Берендеево царство - Правдин Лев Николаевич 2 стр.


6

Что стряслось в мире за эти несколько минут, пока я был в доме сапожника?

За калиткой я с недоумением оглянулся и не узнал знакомую улицу. Все оставалось на своих местах, ничего не изменилось, и вместе с тем было так, как будто я вернулся после долгого отсутствия. Что же случилось?

Степь дышала на село жаркой пастью. Горячая пыль струилась вдоль пустынной улицы, как течение ленивой реки. Все как и было.

- Вера, - прошептал я, недоумевая. - Вера! - громко повторил я и засмеялся.

Все понятно - я влюбился. Что делать?

С чего начать новую жизнь, которая вдруг открылась передо мной? Этого ни у кого не спросишь, мужская гордость не позволит. Девчонки, те вечно лепечут друг другу о своих любовных волнениях. Да разве кто-нибудь может научить, что делать.

Тот небольшой опыт, который к тому времени я успел почерпнуть из классической литературы, намечал только один, но зато проверенный путь - любовное письмо. Все начинали так: Дубровский, Берестов, Евгений Онегин. У этого, верно, ничего не вышло, ну так сам виноват, проморгал. Начал писать, когда уже Татьяну перехватил "какой-то знатный генерал"… "Любви все возрасты покорны".

Значит, любовное письмо. Это ловко придумано. Во-первых, написать "Я вас полюбил на всю жизнь" не так стыдно, как сказать это же самое. Во-вторых, все можно заранее обдумать, и если что не так, то переписать.

"Любви все возрасты покорны". Вот именно, вот это мне и надо. Все возрасты. Это показалось мне откровением и рассеяло все мои сомнения. Четырнадцатилетние всегда думают, что именно возраст является единственной помехой на их жизненном пути.

Я так и напишу: "Все возрасты покорны". Лучше все равно не придумаешь, и, кроме того, эта глубокого смысла фраза сразу придаст письму солидность. Пусть поймет, что ее полюбил взрослый, много испытавший и несколько утомленный жизненными волнениями человек. Втайне именно таким человеком я себя и считал, а то, что мне еще так немного лет, в этом не моя вина.

Тут мне пришлось прервать мои размышления насчет того бедственного положения, в котором я барахтался, как щенок в луже, воображая, что попал в океан. Первая любовь, какая это прекрасная, какая желанная трагедия души!

Я уже слышу отдаленные звуки нашего духового оркестра, зовущего на комсомольский субботник всех честных граждан степного села Сороки.

С высокого крыльца клуба, где расположился оркестр, срывался и кружил над площадью горячий медный марш. У крыльца строились в походную колонну участники субботника, впереди комсомольцы, за ними все остальные. Я растерялся, не зная, куда мне пристать. Глафира вскинула голову.

- Становись, - с настоящим командирским шиком пропела она.

Увидев меня, она приказала:

- Давай в строй, на свое место! - И указала в голову колонны.

7

Мы выгружали дрова из вагонов, сбрасывали саженные бревешки на землю, перетаскивали их на место и складывали в штабеля. Работа нелегкая, но к вечеру, когда начала спадать жара, стало веселее. А тут приехала солдатская кухня, привезла пшенный кулеш, заправленный бараньим курдючным салом. Был объявлен перерыв.

Сережка сказал:

- Это я сейчас, ты дожидайся здесь на штабеле.

Он и в самом деле моментально вернулся с полным котелком, и мы, взобравшись на штабель, начали есть в глубоком молчании. Все кругом тоже ели молча, глядя, как набегают на вызолоченную закатом землю синие тени.

В это время я ненадолго вспомнил о своей любви, и жизнь, в которую я вступил, показалась мне особенно красивой и доброжелательной. Мне стало жаль, что она не знает, как это здорово иметь свое место в строю, работать до того, что ломит все тело, отчего возникает какое-то особое уважение к самому себе. Как это здорово - есть честно заработанный кулеш. Как было бы хорошо, если бы она знала все это, если бы она была сейчас здесь, со всеми. Со мной.

На этом мое недолгое, как вздох, и такое же томительное воспоминание о любви было перебито веселой плясовой "Сергеевной". Уже кто-то гремел каблуками на железнодорожной платформе, а все остальные стояли вокруг, отбивая ладонями такт и в то же время отчаянными голосами напевали залихватскую песню. В ней было мало смысла, но зато много того подмывающего веселья, без которого невозможна настоящая пляска.

Шуба рвана, без кармана,
Без подметок сапоги.
Сорок восемь верст прошли!

И кто-нибудь выкрикивал:

- Даешь еще!..

И снова лихая "Сергеевна" в грохоте, в свисте, в блеске глаз кружилась, не зная устали.

Сергей поп, Сергей поп,
Сергей валеный сапог,
Пономарь Сергеевич
И звонарь Сергеевич,
Вся деревня Сергеевна…

У самого моего уха раздался пронзительный свист. Это Сережка. Стоя на поленнице, он поводил плечами, а потом, не сдержавшись, сорвался вниз, в одну секунду взмахнул на платформу и загромыхал сапогами. Надо сказать, плясал он лихо и с таким самозабвенным отчаянием, словно это была его последняя пляска и после нее хоть помирать.

Утомившись, он поднялся на штабель, отдуваясь, опрокинулся на спину и, глядя в небо, отчаянным голосом сообщил:

- Слушай, должно быть, сбегу я скоро.

Это сообщение меня не очень удивило, он и раньше говорил о своем намерении уехать в Питер, разыскать там художественную студию, о которой я так много и так восторженно рассказывал. Главное, чтобы его приняли, чтобы не прогнали сразу, а все остальное как-нибудь устроится. Голодать и холодать ему не в диковинку.

- Сбегу. Глафира меня отпустит, а от батьки сбегу, коли он доброго слова не понимает. Я - работник, а он меня ремнем.

8

Через два дня, как и было назначено, я пришел за ботинками. Порфирий Иванович сидел на пороге под навесом, откинув в сторону свою деревяшку. Он курил и смотрел, как я приближаюсь к нему.

- Здравствуйте, - противным, охрипшим от переживаний голосом приветствовал я его.

- Проходи. - Он подвинулся на пороге, давая мне проход.

У верстака стояла Вера и пестрой тряпочкой бинтовала палец. На меня она и не взглянула. Удлиненное, чуть скуластое лицо, с острым подбородком и тонким, несколько вытянутым носом, тонущие в темных кругах безмятежные глаза и маленький, с бледными бесстрастными губами рот еще больше, чем в первую встречу, напомнили мне старинную потускневшую от времени икону. Это была не земная красота, это была высшая красота, доступная только человеку, глубоко верующему в силу искусства.

Конечно, в ту пору не было у меня таких мыслей, мне просто нравилось все необыкновенное, и эта девушка так была непохожа на всех остальных, что мне она показалась красавицей. Да и не очень-то я в то время разбирался в девичьей красоте.

Кончив бинтовать, она взяла с верстака суровую нитку, из которой сучат дратву, и, держа один конец в зубах, примотала ею свой пестрый бинт.

Все еще не замечая меня, она попробовала, как сгибается палец, и мне показалось, что сейчас она уйдет.

- Подождите, - задыхаясь, прошептал я, выхватывая из кармана послание.

- Что это? - Она повернулась ко мне и ладонями прикрыла грудь.

Я втянул воздух с таким звуком, словно на меня неожиданно плеснули ледяной водой:

- Записка вот…

- Мне? - На ее бледных скулах вспыхнули красные пятна, и даже нос порозовел. - От кого же?

В сенях застучала деревяшка сапожника.

- Давай! - Выхватив записку, она исчезла.

- Вот, - сказал сапожник, - забирай.

Только сейчас я увидел великолепные солдатские ботинки, стоящие на верстаке. Коричневые, поношенные, но так ловко залатанные, что вполне могли бы сойти за новые. Ничего прекраснее я давно уже не нашивал. Связаны они были точно такой же ниткой, какой Вера обмотала палец.

- Это не мои, - пролепетал я.

- Если я тебе их дал, значит, теперь они твои.

Он всегда умел так сказать, что возразить было нечем. Но я все же попытался:

- Мои были черные.

С трудом усаживаясь на седуху, он усмехнулся:

- В свое время я тоже был черный, а стал сивый. Забирай и носи.

- Спасибо.

- Ладно, иди. - Он положил на колени доску, достал из ведра мокрый кусок толстой кожи и начал прессовать его ударами молотка.

А я все стоял, растерянный, сбитый с толку всем, что тут произошло, я не сразу вспомнил, что за работу полагается платить.

- Мама велела спросить…

- Что?

- Сколько надо…

Он еще постучал по коже, положил молоток и взял нож.

- А вас таких сколько у мамки? - И, не дожидаясь моего ответа, продолжал: - Вас у нее пятеро, а у меня одна. Значит, это я ей должен, а не она мне.

Я прошел через двор, неся ботинки за ниточку, осторожно, как кувшин, полный воды. И сам я шел осторожно, прислушиваясь к своим шагам: ведь я только что передал письмо самой необыкновенной девушке. Я сказал ей о моей любви. При чем тут ботинки?

Вера стояла у ворот. Она ждала меня. Ее лицо пылало. Я похолодел. Она спросила:

- Мальчик, кто тебя прислал?

- Никто, - ответил я, поднося к груди ботинки, связанные суровой ниткой.

9

Дома все были изумлены: отдать даром такие ботинки вместо моих, которые не брался чинить ни один сапожник! И при этом не взять ни копейки!

Мне поверили, но не сразу, а потом заставили вымыть ноги и обуться. После этого мне пришлось повторить весь рассказ, но в более подробном изложении и, главное, "кто что сказал и как при этом посмотрел". Взгляды у нас в семье значили то же, что и слова.

- Сапожник просто хороший человек, - решила мама. - И очень жаль, что такой несчастный.

Хотя сейчас меня не очень интересовали чужие дела, но все же меня удивило это сообщение.

- Несчастный? Ты бы послушала, как он на митингах выступает!

В то время мне казалось высшей ступенью гражданской деятельности способность произносить речи, выступать. Я, к моему огорчению, этой способностью не обладал. Говорить публично я не умел, меня заедала стеснительность. А сапожник умел, да еще как! Это ли не счастье?

Но Муська - моя сестра - была совсем другого мнения. Она сказала:

- При чем тут митинги, если от него жена ушла.

Муська младше меня на два года, а держится как старшая и всегда знает все, что полагается знать только взрослым.

И это сообщение не очень меня взволновало, тем более, я не совсем понял смысла сказанного.

- Куда ушла? - спросил я.

Муська посмотрела на маму и пожала плечами. Я сказал:

- Он когда выступает на митинге, похож на пророка.

- Фантазер, - проговорила мама. - Впрочем, в нем что-то есть. Послушай, а ты не захворал?

Она пощупала мой лоб и щеки.

- Нет, все в норме. Какой-то ты вялый и странный.

- Просто он опупел от радости, - сказала сестра.

В другое время ей бы досталось за это, но сейчас я только презрительно улыбнулся и вышел, постукивая каблуками своих прекрасных ботинок.

- Совсем опупел, - удивленно повторила Муська.

Пусть говорит, что хочет. Самая лучшая, самая необыкновенная девушка назначила мне свидание, можете вы это понять? И я сейчас недоступен никаким мелким чувствам.

10

Задолго до восьми я прохаживался по переулку, не решаясь высунуть нос на заветную улицу. Прогнали коров, запахло горячей дорожной пылью и парным молоком. Синие августовские сумерки устало спустились на крыши, в окнах задрожали бледные огни.

Я отважно выглянул из-за своего угла.

Вера стояла, прислонившись к калитке. Нарисованный сапог казался стоящим на ее голове, и у меня мелькнула совсем не подходящая к настроению мысль, что это для того, чтобы удержать ее на земле - такой она представилась воздушной. С ее плеч острыми концами, похожими на опущенные крылья, свисал большой белый платок.

У меня и у самого как-то исчезло чувство весомости, и я все не решался оторваться от угла, а когда все-таки решился, то мне так и показалось, что я поплыл по воздуху, не касаясь пыльной дороги.

Увидав меня, Вера выпростала из-под платка тонкие руки, словно птица, расправляющая крылья.

- А я не верю, - торопливо зашептала она, - ни одному слову. Нельзя верить. Ведь нельзя же?..

Только потом, через много лет, я понял, сколько отчаяния и в то же время сколько надежды было в ее словах! Как ей хотелось верить тому, кто написал ей, и как она умоляла разбить ее сомнения. Тогда ничего этого я не понимал и сам с отчаянием думал, что она и в самом деле не верит ни одному моему слову и что даже мой вид ей противен.

- Не верю, - с надеждой шептала она, приближая ко мне свое бледное и, как мне казалось, светящееся в темноте лицо. - Понимаешь ты меня, не верю…

- Но почему же! - выкрикнул я.

Она снова прислонилась к калитке и, отдыхая после каждого слова, медленно проговорила:

- Не кричи. Вот, отдай… Передай…

Холодные пальцы коснулись моей руки. Записка! Хлопнула калитка, и я остался один. Последовать за ней я не отважился. Да мне и в голову не пришла такая мысль. Я был счастлив оттого только, что видел ее, на мгновение коснулся ее руки, услышал ее тихий голос.

И еще - счастье, о котором и не мечтал, - письмо.

Прочитать его я догадался лишь недалеко от своего дома. Остановился у какого-то освещенного окна. Пальцы мои дрожали, когда я развертывал письмо.

В эту минуту я даже забыл о том, что пишет она не мне, что в ее глазах я не больше, как посыльный, поверенный в тайном деле любви. Почтальон. Состояние острой бессознательной влюбленности лишает человека способности не только рассуждать, но и просто оценивать свое положение.

А я любил, я ничего не хотел, да и не мог сознавать, я ждал чуда и дождался. Она писала:

"Если это не насмешка с вашей стороны и все, что вы написали, правда, то приходите. Я каждый вечер буду ожидать вас у ворот. Вы пройдете мимо и сделаете мне знак, все равно какой, я пойму и пойду за вами. Или нет, не надо ничего делать, вы просто пройдите мимо, а я уж пойму, что это вы. А если вы смеетесь, то бог вас осудит, другой защиты у меня нет".

11

Вечером на другой день она стояла у ворот в том же темном платье и в большом белом платке, который снова напомнил мне обвисшие крылья, готовые встрепенуться и понести ее навстречу счастью или гибели. Это, как потом оказалось, для нее было уже все равно.

А пока я смотрел из-за угла, задыхаясь от любви. Я видел ее пылающие щеки, изумленный, ожидающий взгляд и не смел подойти.

Ведь знал же я, что не меня она ждет так покорно и страстно. Но в то же время смутное и неосознанное торжество вскипало во мне от сознания, что все вызвано мной. Я поселил надежду в ее сердце, заставил ее замирать от ожидания.

И так я был взволнован и упоен своим могуществом и еще больше своей любовью, что совсем не думал о последствиях. Если и появлялись какие-нибудь мысли на этот счет, то я был убежден, что, узнав все, Вера полюбит меня так же, как я ее люблю.

А вечер шел на убыль, улеглась горячая, тонко пахнущая пыль, поднятая недавно прошедшим стадом. В стеклах домов догорали исступленные пожары августовского заката и кое-где вспыхивали бедные земные огни.

Вера стояла, не прислоняясь к воротам, и концы ее платка трепетали.

Прошел продкомиссар Рольф в пыльных сапогах, синей косоворотке и лоснящемся от старости пиджаке. Она встрепенулась, но сейчас же бессильно и жертвенно запрокинула голову и уронила ее на плечо. А он прошел мимо нее, чуть сутулясь и при каждом шаге покачивая утомленным равнодушным лицом с обвисшими черными усами. Продкомиссар Рольф, известный своей беспощадностью и безграничной добротой.

Протарахтела к вокзалу линейка единственного уцелевшего в селе извозчика, которому удалось, несмотря на все реквизиции, сохранить коня. За худобу, длинный рост да еще за необычайно зычный голос получил он кличку Минарет, а настоящего его имени никто уже не помнил.

- Женихов доглядаешь, незамысловатая! - доброжелательно прокричал он, проносясь мимо девушки на своей звонкой разбитой линейке. - Со станции я их навалом повезу! Подберем тебе игривого носача!

Неустойчивость извозчичьей жизни, трудности с фуражом и вечные пререкания с седоками сделали его циником.

Вера не пошевельнулась. Ничего теперь для нее не существовало; она ждала и жила только своим ожиданием.

Наступила тишина. Небо побледнело, как бывает всегда, когда уходящий вечер в последний раз проносится над землей. Неизвестно откуда потянуло прохладой. Неожиданно для себя я вышел из своего укрытия, и сейчас же бледное Верино лицо полетело мне навстречу. Оно летело, и я не понимал, как это происходит, и не искал объяснения, и только потом сообразил, что просто я сам бежал к тому месту, где в полной неподвижности стояла Вера. И только подбежав почти вплотную, я увидел, что она смотрит совсем не на меня, а куда-то мимо.

Бледное ее лицо поразило меня своей одержимостью. Я не замечал порозовевшего от волнения носа, красных пятен возбуждения на скулах и темных провалов на месте глаз. Как и раньше, я видел только ослепительно сияющее, прекрасное лицо.

Пробежав несколько шагов, я остановился и оглянулся. По улице не спеша, кокетливо двигая плечами, шел писарь из военной комендатуры, лихой плясун и, как он сам говорил, "беспощадный покоритель женского пола". И не без основания. У него была толстая морда и глаза навыкате. Этот доблестный мужчина носил роскошные ультравоенные доспехи: зеленый почти до колен френч и алые широченные галифе с золотыми лампасами и желтыми кожаными леями.

Я видел, как Вера вздрогнула, сделала движение к нему навстречу, но тут же отшатнулась и платком прикрыла рот. Он что-то негромко сказал и засмеялся, она отвернулась, поведя острым плечом, как бы защищаясь. Он кокетливо козырнул и прошел мимо, ныряя плечами. Наткнувшись на меня, он засмеялся: "О, ран девушка! Желаю успеха", - и скрылся в сумраке. Я услыхал изломанный волнением голос Веры:

- Это что? Он?

- Нет.

- Ну, слава богу! Как я могла подумать? - Она засмеялась, и плечи ее мелко задрожали, как будто ей сделалось холодно от такой нелепой мысли. - Вижу, ты бежишь, и подумала, что это он идет…

Наверное, мое продолжительное хмурое молчание обеспокоило ее.

- Ты передал мою записку?

Я промолчал, взволнованный ее вопросом, которым она напомнила мне о моем ничтожном положении. Только сейчас я понял, что обманул ее и себя и продолжаю обманывать, потому что люблю ее. Но мне еще в голову не приходило, к каким последствиям все это приведет, если сейчас же не скажу ей о своем невольном обмане. Мне стало страшно от того, что все сейчас кончится, если она поймет, почему не пришел тот, кого она ждала.

- Ты должен знать: придет он? - снова спросила Вера.

- Нет, - пробормотал я, - не знаю.

- Что он сказал?

Назад Дальше