Времена года - Вера Панова 5 стр.


В городском саду играла музыка; гулял все простой народ; подсолнечная лузга трещала под ногами. (В то время это был единственный общественный сад на весь город.) Босые мальчишки юлили среди гуляющих, кричали лихими голосами: "Папиросы, спички!" - "Вот ирис, ирис!" - "Эх, ванильный шоколад!" Жаркая толпа вносила Дорофею и ее мужа под навес, где показывали кино. Леня покупал маленькую ириску, твердую как камень. Дорофея сосала сладкий камушек и смотрела картины: дураки дерутся, богатая красавица сходит с ума от любви… Жужжал аппарат. Когда на экране появлялась надпись, сто голосов громко читали ее вслух, и Леня читал, крича Дорофее в ухо. Под экраном стоял молодой человек со скрипкой и водил смычком по струнам, но духовой оркестр, игравший в саду, заглушал его музыку; и только когда, охнув, смолкал оркестр, был слышен тоненький, как нитка, голос скрипки…

Иногда Леня приносил из депо билеты, и они смотрели цирк и разные представления, и ученых зверей, и оперу "Аида" - из царской жизни. Одни люди читали им стихи, а другие - лекции, приезжал товарищ Луначарский и объяснял насчет культуры. В "Аиде" Дорофея мало что поняла (неразборчиво пели), а у Луначарского не поняла ничего, только рассматривала, как одет и какая бородка…

А когда им лень было идти в сад, они сидели на своем крылечке, в открытой двери вагона, и тихо разговаривали или просто молчали, обнявшись. В стороне, у пакгауза, горел фонарь; в его свете поблескивали рельсы. Воздух был тяжел от угольной пыли и железа, но Дорофее он казался легким и сладким. Становилось холодно, Леня приносил свой пиджак и укутывал ей плечи. Потом они шли к себе, и всю ночь над их головами, близкие и далекие, зовущие и печальные, перекликались гудки. А они и не слышали спали крепко.

Осенью стало хуже: нельзя было сидеть на крылечке, в кинематограф ходить - далеко, Леня скучал и уходил к Цыцаркину. Маргошка раздобыла лото, и они играли до одури, выкрикивая: "Четырнадцать! Сорок четыре! Гуси-лебеди! Дедушка!" - и тарахтя игрушечными бочонками в грязной наволочке. И Дорофея присаживалась поиграть, но она путалась в цифрах, не поспевала за игрой, ей было неприятно, что над нею все берут верх, а вшивая Маргошка всех расторопней.

Цыцаркин говорил: "Лото - ерунда. Найти бы компанию, где играют в шмен-де-фер". Он говорил про себя и Маргошку: "Мы - интеллигенция", - и жаловался, что им приходится жить в таких условиях. "Марго, - говорил он, - дай мне плед, дует с пола". Маргошка приносила старое одеяло. "Мерси, Марго". Он был маленький, белобрысый, а лицо у него было такое, словно кто-то сгреб в горсть его нос и губы и вытянул вперед.

"Съезжу-ка я в Сараны, - решила Дорофея. - Привезу одежу и кой-чего из хозяйства". Ей и раньше об этом думалось, но опасалась оставить Леню: вдруг познакомится тут с кем без нее и загуляет… "Не успеет загулять, я обернусь быстро… Вот уж нет худа без добра - будет сидеть по вечерам около этого дурацкого лото, как пришитый".

Когда лег снег, она поехала в Сараны. Шла пешком со станции по белой дороге, где каждая сосенка была ей знакома, и вошла в свою избу. Дивно ей было, когда она отворила дверь: будто эта изба ей приснилась когда-то… и снится опять. Бесплотно, как во сне, она поцеловала Евфалию; спросила:

- Ну, как ты тут?

- Проходу мне нет, - пожаловалась Евфалия. - Все Фролом попрекают, а на сколечко между нами было-то? Вот на столечко.

- Его застрелили, - сказала Дорофея.

- Был слух, - сказала Евфалия и перекрестилась. - Такой мужчина здоровый!.. Ты как хочешь, Дорофейка, я к тебе поеду жить.

- Не сейчас… - Дорофея обвела взором низкую горницу: старая изба, а крепкая… - Продадим избу, в городе построимся, тогда переезжай ко мне.

Не век им вековать в вагончике. Сколько железнодорожников строятся. Изба - это деньги. Корова - тоже. Леня беззаботный, ни о чем не думает. Ладно, она сама все сообразит.

- Бог даст, детки у меня будут, - сказала она, - ты за ними будешь смотреть.

- Похудала ты - ужасть, - сказала Евфалия. - Неужто так голодно у вас?

- Голода у нас сейчас нет, - сказала Дорофея, - но, конечно, рабочий класс еще неважно живет. Обещают, однако, - будем жить очень хорошо. Советская власть Антанту одолела, одолеет и это.

- Ты где работаешь?

- На заводе, - соврала Дорофея. Ей невмочь было признаться Евфалии, что она ходит к спецам мыть полы и спецовы жены говорят ей: "Под кроватью хорошенько, Дуся". Захотелось представиться работницей, пролетаркой на сто процентов.

- Ишь! - задумчиво сказал Евфалия.

Ночью Дорофея проснулась и услышала знакомое: тук-тук-тук - далеко, далеко… Поезд проходил за лесом. Она улыбнулась, подумала: "Ленечка уж соскучился там без меня", свернулась клубком и заснула.

Два дня она прогостила в Саранах, повидалась с соседями, похвалилась городской жизнью, потом увязала добро в узлы и поехала домой. Дома ждала ее новость: при вокзале - рукой подать - открылся клуб для железнодорожников. Над входом горела электрическая вывеска. В буфете кооперация продавала горячие кушанья. Жизнь шла вперед. К весне по ту сторону путей, за элеватором, стала работать большая мельница, стоявшая три года. Ровный рокот доносился оттуда, слышать его было приятно; и на черную железнодорожную землю, на кучи штыба, на крыши вагонов и на листья Дорофеиного фикуса ровным слоем ложился тонкий белый мучной налет обещание довольства, уверенность, свершение наших надежд.

Первый урок в жизни Дорофеи.

Большая комната с голыми стенами, в ней скамейки без спинок. На скамейках рассаживаются женщины. Ленин, задумчиво щурясь, смотрит на них с маленького портрета.

Из соседней школы принесли черную доску. Учительница мелом пишет на ней букву. "А", - говорит она. Женщины приодеты и немножко стесняются; перешептываются.

Впереди сидит старая старушка, очень способная: моментально запоминает буквы и складывает их так бедово, что все удивляются. Учительница смотрит на старушку ласково и спрашивает, как ее имя-отчество. Но одна женщина потихоньку говорит другим, что старушка и раньше умела читать по складам, а скрыла это из самолюбия, чтобы представиться самой способной. И все шепотом осуждают старушку: что за самолюбие такое, не для игры сюда пришли!

А Дорофея вдруг теряется. Она выросла среди людей, которые считали грамоту делом великим и трудным, благодатным даром, мало кому данным. Буквы запомнить легко, но они все врозь; их много, но каждая в одиночку, название у нее есть, а прок в ней какой? Ох, для чего же их столько насыпано в книжке, больших и маленьких, в чем тут секрет? Грамотный человек открывает книжку, смотрит в нее и сразу, складно, с выражением, одно за другим говорит слова - откуда он их берет?

Хоть бы учительница не вызвала… Она свою неспособность переборет. Помучается и поймет. Уж если Маргошку обучили… После занятия она пойдет проводить учительницу и порасспросит ее хорошенько.

Она поймет раньше, чем кончится занятие. Вовсе она не неспособная. Чересчур уважала, чересчур оробела, искала трудность там, где ее нет. В какой-то миг - вот именно миг, мгновение, зарница в темной туче - по легонькой подсказке учительницы буквы вдруг выстроятся, соединятся, зазвучат слитно, и из розных значков перед ошеломленной этим светом Дорофеей предстанет слово…

Первое ее рабочее место: на заводе чугунного литья.

Неприветлив показался ей этот завод, когда она пришла туда в первый раз. Стоял завод на краю города, на пустынной улице, непроходимо залитой грязью. Серый деревянный забор, за забором низкие крыши; во дворе кучи ржавого лома, с северной стороны на них еще лежал черный лед. Кирпичный домик - контора. Подальше, в глубине двора, - длинное строение, черное от копоти. Худая кошка спрыгнула с крыльца конторы и вскарабкалась на забор, страдая по воробьям. Две женщины катили по рельсам вагонетку и звали кошку: "кис-кис…" Лица женщин были запорошены землей, глазные белки белели. Вдруг дымно-красно озарились изнутри окна длинного строения…

То был литейный цех. Туда и послали Дорофею из конторы. Она вошла под низким потолком полыхал непонятный свет, в свету черные двигались люди. "Поберегись!" - закричали рядом, дохнуло жаром: двое рабочих несли ковш, взявшись с двух сторон; в ковше тихо, тяжело и грозно плескался жидкий огонь; зарево вздымалось из ковша. Рабочие вылили огонь на пол, где были выложены из земли какие-то фигуры. Огонь сразу стал краснеть, темнеть, подернулся кофейной пленкой, по пленке бегали и гасли быстрые искры… В дальнем углу, жарко светя, текла откуда-то из стенки струя огня, люди теснились кругом, подставляя ковши: наберут и несут выливать… Все молчаливо, сурово, трудно. "Лучше б я на колбасный завод попала, подумала Дорофея, - или на табачную фабрику…"

А через два месяца она говорила: "Ну конечно, мы же литейщики, а не табачницы или там Швейпром". Ходила по заводу запорошенная землей, блестя голубоватыми белками глаз, и гордилась тем, что ее с транспорта (та самая вагонетка) перевели на формовку. По краям век у нее появились тонкие темные полоски - будто подвела ресницы. Лене рассказывала о формах, скрапе, ломе, шихте и вагранках. Родным местом стал ей старый плохонький завод чугунного литья. Отсюда она пошла на первомайскую демонстрацию как равная среди равных, а не как мужняя жена. Здесь ее выбрали в делегатское собрание, и она стала ходить в женотдел и выполнять поручения женотдела…

Первый идеал Дорофеи: заведующая райженотделом товарищ Залетная.

- Во всей нашей работе, - говорила Залетная, покойно и величаво сидя за красным столом, закапанным чернилами, - мы руководствуемся указаниями большевистской партии. Каждая работница должна знать решения двенадцатого партсъезда.

И она рассказывала о съезде и читала, поднимая журнал к близоруким глазам.

Дорофея слушала, не сводя с нее взгляда. Женщина, которая учит других женщин, как надо жить! Молодая, красивая, у нее высокая грудь, кровь переливается под белой кожей, мило-беспомощно щурятся светлые ресницы - в ней женское, в ней материнское, у нее муж и дети, а она сидит не с ними, а в женотделе, и учит несознательных баб уму-разуму, и сама учится на курсах. На все у нее хватает времени и любви, вот какая женщина. Укажите мне, что сделать, я все сделаю, чтобы стать такой, как она.

Товарищ Залетная - Нюра, как звали ее между собой делегатки, держалась солидно, говорила негромко, грубых слов не употребляла. Дорофея тоже старалась говорить потише и держаться солидно. Солидность не получалась, но получалась достойная, приличная повадка в обхождении - эта повадка, Дорофея приметила, нравилась Нюре Залетной.

Нюра знала много политических слов. Ее разговор был серьезный. И Дорофея стала вворачивать умные, важные слова: "новая экономическая политика", "государственная промышленность", "рабочая прослойка", "чуждый элемент". Она произносила эти слова благоговейно: они будто прибавляли ей росту.

Нюра стригла свои соломенно-светлые волосы и закалывала их круглым гребешком; и Дорофея стала носить круглый гребешок. Нюра повязывала красный головной платок концами назад, концы не свисали мятыми жгутиками, а держались чуть косым, красивым бантом, и всегда платок был как новенький. И Дорофея стала крахмалить и гладить свой платок и завязывать его точь-в-точь как Нюра. Ходила Нюра в жакете, под жакетом была очень чистая блузка, а на торжественные собрания Нюра надевала галстук. Дорофея мечтала одеться так же, скопила денег и справила костюм.

Нюра все знала. После собраний делегатки провожали ее, кто немножко, кто до дома; и по дороге разговаривали. Библиотекарша дала Дорофее книжку. "Русские женщины", Дорофея прочла и переживала, но не поняла, почему эти княгини, Волконская и Трубецкая, так бедовали; почему у них мужья были на каторге. И Леня не знал, а у Маргошки Дорофея не стала спрашивать, с какой стати… А Нюра все ей разъяснила про декабристов и поправила, что надо говорить не Трубецкая, а Трубецкая. О чем ни спроси, все она прочитала, все изучила…

"Леня не растет", - тревожно подумала Дорофея.

Он сознательный: другие делали зажигалки и привозили со станций сало, и продавали на базаре, а он такого ничего не делал, никогда! Не хныкал из-за условий, не хвастался тем, что пострадал в битве с бандитами, и ее ругал, когда она выставляла его героем. Сознательный, но не идет вперед, а человек обязан идти вперед.

После работы он ел, отдыхал, разговаривал с Дорофеей, потом говорил: "Сходим в клуб", либо шел к Цыцаркину играть в очко - новая завелась игра… В газете читал только фельетоны и происшествия, а если брался за Дорофеину книгу, то держал ее больше месяца, и библиотекарша делала Дорофее замечание.

Скандалами и поучениями тут ничего не добьешься. Леня добрый, покладистый, она может на него влиять, но ведь Цыцаркин с Маргошкой тоже влияют; если он затоскует от ее поучений, то меньше будет ее любить, тогда Цыцаркины возьмут верх, и конец ее счастью. Как было у отца с матерью? Мать не умела приворожить отца, он тосковал с нею и уходил от нее.

Надо, чтобы Леня любил ее все крепче. Чтобы с нею ему было милей, чем со всеми Цыцаркиными на свете. Тогда он все сделает, что она захочет.

- Ох и устала я, Ленечка. Ноги замлели, так устала.

Она садится и скидывает туфли. Это выдумки: представляется без сил, чтобы он пожалел.

Он смотрит на ее маленькие ноги. Какое у него доброе лицо, у красавца моего писаного.

- Принести тебе воды? Сразу полегчает.

- Принеси, Ленечка, милый.

Со вздохом удовольствия она опускает ноги в теплую воду.

- Вот умник, что печку затопил.

- Хочешь, суп разогрею? Ты сиди.

Разогрей, разогрей. Жалей меня. Побольше вложи в меня сердца - больше будешь дорожить.

- Ленечка, ты слово такое знаешь, что ли? Приду - уж такая усталая… А ты около меня походишь, поухаживаешь, и опять я живая, хоть танцуй.

А то еще было представление:

- Опять у меня, Леня, не получается.

- С чем это?

- Да вот - топор. Не насажу, и все.

- Зачем брала? Сказано - не трогай. Опять ссадила, эх, силенка женская… Давай сюда.

Он берет у нее топор и исправляет насадку. Она смирно стоит рядом. Не хуже его она бы это сделала. С детства научена. Подумаешь, премудрость. Но ему приятно, что она бывает слабой и неловкой, - и хорошо. Люби меня!

- Прямо как маленькая. Самую что ни на есть простую механику осилить не может. На, поставь на место и не трогай. Не по твоему разуму инструмент.

Не всегда она могла играть и лукавить. Случались объяснения и ссоры.

На заводе были перевыборы завкома. Называли кандидатов, и женский голос сказал: "Куприянову". Дорофея оглянулась, от неожиданности покраснев… Встала женщина и сказала, что обязательно надо выбрать Куприянову, женотдел ее рекомендует как активистку, а женщин на заводе затирают, так чтобы она отстаивала в завкоме женские интересы.

Кто-то сказал, что Куприянова на производстве без году неделя. Но секретарь ячейки возразил: "Зато она боевая". Она не могла поднять глаза, когда за нее голосовали. Ее выбрали единогласно при одном воздержавшемся.

Радостная, спешила она домой. Была оттепель, лужи - набрала ледяной воды полные калоши. Вот наконец вагончик; в их половине темно - Леня у Цыцаркиных.

- Пришла-таки! - встретил он ее. - Садись скорей, я тут вылетел в трубу!

- Меня выбрали в завком! - сказала она.

- А? - спросил он. - Цыцаркин, ты это брось, слышишь, что я говорю? Эти штуки брось. Ободрал меня, сволочь, а теперь по гривеннику ставить, не пойдет!

Он был злой и взлохмаченный. Они, видно, давно тут прохлаждались: табачный туман висел в комнате - невзрачной, со следами снятых перегородок и остатками вагонного убранства. Маргошка, разомлевшая, сидела на откидном столике, свесив ноги в дырявых валенках и дымя папиросой. На обеденном столе валялись карты и деньги. Леня махнул рукой, монетка покатилась со звоном. Цыцаркин, сопя, нагнулся поднять.

- Юпитер, сердишься, значит, не прав! - сказал он из-под стола.

- У нас были перевыборы завкома! - опять сказала Дорофея. - Меня…

- Садись! - Леня схватил ее за руку. - Перебей ему счастье! Пан либо пропал! Есть у тебя деньги? Я проиграл всю получку! На четверых сдавай, Цыцаркин! Теперь посмотрим!

Проиграл получку! Дорофея ахнула. Беда - они и так уже должны в кассу взаимопомощи… Она скинула пальто и села около мужа; но было горько, что новость оставлена без внимания, некому даже сказать, не слушают, - горько до слез. Подавляя слезы, она подняла карты…

- Очко! - закричал Леня и, выхватив карты у нее из рук, шлепнул ими по столу. - Твой банк! Ставишь три рубля! Говори, Марго! Посмотрим! Она у меня счастливая!

Не в силах совладать со слезами, Дорофея перетасовала карты, дала снять, сдала.

- А у нас девятнадцать! - опять закричал Леня. - Ах, молодчина! Ну-ну, говори ты, Цыцаркин…

Дорофея заплакала откровенно. Никто не заметил. Леня хватал карты у нее из рук, придвигал к ней деньги… Плача, она держала банк и отыгрывала его получку. Леня встал, потянулся с силой, сказал: "Точка! Знай наших! Пошли, Дуся!" - и она пошла за ним на свою половину. Там она легла на постель, лицом в подушку, стараясь успокоиться. Он подсел, еще взбудораженный, с дикими глазами, и погладил ее по плечу.

- Ну что? - сказал он. - Ну, хватит. Ведь отыгрались.

- Я ра… ра… разве из-за этого! - сказала она. - Меня выбрали в завком! Я думала, ты обра… обрадуешься!

Он окончательно пришел в себя.

- Ох я дубина! - сказал он.

- Тебе твое удовольствие - самое главное, - сказала она. - Главней меня.

- Нет, не говори! - сказал он горячо. - Нет, Дуся! Ты даже вообразить не можешь, как я тебя полюбил!

- Любишь, когда другого развлеченья нет…

- Неправда! Всегда! Мне после тебя ни на какую даже смотреть не хочется! Все хуже тебя!

- Как будто только в этом дело, - сказала она. - Ты, например, совершенно не интересуешься общественной работой, а я же не могу сидеть тут с Маргошкой!.. И тебе безразлично, что меня выбрали единогласно при одном воздержавшемся, ты даже не спросил… - Она еще поплакала. Он виновато гладил ее.

- Если так будет дальше, Леня, я уж и не знаю. Я тебя определенно перерасту…

Под годовщину Девятого января они пошли в город прогуляться и встретили - кого б вы думали? - Марью Федоровну, фельдшерицу, которая когда-то с ними ехала и перевязывала Лене руку. Она их узнала и окликнула. С нею шел тот самый командир полка, которого она везла раненого и поила молоком. Теперь Марья Федоровна была за ним замужем; фамилия их была Акиндиновы.

За эти годы с ними чего-чего не было: Акиндинов лечился, учился в Москве, работал в деревне, потом его перевели в энский губком, и они больше года прожили тут; и опять его переводили, на днях они уезжали в Свердловск. Марья Федоровна ездила с ним всюду, не могла нигде надолго задержаться на работе и огорчалась этим… Они поразговаривали, стоя на улице, и Марья Федоровна повела Куприяновых к себе в гости.

Назад Дальше