Тетива. О несходстве сходного - Виктор Шкловский 29 стр.


Иосифа бросили в колодец, потом продали в Египет. Там он возвысился. Потом он был оклеветан женщиной и брошен в тюрьму, но и там стал подручным тюремщика по хозяйственным делам.

В тюрьме Иосиф разгадал два сна. Один сон предвещал смерть заключенного, другого заключенного разгаданный сон предупреждал о том, что узник будет освобожден через три дня. Освобожденный вернулся ко двору фараона, должен был помочь Иосифу, но забыл о нем.

Но сам фараон увидел сон – двойной сон о тучных и худых коровах, о тучных и пустых колосьях.

Никто не мог разгадать сон, тогда освобожденный вельможа, из угодливости к владыке, вспомнил об Иосифе. Иосиф разгадал сон: дело шло о годах урожая и годах голода. Ему было поручено скупать хлеб.

Новелла включает предупреждающие сны: злобу и зависть братьев, заключение в яме, отсылку в Египет, клевету, снова разгаданные сны.

Братья принуждены приехать в Египет, чтобы купить хлеб. Нет другого хлеба в соседних странах – так говорится в новелле, путь братьев подсказан необходимостью.

Иосиф, вознесенный фараоном, мог бы и раньше известить отца о том, что он жив, но новеллы имеют свои условные законы – они исключают очевидное и включают то, что должно обусловить торможение движения фабулы, замкнутость в себе.

Иосиф увидел братьев: они приехали без Вениамина. Он мог бы упрекнуть их и завершить узнавание – открыть себя.

Но он сдержался, вышел, заплакал, вымыл лицо, вернулся. Он сказал, что покупатели должны привести еще младшего брата – Вениамина. Он мучит братьев этой еще непонятной угрозой и требует от них залога – брата Симеона, "связав его перед глазами их" (книга Бытия, гл. 42).

Менее всех виноват Рувим, он все время под гнетом неосознанного раскаяния и говорит перед Иосифом, не узнанным братьями: "...не говорил ли я вам: "не грешите против отрока"? но вы не послушались; вот, кровь его взыскивается".

Посмотрите, как мягко в этой знаменитейшей новелле заторможено и затруднено действие, как вписаны в нее препятствия и узнавания, то, что потом греки в своей драматургии называли перипетии, и как она не мифологична.

В Библии в главе 45-й узнавание братьями Иосифа совершается по его воле, он сам задерживал узнавание, потому что это торможение как бы и наказание братьев, которые хотели убить его и только сейчас понимают свою вину. Иосиф сам объявляет свое имя братьям.

"Иосиф не мог более удерживаться при всех стоящих около него, и закричал: удалите от меня всех. И не оставалось при Иосифе никого, когда он открылся братьям своим.

И громко зарыдал он, и услышали Египтяне, и услышал дом фараонов.

И сказал Иосиф братьям своим: Я Иосиф, жив ли еще отец мой? Но братья его не могли отвечать ему; потому что они смутились перед ним".

Тут есть характер Иосифа, его крик, его жажда узнать о доме, все это записано знаками искусства того времени.

С тетивы слетает стрела усиленной эмоции.

События романа – и не только они, а все черты художественного произведения – здесь так построены, чтобы через неполные повторения и торможение заставлять медленно перебирать ступени чудесной судьбы Иосифа, человека, отказавшегося не от гордости, а от мести.

Значение моральных решений, противоречие их в композиции становится согласованием.

Осуществляется основной закон гармонии.

Частным случаем гармонии здесь является и фабула, и образы, и характеристика героев.

Кажущаяся неисполнимость задач, задаваемых в волшебной сказке, иного происхождения, чем хитрости Иосифа, затрудняющего узнавание своим возвышением.

Это смены способов торможения, и их можно разгадать и объяснить не из истории и не из предыстории, а из законов художественного построения, которое жаждет дать человеку "выпуклую радость узнавания", передать ему миропонимание автора.

Вот почему новелла эта оказалась бессмертной. Она вошла в книгу Бытия, как новый голос. Это не только рассказ о преступлении, но и повесть о прощении преступления.

Любимый сын богатого скотовода Иакова – Иосиф – продан братьями в рабство. Раб Иосиф становится в Египте сперва управляющим в доме Пентефрия, почти вторым в Египте человеком после фараона.

Человек трижды оказывается не на своем месте; человек, резко изменяющий свое положение в обществе.

Эта та разность, то напряжение дерева, которое натягивает тетиву сюжета и посылает стрелу.

В романе Томаса Манна это натяжение заменяется рядом противопоставлений, рядом иронических преломлений исторических восприятий.

В результате все становится более обыденным, я бы сказал, либеральным, более возможным и менее трагичным.

Роман и новелла

Прошлое в нас живет, опровергаясь или только переосмысляясь.

Шекспир инсценировал итальянские новеллы, в которых сохранились и недавние происшествия, и воспоминания о более старых происшествиях, и отголоски мифов, но новое требует для себя нового пространства.

Беда в том, что пирамиды почти целиком состоят из камня. Пространства-емкости в них не больше, чем то, которое выедает червь в пне: так узки оставленные в пирамидах помещения для саркофагов фараонов.

Томас Манн раздвинул пространство новеллы об Иосифе Прекрасном. Новеллу – простую, добрую, рассказ об удаче, о доброте он осознал, как миф. Миф развил бесконечными сравнениями предания о богах и героях, как бы алгебраизируя их противопоставления.

Но Иосифа похитившие его братья увезли не только из Палестины; они вырвали его из семьи и мира мифов. Мотивировки новеллы в ней конкретны и бытовы.

Иосиф Прекрасный у Томаса Манна наследник множества имен: он все помнит, все знает и цитирует, как начетчик.

Роман Томаса Манна – произведение. Он построен не только как обозрение прошлого, но и как прощание с прошлым. История Иосифа Прекрасного в Библии сделана как брешь в будущее, как заново проломанная улица в старом городе; она великое произведение.

В романе Томаса Манна модель мира, в котором живет Иосиф Прекрасный, анализируется повторениями – они зеркальны.

Мир повторений неподвижен и поэтому пессимистичен, хотя герой добр.

Построение этой библейской новеллы, может быть, кто-нибудь смог бы пародировать, но переделать ее нельзя.

От этой задачи Гёте отказался не только по молодости.

Этот 75-листный – последний роман Томас Манн задумал писать, прочтя в мемуарах Гёте "Поэзия и правда", что Гёте еще ребенком собирался на тему "Иосиф Прекрасный" написать "...пространную импровизированную повесть" и сжег ее, так как она показалась ему слишком "бессодержательной".

Гёте хотел дорисовать безыскусственный рассказ, наполнив его деталями. Манну, по словам его доклада, прочтенного в 1942 году, тоже казалось, что в Библии все это написано скупо, "как репортаж".

Стариком взялся в Мюнхене Томас Манн за роман, проникнутый воспоминаниями о мифах, о Гёте и о Стерне, а также отзвуками раннего немецкого романтизма.

Работа Томаса Манна огромна и спорна. История Иосифа Прекрасного всем человеческим сознанием выделена из Библии.

В книге "Что такое искусство", говоря о том, что делает искусство всемирным, Л.Толстой писала 1897–1898 годах: "В повествовании об Иосифе не нужно было описывать подробно, как это делают теперь, окровавленную одежду Иосифа и жилище и одежду Иакова, и позу, и наряд Пентефриевой жены, как она, поправляя браслет на левой руке, сказала: "Войди ко мне", и т. п., потому что содержание чувства в этом рассказе так сильно, что все подробности, исключая самых необходимых, как, например, то, что Иосиф вышел в другую комнату, чтобы заплакать, – что все эти подробности излишни и только помешали бы передать чувство, а потому рассказ этот доступен всем людям, трогает людей всех наций, сословий, возрастов, дошел до нас и проживет еще тысячелетия".

Вот почему я не вполне уверен в том, что даже Томас Манн был прав, повторив попытку Гёте и переступив через запрет Льва Толстого. Но роман хорош. В нем есть прекрасная, может быть гениальная, глава "Отчет о скромной смерти Монт-кау", в которой рассказывается о дружбе молодого еврея Иосифа со стариком египтянином. Это глава о дружбе, о равенстве и о принятии на себя чужой скорби.

Когда Т. Манн отходит от Библии и создает новые поляны для анализа, роман вырастает и приобретает характер величия.

В доме Пентефрия жил управляющий Монт-кау – добрый и несчастливый человек. Лукавая ласка, которую оказывал Иосиф своему начальнику, может быть, оказалась первой лаской в жизни Монт-кау. История отношений людей здесь очень хорошо разработана. Почтительность слуги обращается почти в сыновью любовь.

Иосиф был красноречив: он умел обманывать людей, подсказывая им решения свои так, как будто они сделаны тем, кто слушает его. Иосиф умел говорить людям ласковые слова перед тем, как они уходили спать. Но вот Монт-кау уходит в смерть, и тут мастерство романиста, построившего и подготовившего сцену, подымается высоко. Иосиф говорит умирающему:

"Разве сегодняшнее мое вечернее благословение чем-либо отличается от обычного, когда я советовал тебе не думать, что ты должен, а думать, что ты волен, что ты имеешь право уснуть? Представь себе только, имеешь право! Конец горю, муке и всякой докуке. Нет больше ни боли в тебе, ни удушья, ни страха судорог. Ни противных лекарств, ни жгучих припарок, ни червей-кровопийц у тебя на затылке. Отворяется темница твоих тягот. Ты выходить на волю, ты, счастливый, бредешь налегке стезей утешенья, и каждый твой шаг утешает тебя все сильней и сильней. Ибо сначала идешь ты еще по знакомой долине, ежевечерне встречавшей тебя благодаря моему напутствию, и с тобой еще, хоть ты этого уже не сознаешь, какая-то тяжесть, какая-то затрудненность дыхания, и причиной тому твое тело, которое сейчас придерживают мои руки".

Тут читатель заинтересован отношением между людьми. Но таких удач в романе не много. Характеристики людей в нем повторяются и повторяются положения.

Иосиф оклеветан женщиной и попадает в тюрьму. Тюрьмой заведует Май-Сахме. Он неудачник в любви и неудачный писатель. Все эти неудачи становятся вводными новеллами. Отношение Иосифа к нему повторяет отношение к управляющему Монт-кау. Постепенно Иосиф овладевает своим начальником. Май-Сахме становится подчиненным Иосифа; при перемене судьбы он сопровождает Иосифа ко двору фараона.

В старых драмах у героев и у героинь были наперсницы и наперсники, они при публике рассказывали им о своих намерениях. Это была как бы мотивировка внутреннего монолога.

Разговаривая с бывшим своим начальником Май-Сахме, Иосиф вдвоем с ним создает сценарий будущего узнавания. Иосиф волнуется. Управляющий, которого он теперь просто называет Май, подсказывает ему решение: па каком языке разговаривать с братьями, не лучше ли призвать переводчика, какие хитрости применить, тормозя узнавание.

Этот сговор занимает почти главу.

Но вот происходит само узнавание: "А Иосиф!.. Он встал со своего престола, и по щекам его, сверкая, катились слезы. Сноп света, падавший прежде сбоку на братьев, тихо перекочевав, упал теперь через оконце в конце палаты прямо на Иосифа, и поэтому бежавшие по его щекам слезы сверкали как алмазы.

– Пусть все египтяне выйдут отсюда, – сказал он, – все до единого. Я пригласил поглядеть на эту игру бога и мир, а теперь пусть будет зрителем только бог".

Дальше идет длинный абзац о том, как Май-Сахме оттесняет челядь из комнаты; потом начинает говорить Иосиф, "не обращая внимания на бежавшие по его щекам алмазы...".

Мне кажется, что это написано условно, неточно; скорее раздвинуто в длину, чем обогащено эмоциями.

Старую песню трудно переложить на новую мелодию. Надо изменять способ инструментовки.

Надо давать мир в его видении – в таком видении, которое принимается писателем.

Поговорим о современниках. Когда в романе В. Катаева "Белеет парус одинокий" гимназист, играющий в пуговицы, попадает в детское, но тяжелое рабство к своему другу – и носит патроны, – мы этому верим. Когда в "Хуторке в степи" дети без спроса едят варенье, все время стараясь делать так, чтоб убыль его в банке не была заметна, – мы верим и волнуемся.

Когда мальчик ищет деньги, чтобы купить электрическую машину, вместо этого ему подсовывают электрический элемент, то мы огорчаемся вместе с мальчиком.

По описанию течет ток заинтересованности – есть напряжение.

Когда в повести "Кубик" мальчик ищет сорок копеек для того, чтобы построить воздушный шарик, когда он повторяет изобретение, то мы заинтересованы вместе с ним. Когда он переносит свое воспоминание о легкости стояния в воде, об ощущении разгруженности, – мы чувствуем все это вместе с ним.

Детство возвращается с нами, и мы идем по детству, правда иногда перелистывая книгу Марка Твена о ссоре двух мальчишек у берега Миссисипи (см. "Том Сойер" Марка Твена).

Но когда мы в мире, страдающем от изобилия вещей, в мире толстых подошв, пестрых вещей, имеющих разную цену, пытаемся жить эмоциями восторга качеством, то вход в ворота жизни труден.

Можно как угодно соединять куски повествования; во всяком случае, их можно соединять не единством героя, но надо передать читателю отношение писателя к вещам.

Старый роман жив в старых книгах, но попытки создать новый роман живы в немногих страницах новых книг.

Пафос Томаса Манна, пафос создателя новой мифологии нам понятен, потому что он потерял старую заинтересованность в сегодняшнем дне.

Сюжетное ослабление романа вдруг оказалось нуждающимся в подпорках, которые привязывают тело повествования к старой палке, воткнутой в землю.

Роман Манна то вырастает, то сникает; иногда его страницы становятся трудно переворачиваемы. Но путь, по которому пошел Манн, – путь человека, который несет с собой не вещи, а мысли и хочет не потерять масштаба прошлого.

Пытаюсь показать, что удвоение или утроение повествования, введение мифологической линии или расщепление героя – это только предварительный путь. Томас Манн – завершитель старого романа. Что будет дальше, мы не знаем, потому что всего труднее в сегодняшнем дне – его понять, его оценить, увидать в кажимости сущность, то есть, пройдя по знакомой улице, заново смонтировать свое видение, научиться выделять главное и поднять его в сюжет, то есть в познание предмета повествования.

История противоречиво присутствует в сегодняшнем дне.

То, что кажется неподвижным, течет.

Так ледники гор Средней Азии орошают наши хлопковые поля.

Надо учиться, управляя всей своей волей, пользоваться водой и илом запруженного Нила.

История и время

Умный роман Томаса Манна иронически построен по законам архитектуры методом несовпадающих повторений европейского романа. Если братья бросят Иосифа в пустой колодец, то в начале романа он при луне будет сидеть на краю пустого колодца, отец его Иаков будет бояться за сына: бояться, что или лев его растерзает, или дитя упадет в глубину.

Иосиф сидит на краю колодца, это предсказывает то, что братья его бросят в другой сухой колодец. Тот колодец осмыслен как смерть и воскресение, и так же осмыслено пребывание Иосифа в тюрьме.

Герои нового романа читали все европейские романы и живут, отрицая национальную вражду и пересматривая фрейдистское понимание жизни.

Томас Манн великий романист, но он колонизовал древнюю новеллу скептическими героями нашего времени, диалогами и авторскими комментариями.

Томас Манн смотрит в историю, как в глубокий колодец, на дне которого выкопан еще более глубокий колодец.

Есть среднеазиатская шутка, что для того, чтобы сделать минарет, нужно построить глубокий колодец и потом вывернуть его наизнанку.

В романе Томаса Манна история, вдавленная вовнутрь, становится колодцем с уступами.

Стиль романа ироничен. Архитектура романа как бы повторяет миф. Автор верит в миф, отрицая историю.

Верит он, может быть, только в Атлантиду.

Там все концы уходят в соленую воду.

Это тот же потоп – только топит не дождь, а океан; спасшиеся люди живут воспоминаниями.

В эпопее Манна построение библейского рассказа расширено, развернуто описаниями подробностей и диалогов и соотношениями других, так сказать, допотопных культур.

В культурных слоях, на которых стоят города и селения, обычна смена характера прослойки черепков. Черепки крепче новых сосудов, они почти плоски, почти не раздавливаются и не бьются, они характеризуют слой, помогая следить за сменой культур, не превращая последовательность в слитность.

Человечество движется, изменяет свою нравственность, вкладывает в старое новое. Не только прошлое учит нас. Мы сами переделываем прошлое, переосмысливая его, разно пользуясь наследством, пользуемся – отрицая.

Но в романе Томаса Манна иногда притча преобладает над историей.

Культурные слои в романе так соотнесены, что часто кажутся одновременными или вневременными. Отсчет же времени в романе в отдельных эпизодах передает теперешнее время: наш календарь и циферблат наших часов.

Время Библии движется условным счетом, семь – это много. Это шаг тогдашней жизни.

Бытовое время отсчитывалось скотоводом. Оно определялось сменами поколений людей и окотом скота.

Томас Манн, создавая из двадцати пяти глав книги Бытия роман в тысячи страниц, дает наше время, наши отсчеты его течения. Его "коротко" и "долго" иное, чем "коротко" и "долго" для скотовода. В романе Томаса Манна в сознании Иакова есть часы и минуты, которые существовали тогда только в другой культуре, – где осознавали их только астрономически.

Правда, спор о датах событий в определении их точности ироничен.

Мир книги Бытия знает овец и ослов.

Впоследствии узнают верблюдов и вставят упоминание о них в старые повести.

Дым тысячелетий проницаем, и время не только наращивало глубины колодца. Жизнь не катится, как шар, в котором нельзя различить верха и низа, она изменяется войнами и изобретениями.

Человечество углубляет опыт, двигаясь вперед; мифы изменяются так, как изменяется в своем смысле слово. Изобретения по спиральным кругам всходят вверх, не суживая спирали. Они только "как бы" повторяются, являясь новыми построениями.

Отрицая течение времени в самом начале романа, повторяя это "снова и снова", Томас Манн утверждает, что человечеству неведома его древность, что человек в историческую эпоху не приручил, не одомашнил ни одного зверя, что древность не была движением.

Это неверно: мы об этом уже говорили.

Конь, верблюд были одомашнены уже тогда, когда существовала культура Шумерии, культура хеттов, культура Египта.

Назад Дальше