Берендеево царство - Правдин Лев Николаевич 13 стр.


По медицинской части поп специалист, пользует и от поносов и от сердцебиения, но предпочитает женские болезни. С пациентками не церемонится и, если им нечем платить за лечение, насильничает. Про это могут рассказать несколько алиментных дел, которые плавают в суде. Поп не боится ничего, его дочка Липочка крутит с самим предриком.

Избач Коля Марочкин давно подбивает бедноту отобрать у попа дом и устроить в нем избу-читальню, но у кулаков повадка известная: кто мешает, с дороги прочь. Злостный держатель хлеба Алексей Ежов в двадцатом году убил двух бедняков, Максимова и Онисимова, помогавших продотрядникам. Сейчас Марочкин замахнулся на неправедную поповскую собственность, но убивать стало опасно. Кулаки попросту лишили земельных наделов всех, кто ему помогал. Шесть бедняков до сего времени не могут получить земли.

Но Коля Марочкин продолжал свое справедливое дело. Тогда темной ночью прогремел выстрел, оборвавший жизнь комсомольца.

2. В бой, комсомольцы!

Так жили, до нынешнего года. Уездные комитеты партии и комсомола посылали своих представителей на перевыборы сельсовета и на хлебозаготовки. Скрутили Гордеевых и Зориных. Первыми и по-своему сообразили ребятишки-школьники: слепили они из снега престрашную бабу и, чтобы ни у кого не возникало вопросов, кто это такой противный, укрепили на снеговом чудище плакат: "Гордеев - враг Советской власти". Это за то, что проходу им в школе не давали кулацкие сынки.

В Старое Дедово от волкома комсомола был послан комсомолец Коротков. Прежде всего он организовал комсомольскую ячейку. Первым записался батрак Гриша Яблочкин. Потом прибежал Сережа Пичугин. Его спросили:

- Грамотный?

Знания свои выложил открыто, как бабки на кон:

- Все буквы знаю, да еще сто номеров…

Гриша Яблочкин подсказал:

- Да еще он сам видел, как отца кулаки убили. Тоже наука.

Вот таких парней набралось четырнадцать человек. Они и объявили бой всему, что угрожает труженикам земли, если они не поднимутся на борьбу с угнетателями и мракобесами.

Очень помогла комсомольцам пьеса, которую Коротков привез из города. Еще никогда в деревне не осмеливались так прямо и остро разоблачать кулацкого приспешника попа Дмитриева. Пьесу ставили несколько раз, добавляя в ее текст новые факты о кулацких злодеяниях. Девушек в ячейке не было, парни наряжались в юбки и разыгрывали женские роли. Поп в церкви всенародно проклял комсомольцев, а заодно и автора пьесы.

Сначала комсомольцы посмеялись над этой поповской выходкой, а потом поняли - начали от них шарахаться даже и не очень верующие, как от зачумленных. А это затрудняло работу. Поп действовал наверняка.

Вот тут-то и увидел сон кулак Гурьян Васильев: будто бы вспух на газете "Беднота" бугорок, раскопал его Гурьян, а там вещая книга - святое евангелие. Раскрыл его и прочитал о том, что не позже как нынешним летом начнется война и снова настанет "лебяжий год", да такой злой, что никого на земле из крестьянского сословия не останется.

Потянулся народ к Гурьяну, а он евангелие откроет, и все, кто грамотные, сами увидят: не соврал Гурьян. Грамотные увидят да неграмотным объяснят, да еще от себя добавят:

- От комсомола, богом проклятого, весь вред идет. Думаете, с нас бог не взыщет?..

Особенно старались две бабы: Сарепская и Малолеткова. Они - первые помощницы попу в его тайных делах и самогонщицы. Поповский сынок, которого выгнали из сельсовета, идейно их вдохновляет. Пошли бабы в сельсовет большой толпой с угрозами и воплями.

- Не трогайте нашего батюшку, а тронете - весь сельсовет расшибем и комсомольцев перебьем!

Вышел к растревоженным бабам Коротков:

- Ладно. Будет по-вашему. Соберем собрание всего села и на нем решим, вынесем общественный приговор.

Успокоили баб. Когда они ушли, он сказал притихшим комсомольцам:

- Ну, теперь, ребята, за работу и в бой!

3. Первая весна

Сначала комсомольцы на ворота кулацких дворов приклеивали плакаты с точным перечислением всех преступлений мироеда-хозяина, а самому ему вручалась такая "препроводиловка": "Дмитрий Спиридонович! Предупреждаем, что если плакат будет сорван, то будете отвечать по 89 ст. уг. кодекса".

- А если таковое блокада сорвется ветром, то как я буду отвечать? - говорил хозяин. - Препоручите кому из бедных соседей, пусть поглядывают.

Так слово "плакат" превратилось в "блокаду". Это и в самом деле была настоящая блокада всего кулацкого рода.

Притаились кулацкие страсти, но борьба шла скрытая и потому еще более опасная. Вздорные слухи волнуют село, и по временам наступают взрывы вроде недавнего бабьего бунта. Тогда решено было дать бой тому невидимому врагу, который притаился в каждом, кто пережил ужасы кулацкого произвола и еще не отделался от страха.

Наступил день общего схода. В просторной школе не хватило места, пришлось раскрыть все окна и двери. Коротков открыл "вечер воспоминаний о кулацком засилии". Первое слово взял Сережа Пичугин. Он рассказал, как в двадцатом году расправились кулаки с его отцом, председателем комбеда. Разъяренная кулацкая свора вломилась в избу и схватила отца. Били, издевались. Кулак Ежов схватил шило, которым подшивают валенки, и начал этим шилом колоть комбедчика. Покалывал и ласково спрашивал:

- Ну как тебе? А? Вспоминаются тебе налоги на богатых хозяев?

И еще колол. Потом кулаки, возбужденные кровью, выволокли полуживого комбедчика во двор и там прикончили тележным шкворнем.

Так рассказывал Сережа Пичугин. Тогда он, двенадцатилетний мальчишка, обезумев от ужаса, вместе с матерью кидался на бандитов, пытаясь защищать отца, но их отталкивали, топтали ногами. И сейчас еще кровавый туман застилает сыновьи глаза, и сейчас еще он, взрослый парень, не может сдержать слез.

Притих весь сход. Только слышно приглушенное всхлипывание. Но вот на руках подняли и поставили на табуретку безногого парня Яшу Максимова. Его отец, тоже комбедчик, скрылся от кулацкой банды. Отсиживался в оврагах, и найти его не могли. Тогда кулачье начало допрашивать всех Максимовых. Держали в холодном амбаре, истязали. Но никто ничего не сказал. Молчал и малолетний Яков. А его били особо, подозревая, что он носит еду отцу.

- Говори, а то убьем!

Яков знал - убьют. От этих рычащих мужиков, которые били его, он не ждал пощады, а если и плакал, то от ненависти. Но он не выдал отца и, улучив минуту, убежал. Бежал по снегу раздетый и босой, а за ним озверелая толпа мужиков. Гонялись два часа и загнали. Упал мальчонка, его затащили в дом кулака Ежова и там продолжали бить. Но Яша был уже без сознания. Отца он спас, но ноги потерял. Так и живет лишенный всех молодых радостей жизни парень Яков Максимов.

Поднимались новые обвинители. Все теперь видели, кто настоящий враг, как опасна всякая агитация врагов трудового крестьянства, к чему она ведет.

Идет весна. Впервые Старое Дедово встречает трудовую весну с легким сердцем, потому что выбита власть из кулацких лап. Четырнадцать комсомольцев организовали первую в селе группу посевщиков. Четырнадцать безземельных, безлошадных я, по старым законам, бесправных людей. Но теперь у нас новые законы, а они на стороне этих бывших батраков и бедняков. Им нарезали участки земли, и, что совсем уж было удивительно, впервые новенькую сеялку прямо со склада, да еще в кредит, получили не кулаки, а новые хозяева, бывшие "голодранцы".

Распался "Гордеев узел". Десять кулаков, самых оголтелых врагов трудового народа, арестованы. Арестован и поп Дмитриев. Но остались еще их подпевалы, кулачки помельче, которые прямых преступлений не творили, но за свое неправедно нажитое горло перегрызут.

Остались последыши, которым придется еще дать бой. Всегда помните об этом, комсомольцы!

9

Очерк написан и отослан в "Голос молодежи". Пора мне домой. В ожидании поезда, который должен прибыть около двенадцати ночи, я сидел в клубе. Пришла тетя Нюра и, как мне показалось, смущенно сказала:

- Иди-ка прогуляйся по аллейке. Ждет там тебя одна…

- Кто ждет?

- Да уж иди, не спрашивай.

- Ну ладно. Скажешь Короткову, что скоро приду.

Или мороз ослаб, или просто я отогрелся в клубе, но мне показалось, что стало совсем тепло, когда я, перепрыгивая через рельсы и сугробы между путями, спешил на свидание. Ранние сумерки: синий воздух, нечеткие, размытые тени, зеленые и красные огни на стрелках и все та же томительная тишина - каким бы необычным ни был день, кончается он всегда для всех одинаково. Для всех одинаково приходит вечер, но неожиданности, подстерегающие на каждом шагу, у всякого свои. Какая неожиданность ждет меня в этот вечер?

Вот она. Темная фигура женщины, белеющие в сумраке шаль и боты; в руках - что-то светлое.

Мне даже показалось, что она взмахнула этим светлым, чтобы я ее заметил. Я заметил, остановился и почему-то подумал о Соне, хотя понимал, что она находится отсюда за тридевять земель. А если бы даже и приехала, то не стала бы бегать по аллее, поджидая меня.

Она приблизилась. Оказалось, это и в самом деле Соня…

- Здравствуй, - сказала она, вынув руку из маленькой белой муфты.

Ее голос - такой же, как и был, низкий и мягкий, может быть, еще мягче, чем раньше. И глаза ее, даже в темноте, блестят, как вода в глубоком колодце.

- Это ты? - глупо спросил я и, отступая, в замешательстве влез в сугроб.

Она по-своему поняла мое отступление:

- Не хочешь даже поздороваться.

- Да нет. Почему же… - Я схватил ее маленькую руку, согретую в душистом тепле муфты. - Просто не узнал. Тут темно и вообще… Тебя трудно узнать… в пальто в этом.

И в самом деле, она была одета с той роскошью, которая у нас считалась непристойной. Так одевались презренные нэпманши, каких мы видели в мягких вагонах курьерских поездов. Нэпманши - розовые, большей частью упитанные, выхоленные женщины, скучающе поглядывали сквозь зеркальные стекла или прогуливались по перрону около вагонов. На них были такие же манто из блестящего меха, какое сейчас было на Соне.

- А я тут давно тебя жду.

Я молчал. Она спрятала руку в муфту.

- Ты тоже считаешь, что я предательница.

- Что уж теперь говорить…

- Просто я - дура и несчастливая.

- Кто же виноват?

- Никто, конечно. Только сама. Я никого и не виню и не прошу меня утешать.

- Да я и не умею.

Ее лицо в белой пушистой шали казалось смуглее, чем всегда.

- Ты умеешь слушать, и это уже утешительно. Проводи меня, как раньше.

- Зачем?

- Просто так. Я ехала сюда и все думала: расскажу все хорошему человеку.

- А дома-то некому?

- Дома… Я уже через неделю спохватилась: что я, дура, наделала! Только не знала, как уехать.

Оказалось, что мы уже идем по тропинке между высоких сугробов, из которых торчат только верхушки кустов, прутики, мохнатые от инея. Не хотел идти, а не заметил, как пошел рядом с ней. Когда она уверенно и как-то по-родственному просто взяла меня под руку, я понял, что мне жаль ее, такую красивую и до того одинокую, что ей даже не с кем поговорить о своей изломанной жизни. У нее нет друга, которому бы она поверила. Попадья в девятнадцать лет. Даже старухи называют ее "матушкой" и целуют ей руки. Кажется, так у них принято? И дома у нее иконы, и она, Соня, бывшая боевая комсомолка, молится и целует крест. Нет, какой я ей друг? И хорошо, что темно, никто не видит, как я иду под руку с поповской женой. Но у меня нет силы бросить ее и уйти, мне просто ее жаль. Если об этом узнает Коротков, он мне всыплет.

- Мне сказали, ты Короткова когда-то любила.

- Я и сейчас люблю его, - просто призналась она. - И может быть, даже больше, чем раньше. Мне бы ненавидеть его, а я не могу.

- За что же его-то?

- Да, конечно, больше всего я сама виновата, ну а потом уж он. Вот я тебя затем и ждала, чтобы все рассказать.

Она не заметила, как я усмехнулся в темноте и слегка вздохнул: приехала поплакать в жилетку. Старая школьная привычка, все девчонки прибегали ко мне со своими секретами. Лестно, конечно, девчоночий друг, общешкольная жилетка. Я усмехнулся и вздохнул: ну, давай рассказывай, роняй слезы.

Нет, она заметила, наверное, потому что засмеялась и сжала мой локоть.

- Чего уж там, - сказал я, - давай рассказывай.

А она продолжала смеяться совсем как прежде, и если не оглядываться, не видеть ее белой пушистой, как облако, шали и нэпманского манто, то можно подумать, будто рядом идет наша прежняя Соня, наша Сонька - ячейковая подруга. Идет и совсем как прежде беспечно приговаривает:

- А ты не очень-то прибедняйся. Если говорить по-честному, то ты первый от меня отступился. Разве не правда? В общем, ты правильно сделал, я ведь одного любила.

- И тоже отступилась.

- Нет, - сказала Соня резко, как бы отталкивая от себя незаслуженное обвинение. - Ларек сам струсил.

- Ну, это ты сильно сказанула! Никогда и ни в чем он еще не трусил…

Но Соня не дала мне договорить:

- Ты не думай, он не кого-нибудь испугался. Я знаю - его не испугаешь. Он сам перед собой струсил. Перед своим самолюбием. И этим меня смертельно обидел. Он, видишь ли, вообразил, будто мне Петька нужен, молодой, сильный, красивый. И будто он сам, как парень, может только жалостью пользоваться. Видишь, какой пустышкой, недостойной его любви он меня посчитал. Ух, как я в тот вечер озлилась! Осатанела прямо. Ну, думаю, раз ты меня считаешь такой, то я и буду такая. Я уж только после свадьбы одумалась и вот тут-то и спохватилась. Куда это я по своей злобной дурости попала? Ну, ведь ты меня знаешь, я не долго терплю, что не по мне. Попала, думаю, да не пропала. Надо выбираться. Хоть перед собой оправдаюсь, если вы, все ребята, меня не примете.

- Ты что же, ушла от своего попа?

- Считай, что ушла!

- Сбежала?

- Это не имеет значения. Сказала, что бабушка у меня плоха. Надо повидаться. Может быть, в последний раз. Вот и приехала. Я назад не вернусь.

Она указала на свой дом, к которому мы подходили. Крайнее окно по-прежнему светилось красноватым лампадным светом.

- А как отец? Он знает?

Не отвечая на мой вопрос, Соня злобно рассмеялась:

- Дураки. Они всю мою старую одежду на толчок снесли. Чтобы, значит, уничтожить все прошлое. Видишь, вот в чем щеголять приходится. Даже рукавички мои выбросили. Ну, да я уж повидалась с кем надо, помогут от всего этого барахла отделаться. Хватит мне сраму. Наша тетя Нюра обещала помочь.

- Наша?

- Не привязывайся к словам. Ты очень замерз? Я бы позвала тебя в дом, да ведь ты не пойдешь…

- В доме не любят, когда тебя провожают?

- Теперь это уж не имеет значения. Сказала: мне в нем не жить. А где мне жить, я и не придумаю. И, кроме тебя, никого у меня нет, с кем бы посоветоваться и кому бы я могла поверить.

Ее вера в какие-то мои способности смущала меня и в то же время воодушевляла. Она-то верила в меня больше, чем я сам, вот в чем дело. Значит, я должен что-то придумать, помочь ей отделаться "от всего этого барахла". Не от того барахла, которое на ней, а которое все еще тяготит ее совесть. А как это сделать?

Она схватила мою руку:

- Слушай. Никого не просила о помощи, а тебя прошу. Скажи Ларьку Короткову. Может быть, он хоть слово мне бросит. Ну что же ты молчишь?

Сказать Короткову? Будет ли он слушать-то? А если и послушает, то разве простит такую измену? Да я тогда первый отступлюсь от него.

- Человек не должен все решать сам, - тоскуя, продолжала Соня. - И решать и делать надо всем вместе. Один раз я изменила этому правилу и вот как обожглась.

Я осторожно высвободил свою руку из ее теплой ладони.

- Ладно, я скажу. Только не знаю, что из этого выйдет.

Уходя от нее, я подумал: "Нет, Коротков не простит никогда. А она его простит?" От неожиданности я растерялся: да разве он виноват перед ней? Мне никогда это и в голову не приходило. Мы все виноваты перед Соней, так что неизвестно, кто кого должен прощать.

10

До отхода моего поезда оставалось не больше двух часов, а я все еще не знал, что сказать Короткову о Соне. Непроходящее и неопределенное чувство вины перед ней смущало меня. Откуда оно взялось?

"Да, - думал я, - вдруг оказалось, что Соня с робостью, ей не свойственной, полюбила". Все мысли, поступки и всю жизнь она подчинила своему чувству, хотя знала, что ей никогда не позволят любить, если даже она восстанет против всего застарелого уклада своей семьи. Но она и не думала, что ей одной придется еще восстать и против всех нас. И мы тоже об этом не думали. Мы, в том числе и Коротков, не подозревали, какой сетью была опутана эта веселая, озорная девчонка. Да она и сама, наверное, не осознавала этого в полной мере, обманутая той видимостью полной свободы, какую создал для нее отец. И вот как все обернулось! И как сказать об этом Короткову?..

А время шло. Мы сидели в полутемном зале у железной печки, в которой рдела горка углей, и ждали, когда дадут повестку моему поезду. Но как я мог уехать, не выполнив обещания?

Мы уже поговорили о недавней совместной поездке: вспомнили, как в прошлую зиму собирались здесь, возле этой печурки, погреться у огонька после работы; обсудили вопрос, может ли коммунист быть идеалистом, и решили, что отсутствие идеалов - это просто свинство.

- Борец за коммунизм должен быть идеалистом в самом высшем смысле. Как ты думаешь? - проговорил Коротков.

Эти разговоры, несколько необычные для нас обоих, напомнили мне "старого мечтателя" и его рассуждения о прекрасном Берендеевом царстве, которые я считал несколько идеалистическими и поэтому не созвучными нашему боевому времени. Утверждения такого передового человека, каким я считал Короткова, удивили меня. Ведь искусство должно стрелять. Как это совместить?

- Ты моего отца знаешь? - спросил я осторожно.

Коротков вскинул голову.

- Ого! А кто же у нас его не знает? - Он поднял кулак в знак восхищения. - В этом смысле тебе здорово повезло.

Тогда я рассказал, как "старый мечтатель" отозвался о наших бесчинствах в Берендеевом царстве. Это заставило Короткова призадуматься, но мнения своего он все-таки не изменил.

- Да. Тут что-то у нас не то получилось. Я твоего отца знаю, он зря не скажет. "Произведения искусства беззащитны перед пошлостью". - Коротков снова поднял кулак.

- Правильно. Вот мы и должны встать на защиту. Мы, молодежь, будем оборонять наше искусство от всякой сволочи. А мы и в самом деле набезобразничали. Ты, как приедешь, скажи отцу. Покайся. За нас двоих. А насчет приспособления, это, брат, железное правило в жизни: ничего не приспосабливай и сам не приспосабливайся.

- Не нравится мне только слово "царство".

- Почему?

- Ну, царь. Зачем это нам?

Коротков засмеялся:

- А ты за слова не цепляйся. Мы как поем: "В царство свободы дорогу грудью проложим себе". Царя сбросили к чертям собачьим, а царство-то осталось. Царство свободы. Вот что. Мы и народников не очень одобряем. А народ! Народ тут ни при чем. Ты в суть слова вдумайся, да поглубже.

Назад Дальше