Времена года - Вера Панова 4 стр.


Да, вот мне так страшно, что вся окоченела сразу, будто я голая на морозе, а он ведь шутки шутит: пустопорожний разговор - пошутим и разойдемся. Он уедет, а мне вспоминать…

- Ты, должно быть, пьяный напился, - сказала она.

- Эх, - сказал он, - живем один раз, сегодня я есть, завтра меня нет… Устрою по-буржуйски, в служебном вагоне.

Впереди, в голове поезда, крикнули: "Ленька!" Из тендера высунулся другой чумазый, заорал: "Куприянов!" "Его зовут", - почувствовала Дорофея.

"Уж больше не встречу", - подумала она.

Ей представилось, как она в чужих санях едет домой по длинной белой дороге, где каждая сосенка знакома наизусть, рядом едут соседки и говорят о красной юбке, а позади пустая станция, поезд ушел…

- Ну, так как же? Последний раз спрашиваю.

- Интересно: зачем это я поеду с тобой?

- Как зачем? Счастья искать.

- Ты мне, что ли, пособишь найти счастье?

- А что, пособлю. Не надеешься на меня? Напрасно.

- Куприянов!! - кричат опять.

- Видишь, - сказал парень, - без меня и поезд не пойдет, а ты не надеешься. - Он твердо взял ее за руку. - Поехали!

Паровоз сильно зашипел.

- Ну! - сказал парень и повел Дорофею.

И она пошла, прижимая к себе корзину, смеясь и не веря, что поедет с ним. Опомнилась в вагоне. Поезд шел, стучали колеса, за морозным окном мелькали и мелькали, одна как другая, сосны, ни одного человека рядом не было.

Ничего она не сделала особенного: доедет до ближней станции, сойдет и вернется домой.

И конец рисковой шутке.

Что она - вправду сбежала бог знает с кем?

Вот еще.

Сойдет и пересядет во встречный поезд, а то и пешком дойдет. Харчи есть: молоко, хлеб. Денег есть сколько-то…

Не скисло бы молоко: жарко в вагоне.

Куприянов закинул корзинку на верхнюю полку; Дорофея переставила вниз, под лавку: внизу прохладнее.

Она сняла рукавицы и спустила с плеч душную шаль. Кожух снимать не стоило: как будет остановка, она сойдет.

Она сидела на лавке, крепко сложив под грудью руки, глаза из-под низко повязанного пухового платка горели тревожно и озорно. Веселый холод бился в груди.

Потому что она знала, что это выдумки - насчет ближней станции; притворство, больше ничего. На черта ей ближняя станция. Поехала Дорофейка с Ленькой Куприяновым счастья искать. Ту-тууу! - легко и неспокойно кричит впереди паровоз. Надежда в его крике и устремление…

Соображай, Дорофея: это тебе не то что мечтать, на травке лежа. Там, на лугу, - видение было, как во сне: привиделось видение, махнуло рукой… А Ленька Куприянов - совсем другое, живой и страшный парень; пахнет железом и сманивает девок. Настороженная, вся, как еж, собравшись в комок, сидела Дорофея на лавке, ехала неизвестно куда… Ну, Ленька! Как же у нас будет дальше? Велел надеяться… Вот - понадеялась. Да не на тебя: на себя понадеялась. Чего там: глупей других, что ль, Дорофея? В случае чего "будь здоров", и пошла за счастьем своей дорогой… Только держись, Дорофейка, чтоб не погибнуть нам с тобой по-глупому, как дуры гибнут.

Однако что ж так сидеть.

Дорофея вышла из тесной загородки, куда посадил ее Ленька, и огляделась.

С правой стороны узкого прохода была дверь, через которую она вошла в вагон, а с левой стороны - только сейчас она увидела - торчали наверху два страшенных заскорузлых сапога, перегораживая проход.

На крюках висела одежа - все рвань. Висел фонарь и в нем желтая свечка.

И грязища, мои матушки.

Дорофея пошла направо и вышла в тамбур. Открыла дверь на площадку грохот колес бросился ей навстречу вместе с ледяным ветром. На ледяном ветру стоял, докуривая закрутку, дядька в шинели, с пулеметной лентой через плечо. Не повертывая головы, невнимательно взглянул на Дорофею прижмуренным от махры и ветра, плачущим глазом… Она с усилием закрыла тяжелую дверь, которую ветер толкал на нее, и вернулась в вагон.

Ей навстречу двигался по проходу другой дядька, в старой железнодорожной тужурке и фуражке, с длинным желтым лицом, поросшим серой щетиной. Высоко на лбу, под козырьком фуражки, были у него надеты очки, из-под очков плачевно свисали к вискам желтые брови.

- А, вот она сестренка! - сказал он. - А я думаю - где ж она девалась… Покажись. Ничего Ленька сестренку подшиб, разбирается хлопец… - Дорофея застыла перед ним, пламенно краснея. - Ты вот что, сестренка, взяла бы да пол помыла, я тебе ведерко дам, только тряпку пошукай, тряпки нет у меня… Садись-ка! - Дорофея села. - Сиди, нигде не девайся, я схожу за ведерком.

Он ушел, и долго его не было, потом вернулся, бормоча:

- Что ты скажешь, было и нет, не иначе - хлопцы утащили на паровоз… У фершалицы спроси, - он мотнул головой в сторону сапог, торчавших с полки; за сапогами была запертая дверь. - Фершалица там едет, у нее ведро, брат, белой эмали! Скажешь - на подержанье, вымоем и отдадим, мол.

- Лучше вы сами, - сказала Дорофея.

- Я у нее и так с утра до вечера все прошу, - сказал дядька. Другого у нас с ней и разговора не бывает. Свечку вон дала, а то бы и посветить нечем. Скажешь вежливо - извиняюсь, мол, пожалуйста. Она, брат, с перцем, фершалица.

Дорофея прошла под сапогами и вошла в соседнее отделение. Там было чисто, пахло лекарством; на окне висела белая занавесочка. У занавешенного окна лежал человек с толсто забинтованной головой. Под ним был тюфяк и простыня, а сверху пушистое одеяло. Напротив сидела и свертывала бинт та самая молодая женщина в белом халате, которая давеча покупала у Дорофеи молоко. И тот самый голубой чайник стоял на столике.

- Вы ко мне? - спросила женщина.

Она была первым человеком, который сказал Дорофее "вы".

Дорофея постыдилась так сразу взять и сказать: "Дайте ведро". Она кивнула на мужчину и спросила:

- Раненый?

- Говорите тише, - приказала женщина. - Тяжело раненный.

- Поправится, бог даст, - сказала Дорофея, глядя на серый нос и серые каменные веки раненого.

- Ему операция нужна, - сказала женщина. - Дорога для него мучительна, а мы тащимся…

Она говорила еле слышно и строго, но было видно, что она рада новому человеку и разговору.

- Еще хорошо, что едем без происшествий, ведь тут бандиты кругом.

- Чужой или сродник вам? - спросила Дорофея.

- Командир нашего полка, - ответила женщина.

Раненый приподнял веки при этих словах и шевельнул губами.

- Товарищ фельдшер! - позвал он хрипло. - Вы тут?

Женщина стремительно склонилась к нему.

- Пить!

Она налила из чайника в кружку, приподняла раненого, ловко подсунув ему руку под плечи, и поднесла кружку к свинцовым, отчетливо вырезанным губам. Он толкнул кружку, молоко потекло по одеялу.

- Арестовать велю за эти штуки! - сказал он. - Ты зверь!

- Можешь хоть расстрелять, - сказала она молящим, задыхающимся голосом. - Я не буду твоим убийцей.

- Она не понимает! - пожаловался он Дорофее. - Я на этой бабьей диете ослаб хуже маленького… Тебе был приказ купить на станции!

- Жизнь моя! - сказала женщина, падая на колени. - Не говори об этом, тебе же нельзя волноваться!

- Ну, прошу тебя! - сказал раненый. - Ну, умоляю! Маруся! Ну, немножко! Глоточек! У меня, вот увидишь, совсем другой будет аппетит!

- Да ненаглядный же ты мой! - по-голубиному стонала женщина, гладя и сжимая его руки. - Да как же я смею, когда доктор запретил! Да лучше я в лоб себе пулю пущу, мой единственный, мой герой, мое счастье! Да не терзай же себя, да посмотри же на меня… - И зашептала, положив голову ему на руки. Голова была белокурая, чисто-чисто вымытая, с тонким пробором от лба до худенького затылка; косы уложены в два венца… Молоденький румяный боец с винтовкой приоткрыл дверь, яркими голубыми глазами серьезно посмотрел на раненого, на фельдшерицу, на Дорофею - закрыл дверь без стука. Дорофея, пятясь, выскользнула в другую дверь.

- Не дала? - встретил ее дядька с желтыми бровями. - Буржуазная сущность, вот что я тебе скажу! Бинты на спиртовке варит, чистый денатурат жгет… Жизнь!

- Дайте скребок, если есть, - сказала Дорофея. - Я скребком приберу, а то ступить гадко.

"Ох, вот это любовь! - думала она, скребя грязный пол. - Какие слова!.. Ох, хотя бы он поправился, а то как же она без него?.."

Солнце ушло за лес. Стало быстро темнеть в вагоне. Дорофея, прибрав по возможности, постояла у окна, поглядела сквозь тонкое морозное кружево, как бегут мимо сосны да столбы. Поезд пошел медленнее и остановился, заскрежетав железом. По обе стороны было все то же - сугробы, сосны… Близко скрипел под ногами снег, разговаривали люди. Дядька с желтыми бровями прошел по проходу, горбя узкую спину.

- Дядя, это станция? - спросила Дорофея.

- Сиди, сиди… - пробормотал он на ходу. - Сиди, не вылазь, никакая не станция, вот я его на паровозе пошукаю…

Он ушел, и сейчас же явился, сатаны чернее, Ленька Куприянов. Громко потянул носом и стал топать ногами, сбивая снег с валенок.

- Красный сигнал, - пояснил он. - Постоять придется… Перерыв, значит, на вечерю. Даешь молока, хозяйка! - И обнял ее.

Не то застеснялся, не то оробел, оставшись с нею вдвоем, с глазу на глаз, в сумерках, и, чтобы скрыть стеснение, говорил развязно и обнял развязно. Но она решила твердо, что все будет так, как захочет она, и не будет никакого безобразия.

- Зажги свечку, умойся, - сказала она. - Как будешь есть впотьмах и такими руками? Учили тебя чему-нибудь?

Он как будто удивился, но сходил вымыл лицо и руки и зажег фонарь, как она велела. Выложил из карманов кусок сала в тряпке, ломоть ржаного хлеба, слипшийся комом, как сырая глина, складной нож и, севши к столику, смотрел, как она хозяйничает. "Скажи пожалуйста!" - сказал он, когда она достала свою буханку. В боковом, тусклом свете фонаря очень красивым было его умытое лицо и красиво блестели глаза.

- Хорошо твой хлеб пахнет, - сказал он и вздохнул.

- Ешь, - сказала она с невольной робкой лаской.

- И ты. Вместе.

Она присела напротив и, потупясь, деликатно откусила кусочек. Первая их вечеря! Сейчас, когда он опять стал белолицым и прекрасным, и в этой близости - почти семья! - она почувствовала прежнее смятение, ее прохватывал озноб, губы сохли и раскрывались, чтобы глотнуть воздуха… Ленькины колени прикасались к ее коленям, она слабо отодвинулась, и снова эти твердые мужские колени настигли ее… С ужасом взглянула она в его блестящие глаза: смотрит, не ест! Опять сейчас обнимет… Неизвестные мужчины прошли мимо их закутка, словно не заметив их, это было страшно. А страшнее всего была ее собственная слабость и эти блестящие глаза под прямыми бровями.

- Подожди! - жарко шептала она, когда он пересел к ней и обнял с силой. - Подожди, да подожди…

Она не сразу поняла, что случилось. Сперва хлопнула дверь и раздался громкий голос дядьки с желтыми бровями: "Я ж так и знал - на паровозе!" И еще хлопнуло, мелко посыпалось где-то рядом стекло, дунуло холодом, рванулся бледный язычок в фонаре…

А дальше все было сразу: сапоги, что торчали весь день поперек прохода, ударили о пол, великан в серой фуфайке, ругаясь, пронесся мимо Дорофеи и Леньки; Ленька вскочил, схватил что-то с верхней полки из-под одежи - и не стало его; злобно застучал пулемет; длинный свисток, раскатистые выстрелы, крики… Дорофея сжала в руке Ленькин нож, лежавший на столике, и вышла в проход, на свет. Она не знала, куда идет и для чего нож, - взяла и вышла… Поодаль, ближе к выходу, сидел на полу дядька с желтыми бровями, голова у него была откинута, в руке он держал мятое жестяное ведро. Окно в этом отделении было выбито, стужа текла в него, бородатое лицо заглянуло в пролом, вдруг заорало, разинув рот, и скрылось, - как во сне Дорофея признала это одноглазое лицо… Фельдшерица в белом халате очутилась тут же, села рядом с дядькой и вынула ведро из его руки… И все кончилось враз, как началось.

Стихли выстрелы. Бойцы возвращались в вагон, кто молча и угрюмо, кто громко переговариваясь. Леньки не было. Дядьку с желтыми бровями положили на лавку, сложили ему на груди руки, прикрыли полотенцем лицо. Кто-то завесил разбитое окно шинелью. Кто-то набрал воды в жестяное ведро, и Дорофея замыла кровь на полу. Леньки все не было.

Но вот, швыряя двери и тяжело топая, вошли несколько человек, они вели Леньку, верней сказать - несли, он повисал и падал у них в руках. Они внесли его туда, где руками Дорофеи была приготовлена на столике ее первая любовная вечеря, и положили; там, где они прошли, на только что вымытом полу остались большие алые лепешки. Дорофея прижалась к стенке, не веря беде, не смея подойти… Но люди оглянулись на нее требовательно и сурово, как бы говоря: "Что же ты? Когда нужна для дела, тут-то тебя и нет?" И поняв, чего от нее ждут, она подошла и стала рядом, ближе всех.

Она помогла Марье Федоровне, фельдшерице, разрезать и снять с него промасленную, прокопченную гимнастерку и нижнюю рубаху и держала коробку с инструментами, пока Марья Федоровна перевязывала раненое плечо. Потом устроила для Лени постель: вниз постелила свою шаль, а укрыла кожухом, потому что Марья Федоровна сказала, что его будет лихорадить.

Великан в серой фуфайке весь перепачкался Лениной кровью; Дорофея сказала: "Я вам выстираю фуфайку", - она поняла, что обязана это сделать.

Марья Федоровна дала Лене лекарство, чтобы не так было больно и чтобы он заснул. И все разошлись, она одна осталась с ним.

Свечка догорела. Поезд шел. Мерно во мраке стучали колеса. Немного страшно было, что за перегородкой лежит мертвец. Леня, Ленечка спал. Стало холодно. Дорофея закуталась в свой пуховый платок, больше не во что было, потрогала Лене лоб и порадовалась, что он теплый. С удивлением оглянулась назад и подумала - неужто дня нет, как она отъехала от своих мест?.. Попробовала заглянуть вперед - перепутались мысли…

Стучали колеса во мраке. Кутаясь в платок, Дорофея бережно прилегла около Лени, к его ногам, к его теплу. Подумала: "Буду за ним ходить и выхожу". И, засыпая, осенила его крестным знамением, материнским, двуперстным, единственным символом благословения и сохранности, который она знала.

Глава третья
НАЧАЛО ЖИЗНИ

Леню положили в госпиталь в городе Энске. И там они остались жить, когда он выписался.

Рука у Лени еще болела, на паровоз его не допускали, а взяли пока что в депо, на мелкий ремонт. Жили они поблизости от вокзала, в старом пассажирском вагоне, снятом с колес.

Вагон оседал в землю боком, как ветхий дом. Половина его принадлежала Куприяновым, а половина - телеграфисту Цыцаркину и его жене Марго, запросто Маргошке.

Дорофея вымыла свою половину внутри и весь вагон снаружи: на Маргошку рассчитывать не приходилось, Маргошка была буржуйка, белоручка и ни на что не гожий человек. А мимо ходили поезда, и Дорофея не хотела, чтобы пассажиры думали, будто они тут в вагончике грязно живут.

На своих окошках она выставила цветы - две герани и фикус. Цветы ей подарила знакомая, жена машиниста. Леня смастерил железную печку с коленчатой трубой и приносил со станции уголь.

Ничего у них не было, если бы не кой-какие товарищи из депо - хоть пропадай, кашу не в чем сварить. Но они смеялись и подшучивали над своей нуждой, им было очень хорошо. Что такое голодуха по сравнению с любовью!

Те дни, когда он лежал в госпитале, а она, бездомная, скиталась по людям, из дома в дом, зарабатывая хлеб стиркой, - те дни связали их крепко и нежно. И он и она чувствовали настоящее счастье, когда в приемные дни она, свежая и сияющая, в пятнистом казенном халате и с узелком бедных гостинцев в руке, входила к нему в палату. Каким он становился гордым, как посматривал на соседей! Как ненасытно, часами, глядели они друг другу в глаза!

И теперь она ходила на поденку - надо же было хоть как-нибудь одеться, Леня зарабатывал плохо, - но у нее было жилье, она была жена железнодорожника. Весной рабочим дали землю под огороды; Дорофея сама вскопала и засадила свой участок, Леню не допустила помогать, чтобы не натрудил больную руку.

Маргошка пухла от скуки и шлялась к Дорофее разговаривать. В рваных опорках, нечесаные патлы, Маргошка смахивала на беспризорную. Она курила и, шепелявя, рассказывала о своей прошлой жизни:

- Я училась в студии пластического танца по школе Айседоры Дункан.

Дорофея не задавала вопросов. Что бы Маргошка ни рассказывала, а ума от нее не наберешься, по патлам видать. Кому она, паразитка, нужна? Обидно было, что она читает книжки и что-то там корчит из себя.

- Босоножки. Мы танцевали в хитонах. У меня хитон был терракотового цвета, оригинально… Я так увлекалась, что бросила гимназию.

Глаза у Маргошки были водянистые, выпуклые, без выражения. Не понять было, горюет она о прошлом или ей лучше с Цыцаркиным, который подобрал ее, когда она потеряла свои богатства. Если бы причесать ее да вымыть ей шею, она была бы миловидной и стала бы похожа на тетку Евфалию, только та не читала романов и не слыхала ничего про Айседору Дункан.

- У нас было семь человек прислуги, представляешь себе?

То-то и выросла прынцессой. Как только терпел ее Цыцаркин! Чуть не каждый день за перегородкой разыгрывался скандал с визгом и бранью, но они скоро мирились, и опять слышался дребезжащий Маргошкин смех и шепелявый говор.

Летними вечерами Дорофея и Леня ходили в городской сад. Это далеко от вокзала, приходилось долго идти длинными темнеющими улицами, вдоль темных домов. На крылечках, луща семечки, сидели люди; из окон свешивались головы; дети играли в бабки на щербатых плитах тротуаров. Пахло теплой пылью, мусорными ящиками и ночной фиалкой, распускающейся в садиках.

Тогда многие носили сандалии на деревянных подошвах; отовсюду слышалось сухое щелканье деревяшек по камню… Дорофея думала: сколько в городе людей! Сто лет тут проживи - со всеми не познакомишься.

Они шли мимо заводов, мертво, смотревших на улицу черными окнами без единого огонька.

И мимо биржи труда, грязного хмурого дома, где днем толпились безработные и куда Дорофея ходила отмечаться - ей хотелось поступить куда-нибудь, - и все напрасно.

И мимо Чека шли, где стоял часовой.

И мимо страшного здания, которое называлось "Помгол" - помощь голодающим. Там выхаживали людей, которые бежали с Волги, из неурожайных мест, - одни от голода распухшие, другие иссохшие, как скелеты. Каждый день они прибывали и прибывали, конца-краю им не было. Дожидаясь очереди на приемку, они сидели и лежали вокруг "Помгола"; и люди, шедшие мимо по своим делам, умолкали и далеко обходили эти неподвижные серые тела, в сумерках распростертые на тротуаре.

- Уладится помаленьку, - говорил Леня. - Советская власть Антанту одолела, одолеет и это все.

"Кто-то улаживает, - думала Дорофея, - а меня биржа никак никуда не пристроит, как будто я нигде не нужна…" На широкое каменное крыльцо "Помгола" вышла старая женщина с курчавой седой головой; за нею санитары с носилками. "Вон того возьмите", - сказала женщина. Санитары подняли одно серое тело и унесли в дом. "И я смогла бы так распоряжаться. Присмотрелась бы и смогла… И уж во всяком случае - носить на носилках…"

Назад Дальше