Берендеево царство - Правдин Лев Николаевич 3 стр.


Я поднял голову и с отчаянной отвагой посмотрел в ее глаза. Замирая от любви и ужаса, я сказал:

- Я вас люблю…

- Он так сказал? - Она счастливо засмеялась. - Он любит меня! Скажи ему, скажи, что я буду ждать, сколько он захочет. Сегодня же скажи. Если он не может прийти, я буду ждать хоть всю жизнь. И я буду счастлива только одним ожиданием. Только бы мне знать, наверное, всегда знать, что он меня любит.

Она засмеялась счастливым смехом женщины, узнавшей любовь. Конечно, тогда я еще не понимал этого, не знал, как смеется женщина от нахлынувшего на нее счастья. Это я понял потом, через много лет. А тогда, в тот вечер, я только видел, как она счастлива. Счастлива от того, что к ней неожиданно пришла любовь. А кто этот человек, так осчастлививший ее, разве это очень важно? Ей хотелось одного - сделать этого человека, этого единственного в мире, таким же счастливым, как и она сама. Нет, она его сделает в сто раз счастливее! Пусть он только захочет этого, пусть только придет к ней!

Ничего я еще не понимал тогда. Я был просто смят ее смехом, ее ликующим голосом.

Она была счастлива, потому что не подозревала даже, кто тот горемычный счастливец, который открыл ей такую жизнь. И его она любит, а не меня. Его не было, этого другого, она сама выдумала его и поставила на моем пути. Он, выдуманный, торжествующе смотрел на меня из темноты. Он смеялся надо мной, а я ненавидел его, и нерассуждающая горячая ревность овладела мною.

Я не знаю, что бы я сделал в этот вечер! Я был готов на любой поступок. У мальчишки в четырнадцать лет страсти не так скованы рассудком, как у взрослого человека. Ему неизвестны расчеты и соображения, которые бы могли оказаться сильнее его желания или его чести.

Мне казалось, что я, как честный человек, должен разбить ее бредовые мечты насчет воображаемого любовника.

А о том, что это разобьет ее жизнь, я не подумал.

В это время появился ее отец. Мы не слышали, как он подошел к воротам со стороны двора.

- Верка?

Она не ответила. Тогда он открыл калитку и выглянул на улицу.

- Ты тут с кем? - Увидав меня, он громко зевнул: - А, это ты…

Он почесал грудь, просунув руку под свою полосатую сарпинковую рубашку, и еще раз зевнул.

- Это, значит, я вам помеха? - спросил он хмуро.

- Нисколько, - недовольным голосом ответила Вера.

- А замолчали?

- Один разговор договорили, другого начать не успели.

- А про что разговор?

- О господи! - воскликнула Вера. - До всего вам дело. Шел человек мимо, какая, говорит, погода. А вам бы только тиранить меня. Спокойной ночи.

Она подошла ко мне и крепко сжала мою ладонь тонкими холодными пальцами.

- Завтра буду ждать, - прошептала она и громко сказала: - Спокойной ночи.

И бесшумно исчезла, как растаяла в темноте.

- Спокойной ночи, - ответил я и двинулся по улице в свою сторону, но, услыхав за спиной мягкий стук деревяшки, остановился.

- Постой-ка, чего скажу, - услышал я хрипловатый голос Порфирия Ивановича, - ты комсомол или еще не вступил?

Узнав, что заявление подано, но еще пока проверяют, какой я человек, сапожник заверил:

- Примут. Хочешь, Глафире скажу, поруку за тебя дам.

- Нет, не надо.

- О! Гордый!

- Сам пробьюсь!

Сапожник одобрительно повторил:

- Гордый. Это хорошо.

- А говорят, гордому жить трудно.

- А ты не слушай. Стой на принципе и тогда своей жизни добьешься.

Мы остановились в темноте у какого-то палисадника под длинными ветками акации с узорчатыми листьями. Я не видел лица своего собеседника, но мне казалось, что его глаза смотрят на меня пронзительно и надменно, как на митинге. Мне очень хотелось уйти, но я не решался, думая, что, если только я сделаю шаг, он остановит меня или пойдет следом за мной. Помолчав, он спросил:

- К Верке зачем приходил?

- Шел мимо, - начал я, но он не дал мне договорить.

- Ты вот что, - тихо, с такой неохотой, словно его насильно заставляли признаваться, заговорил он. - Не надо тебе этого. Ее тревожить. Зря обольщать не надо. Я вижу, какая она сделалась с того дня, как ты ходить стал. Брось, говорю. Прошу как человек.

Еще не успев понять, чего он хочет от меня, я восторженно выкрикнул охрипшим от волнения голосом:

- Она очень хорошая, я не видел лучше!..

- Уродка она, - жестко перебил сапожник. - Ты что, слепой?

- Неправда!

- Я говорю…

- Нет, неправда!

Наверное, моя горячность подействовала на него, он перестал возражать и только громко дышал в темноте.

- Ладно, - устало выговорил он, - иди. И запомни, что между нами сказано. Не послушаешь, тогда смотри…

Недоговорив, он пошел к своему дому, больше чем всегда припадая на деревяшку.

12

А утром из всего, что сказал мне вчера сапожник, я уже ничего не помнил, вернее, я просто не воспринял темного смысла его предостережений и его желания зачем-то опорочить Веру в моих глазах.

Жизнь катилась, как солнце по степному широкому небу, горячая, голодная, босая, требующая от тебя всего, чем ты богат.

Жизнь не любит скупых и расчетливых. Если ты ничего не отдаешь или отдаешь с расчетом, то ничего и никогда не получишь. Этому нас никто не учил, просто нам ничего не было жалко для друзей и для жизни.

Глафира спросила у меня:

- Что ты там про меня придумал?

- Это вам Сережка сказал?

Она только что вернулась из волости, куда ездила с продотрядом комиссара Рольфа. На усталом лице мелькнула чуть заметная улыбка, совсем как у мраморной Афины. Она стояла, широко расставив ноги, кобура плотно лежала на бедре, и она улыбалась - богиня войны и труда.

- Никто мне не говорил. Я сама слыхала. Афина Паллада - разве похожа?

- Да, очень.

- Чудной ты! Рольф, слышишь? Рольф?

Я оглянулся: в темном углу у двери сидел продкомиссар. Он посмотрел на меня, и его тяжелые усы дрогнули от смеха, и он еще больше стал похож на тихого деревенского учителя. Нисколько он не напоминал того грозного комиссара, о котором рассказывали легенды.

- Это про него ты говорила? - спросил он у Глафиры.

- Он самый, петроградский парнишка.

Уперев руки в расставленные колени, он потянулся ко мне и, почему-то понизив голос, спросил грозно и сочувственно:

- Как там в Питере? Трудно?

- Там хорошо! - убежденно ответил я.

Необычайно удивленный таким ответом, он вскинул голову:

- А зачем же уехал?

- От голода уехали. Нас пятеро у мамы.

- Голод, а говоришь - хорошо?

- А что, только от сытости хорошо бывает? - возразил я не очень вежливо, потому что мне уже приходилось отвечать на подобные вопросы, и меня всегда возмущали люди, не понимающие таких простых вещей.

Мой ответ пришелся по душе Рольфу.

- Ого! - воскликнул он обрадованно. - А ведь это здорово верно! - И, повернувшись к Глафире, сказал: - А ты говорила, он несмелый.

- Я говорила, что трудно ему будет жить.

- Ему? - Рольф сощурил глаза. - А это, учти, здорово, если трудно жить.

- Вежливый он уж очень, кроме того, - не сдавалась Глафира.

- Вот именно в чистоте души и есть главная сила человека. Думаешь, который много кричит, тот и смелый? Эх ты, Глашка! Вот я его в продотряд возьму, посмотришь, какой он тогда окажется вежливый.

Она рассмеялась и восхищенно спросила у меня:

- Ну за что мужики его боятся, некоторые прямо доходят до ужаса.

- Некоторые - это кулаки, контра. Им и положено нас бояться.

Говорил он негромко, медленно и с такой расчетливостью, будто каждое его слово стоило денег.

- Криком да угрозами нынче никого не возьмешь. Привыкли. Надо, чтобы они в сознание вошли и сами сообразили, что если отдадут хлеб, будет хорошо, а не отдадут - будет очень плохо. Когда они до этой мысли допрут, то, считай, все в порядке. Советская власть - это тебе не шутки.

Он встал и, сутулясь, прошел по комнате.

- Измором берешь? - спросила Глафира.

- Ты знаешь, чем я беру, - ответил он и пошел к выходной двери. Там он остановился в ожидании.

И она пошла к нему, как-то необычно плавно раскачивая плечами, словно бережно понесла себя. Засмотревшись на нее, такую необычную, я не догадался вовремя уйти. Он что-то тихо сказал Глафире. Она ответила:

- Ох, милый мой, больше всего боюсь обабиться раньше срока!

- Бойцы-то, что же, они тебя миловали?

Уходя в соседнюю комнату, я услыхал ее смех.

- Измором берешь? - снова спросила она.

13

На следующее свидание я шел с твердым намерением не говорить Вере о своем невольном обмане, запомнив ее слова о том, что она будет ждать сколько надо, хоть всю жизнь, если только будет уверена в любви. А главное, я боялся, что, узнав правду, она возненавидит меня и не захочет встречаться со мной.

Уж лучше ждать всю жизнь. Откуда мне было знать, что на девичьем языке это означает не больше, как согласие потерпеть в крайнем случае до завтра. А я все принимал бесхитростно, так, как сказано.

Я уже больше не стал таиться, как вчера, и, убедившись, что Вера одна и ждет, сразу направился к ней. Она бросилась ко мне:

- Ну что? Где он?

Ее иконописное лицо дрожало. Нетерпение, страх, надежда сделали его еще прекраснее.

- Почему он не идет? Ты скажи ему, что я не могу больше. Мне его надо видеть. Пусть он придет, хоть на минуту, чтобы я увидела его, чтобы услыхала… Ты когда от него?

Мне стало очень не по себе, но пришлось соврать, что я видел его совсем недавно, и что он очень занят в ячейке, и ему приходится часто выезжать в волость.

- В ячейке. Там Глафира. Эта ваша ячейковская царица, - проговорила Вера уже более спокойно.

Радуясь, что разговор уклонился в сторону, я ответил:

- Никаких у нас цариц нет.

- Ну, богиня. Вы все молитесь там на нее. А я ей скажу… Она завтра за своими гусариками придет, я и скажу: зачем разбиваешь любовь?

Оказалось, что они вместе учились в школе, только Глафира была на год старше и уже тогда отличалась твердым характером. Мальчишки считали ее своим атаманом. Училась она средне. Учителя опасались ее проделок. И, говорят, будто они отслужили молебен, когда Глафира закончила школу.

- Должна она понять, эта ваша богиня. Она сама влюблена в Рольфа. И даже, наверное, живет с ним.

Пораженный этой новостью и в то же время надеясь, что Вера выговорится, вспышка ее пройдет и она снова станет такой же тихой, покорной и терпеливой, какой она мне представилась до этого, я спросил:

- Как "живет"?

- Вот ты даже не знаешь, - ответила она, - потому что ты еще мальчик. А придет твое время, и ты полюбишь, тогда все будешь знать. А сейчас, наверное, и не понимаешь, как мне трудно жить в ожидании.

Зябко кутаясь в свою шаль, она тихо рассмеялась. А мне казалось, что все кругом охвачено пожаром и что настал мой последний час. И я в отчаянии, что не успею ей всего сказать, поторопился выкрикнуть самое главное:

- Это я вас люблю! Никого больше нет. Это только я! Как вы не поймете!..

Она не поняла или не могла так сразу расстаться с тем, кого она создала в своем воображении, и не хотела расстаться с надеждой. Ведь она еще втайне верила в красоту души, которая, конечно же, сильнее всякой другой красоты.

- Ты? - Она все еще продолжала смеяться. - Писал мне ты? Ты, говори!..

- Вы самая красивая, никто этого не видит…

Она оборвала смех:

- Никто. И письмо, значит, писал ты? - все еще отчаянно цепляясь за обломки своей надежды, спросила она. Я стоял растерянный.

Наступило долгое, долгое молчание.

- Я так и думала. Так и думала. Только не знаю, зачем ты так… Зачем ты сказал? Пускай бы я думала и надеялась… боялась и надеялась… А ты так прямо… безжалостно…

Вера повернулась и прошла через калитку, сгорбленная, усталая, и мне непонятно, что она там - плачет или смеется в темноте? Скорей всего смеется надо мной и, может быть, заодно и над собой.

А я остался один в опустевшем тихом ночном мире. Открылась мягко захлопнулась дверь в домике. Все. Ушла. И стояла тишина. А потом раздался какой-то звук, короткий и глухой, как выстрел в упор.

14

Выстрел в упор? Я еще не успел понять, что это за звук, как громко ударилась рывком распахнутая дверь и раздался хриплый звериный вой, яростный и одинокий. Я вбежал во двор.

В желтом свете, падавшем из двери, на одной ноге раскачивался и прыгал сапожник. Большой и лохматый, он нелепо и страшно кривлялся, падал и снова вскакивал, дико и хрипло завывая и ругаясь. Лежа на траве, он размахивал деревянной ногой, хотел надеть ее, но никак не мог попасть своим обрубком куда надо и путался в ремнях.

- Ты! - закричал он, увидав меня. - Гад! Ты! Ты! - Размахнувшись, он запустил в меня деревяшкой, но не попал, тогда, яростно мотая своей мохнатой башкой, пополз.

А потом, по-звериному припав к земле, он кинулся на меня, ударился лбом о мою челюсть. Я упал.

Своим тяжелым телом он придавил меня к земле. Мне удалось вывернуться. Он вцепился в мои волосы и, широко разинув рот, зарычал прямо в лицо.

Я задохнулся от страха и горького махорочого запаха его рта. Казалось, что сейчас он вцепится в мое горло. Мне удалось оттолкнуть страшное лицо и прижать его к своему плечу. Но он уже ослабел: первый порыв ярости прошел. И вдруг зарыдал.

Мы оба устали и выпустили друг друга. Сидя на траве, я выплевывал длинные нити липкой от крови слюны.

Сапожник сидел неподалеку и шумно дышал. Он все порывался что-то сказать, но не мог, и, только отдышавшись, выговорил:

- Верка…

- Она что?

После долгого молчания сказал:

- Дура она.

- Она застрелилась?

- А ты откуда знаешь?

- Выстрел услышал. Только не сразу понял, что это выстрел.

- Подай мне ногу.

Я принес его деревяшку. Он, сидя на траве, начал ее прилаживать с такой пугающей неторопливостью, что меня начала бить лихорадка. Он это заметил и спросил:

- Ты что? Я тебя предупреждал, что ума в ней немного. Да и ты оказался не умнее. Красоту нашел! Вот теперь и любуйся ее красотой. Иди.

Мне никак не удавалось заглушить лихорадочную дрожь.

- Иди к ней, - приказал сапожник. - Да не бойся, не дрожи. Теперь чего же бояться.

Когда я подходил к двери, мне послышалось, будто он засмеялся. "С ума сошел", - подумал я, но мне было все равно. Я готов на все, раз уж произошло самое ужасное.

Первая комната была пуста. На верстаке, среди разбросанных инструментов, обрезков кожи и жестянок с гвоздями и шпильками, стояла зеленая стеклянная лампа на высокой подставке. Она горела так ярко, что даже слегка коптила. И тут же на краю верстака стояли желтые Глафирины гусарики, которые даже и сейчас сохраняли округлость ее икр. Распахнутая в соседнюю комнату дверь чернела на ослепительно белой стене.

Я стоял и смотрел на этот черный провал, и мне послышалось там какое-то движение, как будто кто-то ходит босиком, натыкаясь в темноте на мебель, и ругается тихим, недовольным голосом Веры. Я подумал, что все это мне чудится. Но вот она громко и совершенно ясно, очень раздраженно окликнула:

- Кто-нибудь там есть? Принесите лампу.

Я взял лампу и, ослепленный ее светом, вышел в темный прямоугольник двери.

- Это ты? - тем же раздраженным тоном спросила Вера и приказала: - Поставь лампу на комод и помоги мне.

Нащупав комод, я освободился от лампы и только тогда увидел Веру. Черное ее платье распласталось по подушкам и свисало на пол, как тень. А сама она сидела на кровати, спустив с одного плеча розовую с белым кружевцем рубашку и прижимая под грудью окровавленный платок. Свободной рукой она рылась в куче тряпья, которую выволокла из ящика комода.

- Помоги мне, - приказала она, не взглянув на меня, - надо найти что-нибудь почище для бинта. Ну что ты стоишь!

Ее лицо было бледнее, чем обычно, и сморщено от боли. Мелкие капли пота блестели на висках и на скулах.

Когда я отыскал то, что надо, она велела нарвать длинные полосы и подать флакон с йодом.

- Теперь надо забинтовать потуже. Ты умеешь? О господи, да шевелись ты!.. Спусти рубашку с другого плеча, видишь, у меня занята рука.

Она сидела передо мной обнаженная до пояса, белея тонким телом с бугорками ключиц и полосками ребер; по предплечьям рассеяны мелкие, похожие на тминные зерна веснушки, да на очень маленьких и хрупких конусах ее грудей розовели остренькие вершинки. Они упруго вздрагивали каждый раз, когда я нечаянно задевал их руками.

- Туже, туже, - говорила Вера и, подняв руки, положила их себе на голову, чтобы мне удобнее было бинтовать.

Никакого трепета, никакой жалости я не испытывал. Мне хотелось только поскорее все сделать и уйти. Я сам не понимал еще, как это все получилось, но я уже не любил ее, исчезло то очарование, которым жил последние дни. А когда услыхал знакомый стук деревяшки, то даже обрадовался.

- Верка, чего ты сделала… - сказал сапожник, и в его тоне прозвучали недоумение и нежность.

Вера не ответила. Наклонив голову, она наблюдала, как я торопливо затягиваю узел. Концы ее светлых волос путались между пальцами, мешая мне. Они уже не казались мне золотыми потоками, как в тот день, когда я впервые увидел ее.

- Спасибо тебе, - сказала Вера, когда я закончил свою трудную работу. - Это он тебя так?

Только сейчас я почувствовал, что у меня разбит подбородок.

- Чем ты его очаровала? - недоумевал сапожник.

- Дай ему умыться, - приказала Вера. - Сообразил мальчишку бить. Он-то в чем виноват? Себя бей и казни, что уродил такую вот. Очаровала…

Умываясь под навесом из жестяного умывальника, я слушал, как сапожник утомленно оправдывался:

- Испугался я очень, думал - насмерть, а она для меня одна. И счастье мое, и вечная моя казнь. Все в ней. Такая у меня корявая судьба. Ты не сердись, уж как-нибудь…

Сердиться? Сейчас я способен только недоумевать, до того я был сражен внезапным исчезновением любви. Это меня потрясло неизмеримо сильнее, чем ее вспышка. Как же это так вышло: была первая настоящая любовь и ее не стало? Так сразу, в одну минуту…

Назад Дальше