдотель пришел в замешательство и не сразу заговорил. Однако же после первых его слов хор стал распадаться: умолк, насупившись, старик с кошачьими усами, похохатывал и прятал глаза рассказчик анекдотов.

Запевала попытался было угостить метрдотеля коньяком, но тот оставил налитую ему рюмку. Тоном, каким взрослые посылают расшалившихся малышей в постель, мягко и непреклонно он повторял:

- Пора, пора, граждане! Мы закрываемся скоро. Посидели, отдохнули - пора и по домам, - люди солидные!..

Уланов едва не вмешался: ему стало жалко этих солидных, на свою беду, граждан - их эфемерный праздник был прерван в самом разгаре. И очень уж быстро они присмирели, едва только вновь почувствовали себя в прозаическом и трезвом мире, их укрощению способствовал и поданный им счет - плата за недолгий мираж молодости оказалась, видимо, несоразмерно высокой. Посовещавшись вполголоса, кто сколько должен заплатить и сколько надо оставить официантке, чтобы было прилично, старики достали в безмолвии свои бумажники и кошельки; рассказчик анекдотов извлекал по одному рублю из бокового кармана и зачем-то разглаживал каждую бумажку. Уходили эти опоздавшие лет на двадцать пять гуляки так же молча, в затылок друг другу; замыкавший их шествие голубоглазый запевала - у него оказалась стройная худая фигурка - конфузливо улыбался, оглядываясь.

Набравшись наконец решимости, поднялся следом за ними и драматург.

- Жду звонка из Ленинграда. Третий мой сценарий запускается в этом году, - метнул он напоследок стрелу в своих равнодушных собеседников.

И, поискав вокруг затосковавшим взглядом, неожиданно, вне всякой связи, добавил:

- Да... Каждый умирает в одиночку.

Он пошел было, но, приметив еще какого-то своего знакомого за другим столиком, остановился там и опять заговорил. Положительно, он был не в состоянии покинуть этот зал и уйти как бы непризнанным, незамеченным.

"А мы его здорово помучили, - проговорил про себя Уланов, но тут же вознегодовал: - Боже, какой вздор! И что со мной самим?! Почему это все меня занимает, бесит? Вся эта мелочность, борьба самолюбий! Почему я злился и молчал, слушая этого несчастного со всеми его успехами?.. Что со мной произошло?"

- Чего он киснет, наш кукольник? - подивился и романист. - Три сценария - это, брат, навар! - Он вздохнул, проникнувшись сочувствием к себе самому. - Никуда не денешься: придется дорабатывать мой романище, - сказал он.

- А... не надо его дорабатывать! - вырвалось сердито у Уланова.

- Да вот, говорят, что надо, говорят, нежизненные ситуации, - поведал романист, - и если б ты знал, кто говорит: девчонка, вчера еще по лекциям бегала, чистенькая такая, гладенькая, в воротничке. Я ей: дайте мне конкретные указания. А она: писателю дает указания жизнь... Как это тебе нравится! Жизнь, говорит. И не улыбнется, губки покусывает, волнуется - вылитая народоволка. Вот так-то, все течет, все меняется.

- Ты не меняешься! - Уланов был так недоволен собой, что не щадил и своего собеседника. - Не надо тебе дорабатывать твой роман.

- А что прикажешь делать? - деловито осведомился старый писатель. - Я и к Николаю Платоновичу ходил - никакого результата.

- Заново надо писать, - сказал Уланов, - с первой страницы и все заново. И так - словно первую свою книгу пишешь...

- Зачем же заново? - Романист был озадачен. - В редакции тоже не настаивают, чтобы все заново, экспозиция, говорят, удалась.

- И напрасно, - сказал Уланов. - Напрасно не настаивают.

Романист как-то отчужденно поглядел на Николая Георгиевича и допил коньяк.

- Да ты ведь не читал моего романа, как же ты? - Он незлобиво недоумевал, слишком подавленный своими неудачами, чтобы обидеться.

- Не читал, верно, - подтвердил Уланов.

- А там есть куски, знаешь, сильные...

- Что же, что куски... Но, конечно, не читая, трудно советовать. - Уланов несколько поостыл. - Ты меня прости, Павел Александрович! Я не о тебе и не о твоем романе, прости, пожалуйста, - я о себе.

- Тебе-то чего не хватает? Тебе жаловаться - бога гневить, - сказал романист.

- А он уже прогневался... И покарал, покарал...

На эстраду опять всходили музыканты, и Уланов заторопился, боясь, что не успеет высказаться.

- Ты понимаешь, какое дело... Мы разучились доверять своим глазам. Прости, не принимай это на свой счет, - повторил он, - я только о себе... ну и еще найдутся товарищи по несчастью. Я о тех, кто привык конструировать по идеальным схемам. И когда факты не укладываются в схемы, считать, что фактов не существует... Эти сочинители хотят выглядеть большими оптимистами, чем сама жизнь. И они все торопятся, все подстегивают время... А оказалось, что время обогнало их. Мой современник давно уже не такой, каким я его изображаю. Он бывает хуже, бывает лучше, часто он прекрасен, но по-другому. И он всегда интереснее, потому что он живой, новый, трудный, непонятный, черт его знает какой, но не кукла с румяными щеками. И я со своими писаниями уже не нужен ему, просто ни на грош не нужен.

Романист слушал вначале с любопытством: давний его знакомец Николай Георгиевич, который никогда не высказывался без "мне кажется" или "я ничего не утверждаю", был сегодня непохож на себя: видно, и его что-то здорово задело. Но вскоре старый писатель стал выражать нетерпение, заворочался на стуле, хмурился, поглядывая в сторону.

- Литератор - это разведчик, а не нестроевик из трофейной команды. - Уланов усмехнулся. - Впрочем, и не из похоронной, которая одни потери считает...

- Умник! - презрительно сказал романист. - Большой ты умник. И говоришь красиво, звонко. Спасибо, что поучил меня, дурака.

- Ну зачем так, Павел Александрович! Я не хотел тебя обидеть. - Уланов поднял руку, как бы отстраняя: самую мысль о подобном намерении.

- Открыл, можно сказать, глаза...

И внезапно, тем же недобрым тоном, романист предложил:

- По рюмке примем еще, по пятьдесят?

- Примем, Павел Александрович, если хочешь, - согласился Уланов.

Некоторое время они оба молчали.

- Тебе сколько лет, умник? - спросил вдруг романист.

- Сорок два будет в будущем году. И в самом деле пора поумнеть, - примирительно сказал Уланов.

- Рано ты что-то полысел. - Его собеседник наливался злостью. - Ну, а я шестьдесят пять отметил в прошлом месяце, мне в дальнюю дорогу готовиться... А ты мне: пиши заново, с первой страницы... Учишь - новатор! И не доказал ты мне ничего... Мода это у вас у всех, воспаление ума, за молодежью поспешаете. Да только когда мне птенец какой-нибудь намекает - народоволка моя из редакции: отстал ты, мол, от жизни, в шорах ходишь - я ей могу простить: несмышленыш, ничего не видела, не пережила...

Павел Александрович негодовал, толстое лицо его с подглазьями сливового цвета набрякло, и Уланов раскаивался уже, что завел этот разговор.

- Не будем с тобой ссориться... - сказал он. - Никого я не хочу учить, тебя - тем более, ты сам с усам...

- Постой, постой... - перебил романист. - У меня, может быть, и не все правда, - готов признать. Но я тенденцию улавливаю... Я показываю, как оно... это самое, должно быть в жизни, вот мой символ веры, держался его и буду держаться.

И тут Уланов опять не утерпел:

- За "не всю правду" на фронте расстреливали - там это было тяжелейшее преступление. В промышленности за очковтирательство судят. Только в литературе оно не наказуемо. А впрочем: молчу, молчу...

Павел Александрович часто задышал, засопел, подыскивая слова для ответа; увидев проходившую мимо официантку, он окликнул ее и сердитым голосом заказал:

- Еще по сто, Тамара!

А затем вновь залязгал оркестрик, и разговаривать вообще стало невозможно. Лишь когда джаз стих, Павел Александрович проговорил:

- Поздно уже мне переучиваться... А вот как это у тебя получится, Коля, я еще погляжу. Может, еще сподоблюсь.

Выпив свою порцию, он вскорости ушел, обозленный и замкнувшийся.

- Желаю тебе... - бросил он, прощаясь, не досказав, чего именно он желает.

Еще раз и еще сыграл сатанинский оркестрик, и пока он играл, нечем как будто было дышать. Но и в перерывах между этими мстительными забавами музыкантов в зале становилось все шумнее по мере того, как на столиках пустели бутылки. Зазвенел, разлетевшись осколками, упавший бокал, пронзительно, с повизгиванием, засмеялась женщина.

Человек в сером костюме, со звездой Героя на лацкане, поднялся со стула - большой, широкогрудый, краснолицый - и постоял некоторое время, опираясь о край столика. Затем оттолкнулся, его качнуло, и он пошел к выходу, наклоняясь вперед, как идут в гору; официантка попятилась перед ним. А Уланов едва не бросился вдогонку... Он и сам уже захмелел, и все, что приходило ему теперь в голосу, приобретало удвоенную, утроенную важность, яркость: желания становились необоримыми, опасения катастрофическими.

"Надо и мне уходить, надо уходить, - твердил он про себя. - Бежать отсюда без оглядки". И это "отсюда" означало не только кафе, в котором он сейчас сидел, ожидая жену, но и всю ту жизнь, которую он вел... "Бежать, бежать, пока не совсем поздно!" И он поджимал губы и оглядывался...

В конце концов сегодняшний вечер был похож на многие другие вечера, когда Уланову было здесь и покойно и интересно, и люди вокруг не казались докучными или уродливыми. Но сегодня его охватила тревога и отвращение - все, что долго накапливалось и подспудно тлело, разом вырвалось наружу; он точно прозрел и, увидев себя со стороны, содрогнулся... Он мало уже чем отличался от тех же седых говорунов-завсегдатаев, что шумели сейчас наискосок от него. И разве эти двое литературных горемык, с которыми он сегодня выпивал, не были для него тем, что называется средой?.. Николай Георгиевич как бы замер перед вопросом: на что уходили его годы, его силы?.. Даже и припомнить было трудно - на никчемную суету, на тысячи мелких дел, тщеславных забот.

Он закрыл глаза, точно от резкого света... Нет, дальше так было нельзя! Он давно уже только понаслышке да по чужой указке - о господи! - представлял себе, как живут люди, о которых он писал. И никого не интересовало сегодня, что он, писатель Уланов, чистосердечно заблуждался?! Да так ли уж чистосердечно! Чем бы неправда ни объяснялась, она рано или поздно оказывалась гибельной и для того, кто лгал, - она иссушала, обеспложивала и оставляла в одиночестве. Только правда, единая правда, большая в малом и малая в большом, только она и была нужна людям - и тем, кто читал, и тем, кто писал.

"Что же мешает мне сегодня? - спросил себя Уланов. - Духовное ожирение, привычка к комфорту, к удобной жизни?.. Да, да, и это... - ответил он, все более ожесточаясь. - Вирус благоразумия, проникший в кровь, в мозг... Да, да, боязнь кому-то не угодить, кого-то обидеть, боязнь лишиться житейского благополучия, сколоченного "искренними заблуждениями"... Да, да, все верно! - Николай Георгиевич упивался этим саморазоблачением. - И я был прав, конечно: время обогнало нас... Что же мне теперь делать?!"

Он как бы в нетерпении сильно застучал ладонью по столу, и в чашке из-под кофе запрыгала, зазвякала ложечка.

"Анафема ей, удобной жизни! - пошевелил он беззвучно губами. - И этому дачному затворничеству... и моим дачным заботам! Будь они трижды прокляты! Моя башня не из слоновой кости - она из кирпича, и к ней проведена канализация. Это вполне комфортабельная башня... Но надо бежать, бежать!.. И попробовать еще раз!.. Может быть, попробовать еще раз, как будто и не было ничего? А, Николай Уланов? Начать с чистой страницы, пуститься опять в поход... как тогда, как двадцать три года назад?! - Он повел вокруг отрешенным, невидящим взглядом. - Как в тот июльский вечер по Арбату с вещмешком за спиной, в тот теплый тихий вечер - на Перхушково и дальше, дальше, через дым и огонь, все дальше - до победы!.. Мне еще только сорок два - это же не старость. И я должен видеть и слышать, видеть и говорить... Я должен знать, какие сны снятся сегодня людям..."

В голове Уланова, набегая одно на другое, торопливо, жадно проносилось: "И как живет на свою зарплату уборщица вот этого кафе?.. И что самое важное в жизни для той вот девицы с голубыми веками?.. И о чем мечтает сегодня председатель рязанского колхоза?.. И что манит и веселит их души?.. И что помогает сутками, если надо, не слезать с трактора, не бросать станка?.. О, это магическое, всесильное, неопровержимое советское "надо"!" - И Уланов медленно, как бы открывая нечто новое, произнес про себя чьи-то вспомнившиеся слова: "Если есть на свете кто-нибудь, кто не имеет права на одиночество, то это писатель".

...Голованов посмотрел в окно - на площади неостановимо кружились космические белые и красные рои, слепо пылали окутанные газом созвездия фонарей и свадебно сияла тысячеоконная гостиница - там все осталось, как было. И в то же время все стало новым и еще более непостижимым, потому что все изменилось у самого Голованова. Только что его единственная, его великая надежда лопнула, как детский воздушный шарик: Глебу было сказано, что договора с ним не будет ни завтра, ни через неделю - вообще не будет.

- Антологию исключили из плана, - объяснил ему редактор поэтического отдела. - Знаете, не хватает бумаги.

Как ни уклонялся Голованов от этой встречи, редактор все ж таки углядел его, окликнул, и тут ему пришлось повернуться к своей судьбе лицом: Глеб подошел к столику, где сидели товарищи из издательства.

- Не повезло вам, - сказал редактор. - Поверьте, я тоже огорчен. Но не вешайте головы... У вас впереди еще много всего, целая жизнь.

За столиком прекратились разговоры; все смотрели на Глеба с досадливым сожалением, в котором угадывалась просьба: уходи, не порть нам настроения. Редактор встал, протянул руку, и Голованов принялся в полном смятении горячо благодарить.

- Спасибо! Ну конечно... Я понимаю... Я буду всегда помнить. - Он крепко стискивал руку редактора.

- Не за что - что вы! Очень огорчен... - бормотал редактор, пытаясь высвободить свои пальцы.

- Не стоит... Конечно... Спасибо! - все повторял Глеб.

Спохватившись, он выпустил руку редактора, покраснел и, улыбаясь, поклонился всем за столиком. С той нее улыбкой оглушенного человека он вернулся на свое место.

"Это немыслимо, чтобы так не везло, этого не должно быть, - словно укорял он в ошибке кого-то, кто распоряжался его делами. - Вронский тоже не пришел и не принес денег... Даже по самой теории вероятности так не может быть..."

- Занятно, занятно, - проговорил он вслух.

А затем он почувствовал облегчение - туповатое, как после долгого, утомительного пути... "Вот и все, и беспокоиться не о чем, - подумал Голованов. - И никуда не надо ходить, звонить. Все кончилось - и никого не надо ни о чем просить".

Взгляд его упал на бокал с шампанским, что все еще стоял, нетронутый, перед ним; Глеб машинально взял бокал и выпил одним глотком.

- Так-то лучше, - сказал парень, сидевший за его столиком. - Газ уж весь вышел, наверно.

- Возьмите "Мишку", закусите, - сказала девушка. - Чего вы скучаете?

- Извините, я не скучаю, - неловко ответил Глеб. - Желаю вам счастья на сто лет, - попытался поправиться он.

Ему еще налили, и он опять выпил. "Я просто неудачник, - сказал он себе с усталым спокойствием, с той безнадежной твердостью, с какой говорят: "Я болен, тяжело болен". - И я всегда был неудачником... И у меня никогда ничего не получалось - даже поразительно! За что бы я ни брался - все проваливалось..."

Он взял конфету, развернул, откусил половинку и свернул из серебряной бумажки тонкую трубочку.

"Теперь меня наверняка выдворят из Москвы, - подумал он. - Ну и правильно, пусть выдворяют... Так мне и надо - я неудачник. И пусть мне будет еще хуже!.." Вдруг он словно бы стал задыхаться, к его горлу подступил крик: "Но почему, почему так плохо со мной?.. И Вронский вот не пришел!.. И ничего ниоткуда, ниоткуда!.." Он вспомнил о Коломийцеве - о письме, отправленном этому доверчивому другу, и ему стало еще хуже - он почувствовал себя обманщиком.

...Николай Георгиевич встал из-за стола, он не мог здесь больше оставаться. "Подожду Анну у входа, - решил он. - Вечно она заставляет себя ждать, каждый день мне надо где-нибудь ее ждать". Теперь ему казалось, что и женился он неудачно, и ему больше подошла бы другая жена, не Анна с ее безалаберностью, с неизбывной суетой, с постоянной мелочной требовательностью, а всего лучше было бы ему вообще не жениться, чтобы не знать вечных семейных "надо". Но прежде чем уйти из кафе, Уланову надо было расплатиться - этой необходимостью он никак не мог пренебречь. И он стоял, нетерпеливо вертя головой, высматривая официантку.

Назад Дальше