Берендеево царство - Правдин Лев Николаевич 25 стр.


- Это верно, покушать он был любитель, - рассказывала мне тетя, - особенно обожал пельмени с капустой и укропом, но какой был мужчина!..

Тетя увела зрачки под веки и замерла, как кукла с закрывающимися глазами. Мне даже показалось, что у нее там что-то испортилось в главном механизме и ее надо встряхнуть, как куклу, чтобы она прозрела.

Я вопросительно взглянул на Тоню, но она только улыбнулась и, не отнимая руку от стола, успокоительно постучала пальцами. И верно, скоро теткины глаза вернулись на место, и она продолжала свой рассказ, прерванный появлением в нем Симочки Блестящева.

В то время она жила в доме одна, потому что сестра с мужем и с Тоней, которой в то время шел седьмой год, отсиживались от революционных превратностей в лесу на станции Бор, в домике у машиниста водокачки.

Выпив и закусив, Симочка Блестящев сообщил, что он хоть и дворянин, но всегда был на стороне угнетенного класса, поскольку род Блестящевых обнищал еще в прошлом веке и захудал. Дворянское звание без денег и без поместий ничего не стоит и ограждает токмо что от побоев и прочих телесных оскорблений. А нынче революция всех сравняла и дала ему все права, так что он сможет занять подобающее его запросам положение. Не одобрял он только отмену мундиров, орденов и званий, "без чего, согласитесь, мое божество, жизнь не имеет того аромата и устремления".

Божество соглашалось со всем, что говорил и делал Симочка. Он перетащил к ней все свои вещи, потому что жить одной в большом доме, где стены гудели, как телеграфные столбы, было жутковато. Вещей у него оказалось не много: пожелтевшая от времени плетеная корзина, запиравшаяся с помощью проволочного засова висячим замком, и гитара. Когда он приятным баритоном начинал напевать что-нибудь жестокое из гусарского быта, она горела и таяла, как жаркая свечка.

…А там, приподняв занавеску,
Лишь пара голубеньких глаз
Смотрела, и чуют гусары,
Что тут будет немало проказ…

Им было тепло, и они чирикали и посвистывали, как пара канареек в уютной клетке, не подозревающих, что дом, где висит кленка, пылает со всех сторон. Контрреволюция свирепо шла в наступление. Городок захватили белогвардейские части и белочехи. В доме поселились два офицера. Они очень мило ухаживали за красивой хозяйкой, так мило и непосредственно, что ей в голову не приходило отказывать им в чем бы то ни было. Тем более, что теперь по вечерам и ночью они оставались в одиночестве: Симочка Блестящев поступил в кабаре, которое открылось в ресторане "Венеция". Там он пел гусарские романсы и домой приходил только под утро, усталый, вымотанный, пропахший табаком и вином. Пьяно зевая, он пытался что-то рассказывать, но ей, утомленной офицерской любовью, хотелось спать, и она сонным голосом просила:

- Милый мой, отстань, я совсем сплю…

Однажды он прибежал раньше обыкновенного: "Мое божество, наши отступают, уже получен приказ, и все едут. Кабаре тоже. Собирайся, потому что оставаться нам теперь совершенно нельзя".

Так они, два перепуганных обывателя, включились в тот великий остервенелый драп, которым закончилась белогвардейская авантюра. Их понесло, как мусор, захваченный мутным потоком, а они даже и не догадывались о своем бесславном участии в историческом событии, хотя надо сказать, что сам Симеон Блестящев всегда переоценивал внимание, которое якобы проявляет к нему общество. Ему всегда казалось, что каждый его поступок взят на заметку для дальнейшего принятия мер. Такая мнительность свойственна человеку мелкому, от природы глупому, и к тому же убежденному, что его талантам завидуют и поэтому он незаслуженно затерт.

Удрали. А года через два она вернулась обратно одна и с таким видом, будто никуда не уезжала, а только вышла на часок проветриться. В доме Вишняковых стояла гулкая тишина. Ее мать и сестра умерли от тифа. Тетя подумала, что, может быть, теперь ее прежний жених вспомнит о своей первой разбитой любви. Ей все еще казалось, что любовь была, и теперь, после таких испытаний, должна вспыхнуть с новой силой.

Но, очевидно, вспышки не последовало, потому что в этом месте своего рассказа тетя взмахнула ладошкой, как бы отгоняя надоедливую муху, и презрительно засмеялась.

- Он все еще боится меня. Я авантюристка, нет, в самом деле: я ведь доехала до самого Владивостока. Конец света! А он - трус, он с меня клятву взял, чтоб я навсегда покончила со всем прошлым, тогда только в дом пустил, как будто так уж трудно дать клятву!.. И теперь следит за мной, чтобы я не встречалась со своим бывшим… спутником.

- А разве он здесь?

- Здесь, - ответила Тоня, - в церковном хоре служит. Облезлый барин.

- Да, - вздохнула тетя, - он таким стал после одного случая, когда его выпороли. А прежде-то он был!.. Посмотришь: какой мужчина идет!

- У него и сейчас вид есть, - сказала Тоня. - Он только как-то внутри весь облезлый. Ну, ты понимаешь, что я хочу сказать? Человек душою пуст. Опустошен, как брошенный дом, и даже краска облезла со стен.

- Да, это я понимаю, - торопливо проговорил я, - а за что его выпороли? И кто?

- Вот на эти вопросы ответить нет возможности. - Тетя скорбно покачала головой и, зажмурив глаза, сказала: - Там такое делалось, такое! Белые бегут, красные бегут. И мы совсем уже собрались бежать в Маньчжурию, и вдруг Симочка приходит, очень расстроенный, обескураженный, глаза прозрачные, даже сам как-то весь светится, и удивленным голосом говорит:

- Знаешь, меня выпороли. Теперь всему конец.

Я подумала: это он фигурально выражается. Как же это можно взять человека и выпороть? А он говорит:

- Нисколько не фигурально, а вполне натурально. Я бы даже сказал, довольно вульгарно. Какой-то казачий есаул выпорол столбового дворянина. Империи конец!..

- Ты что? - я спрашиваю, потому что растерялась. - Что же нам теперь делать?..

- Теперь, - говорит, - мы никуда не поедем.

Я даже заплакала от радости, до того намучилась, а тут еще в какую-то Маньчжурию. К китайцам. Ну зачем нам?

- Ох, - говорю, - почему тебя раньше не выпороли! Жили бы мы теперь дома.

А он говорит:

- Историческое возмездие совершается в свои сроки.

Это он про то, что его выпороли: возмездие. Я уж давно подозревала, что с дураком связалась, а тут все поняла. Вот и мужчина он что надо и увлечь может, а настоящего авантюризма у него не было.

Все-таки красные его посадили, а мне сказали: "Гражданка, вы к нам не ходите, не просите, а то и вас посадим". А через три года он и приехал.

Тоня добавила презрительно:

- И все с той же корзиночкой на замочке. Поет в церковном хоре своим баритоном.

6

До встречи с Тоней время ощущалось, как кислород, когда его не хватает, с той только разницей, что нехватка кислорода расслабляет, тогда как недостаток времени действует необыкновенно возбуждающе. И вдруг я почувствовал огромные запасы времени, которое до вечера тянулось, как безотрадная степная дорога. С чего бы это?

Всесильное, всемогущее время не устояло перед Тоней, спасовало. И все на земле и на небе от этого только выиграло. Все стало голубее, красивее и добрее. И я ходил среди этой роскоши, как подвыпивший именинник. Хорошо, что такое состояние продолжалось недолго и пока еще никто ничего не успел заметить. Мне показалось, что даже и она сама ничего не замечает.

Ее отец говорил:

- Как вы, наверное, успели заметить, наш городишко состоит в основном из обывателей…

Уже почти совсем стемнело. Мы сидели в белой беседке, отдыхая от дневного зноя, и пили холодное пиво, которое Тоня принесла из ледника. Поставив бутылки на стол, она проговорила: "Посмотри, какие руки", - и приложила свои влажные, холодные пальчики к моей ладони. Когда она захотела их убрать, я не пустил. Она покорилась и притихла. И, конечно, мне было все равно, что бы он там ни говорил, ее отец, какие бы глупости ни выдаивал из своей утонченной седеющей бородки.

Мы сидели без огня. В синем вечернем мраке белели стволы молодых яблонь, между ними ходила тетя. Надев старые перчатки, она снимала с листьев гусениц и давила их ногами. Она утверждала, что днем этого делать не может, так как ей противно смотреть на раздавленных гусениц.

- Обыватели, - философствовал Вишняков, - значит, обыденные, обыкновенные люди, на которых стоит мир. Корень всего живущего. Не будет обывателей - все полетит к черту. А в наше время обыватель не пользуется уважением, которое ему подобает. Наоборот, его презирают, требуют от всех какого-то устремления. Это я не в осуждение, ни боже мой! Я это говорю в смысле озабоченности, ведь если все, как какие-нибудь кочевники, начнут стремиться, то ничего не получится. Нужны основательность, оседлость.

Пусть говорит что хочет и думает, что я слушаю, набираюсь ума. Ничего я не набираюсь. Мне просто очень хорошо. Тоня сидит рядом, и ее пальцы давно уже согрелись в моей ладони, и я боюсь сделать движение, чтобы не спугнуть это головокружительное ощущение первой настороженной близости. Я даже пиво пью, поднимая стакан левой рукой, потому что правая мне не принадлежит. Пусть он там говорит все что хочет.

А он, воодушевленный нашим вниманием, от обобщений перешел к частным примерам:

- Встретил сегодня одного старого знакомого. Некий Порфирий, обойщик и декоратор в прошлом, а теперь не известие мне, чем он занимается. Давно уже мебели никто не обивает, да и нечем. Как, спрашиваю, дела. "Дела, говорит, направляются, вызвали, говорит, к самому председателю райсовета гостиный гарнитур перетягивать. Голубым плюшем, шелковая тесьма с бахромой". - Вишняков сощурил один глаз и неопределенно улыбнулся уголком рта. - И еще Порфирий воспроизвел слова председательши: "Мне, она сказала, старая обивка настроение портит".

Все это он проговорил с явным одобрением и нескрываемой почтительной завистью: вот, мол, как прилично начинают жить умные-то люди, не то что мы, рядовая масса.

- Прочно, значит, жить начинают, и власть у нас прочная, оседлая. Голубой плюш - материал солидный, купеческий, если в повседневности чехлами накрывать, то навек. Или, с другой стороны, возьмите мою уважаемую свояченицу: всю жизнь куда-то стремилась и вот… давит червяков. Прожила без пользы для себя и для общества.

Послышался заливистый тетин смех:

- Если я их не буду давить, то пропадет сад. А от твоих слов ничего не произойдет, даже гусеницы не подохнут.

Сняв перчатки, она бросила их на землю и поднялась в беседку.

- Раньше ты интереснее говорил, проще. А теперь тебя заносит куда-то. Я думаю, это у тебя от бородки.

- Это я говорю не для тебя, а вот для молодого товарища.

- Ну, говори. И я за компанию послушаю. Тонечка, принеси холодненького.

- Голубой плюш, - презрительно сказала Тоня.

Она поднялась. Руки наши расстались.

- А не врет ваш Порфирий? - спросил я.

- Нет, не врет, - заверила тетя, - эту председательшу весь город знает: губы красит и шляпы вот такие носит.

Вишняков молча покачивал свой стакан, задумчиво разглядывая, как пенится пиво. Всем своим видом он старался показать, что он-то совсем тут ни при чем, а факты остаются фактами, ничего не поделаешь. И действительно, весь город знает, что делается в доме председателя райсовета. Вот что нехорошо.

А мне было трудно поверить этому, потому что я хорошо знал и председателя Совета Краснова и его жену, очень приветливую женщину, немного, верно, легкомысленную и, может быть, отчасти манерную. В городе ее считали модницей, и находились люди, которые осуждали ее за это. Мне, приехавшему из столицы нашего степного края, ее туалеты казались довольно обыкновенными. В самом деле, зачем ей понадобилось обивать мебель голубым плюшем? Во-первых, это очень дорого, а во-вторых, мебель у председателя казенная и не все ли равно, какого она цвета.

Контуры нового мира, который мы строим, не очень-то были ясны для нас. Мы только старались, чтобы он ничем, ни единой мелкой подробностью не был похож на ненавистный старый мир. Голубой купеческий плюш как-то принижал авторитет и общий облик руководителя района, бывшего бойца-красноармейца.

- Власть укрепляется, - одобрительно заметил Вишняков.

Тоня пошла к леднику и из темноты проговорила:

- Ох и надоело мне все это…

Тетя с первого дня заметила, как я внимательно и с охотой слушаю все, что мне рассказывают, и усмотрела в этом почтительность к старшим, за что прониклась ко мне особым расположением и доверием. И, наверное, с ее точки зрения я оказался вполне подходящим женихом, потому что она сама всегда посылала Тоню проводить меня, когда мне пора было уходить.

И в этот раз мы вместе вышли за калитку. И, как всегда, за нами поплелся общительный Прошка. В тени акации я с робким отчаянием поцеловал Тоню. Я совсем не собирался этого делать, поцелуй получился неожиданным, и я своими губами почувствовал ее полураскрытые мягкие, незащищенные губы.

А потом она как-то зябко повела плечами и прижалась ко мне доверчиво и просто, как к печке в зимнюю стужу. Она искала моей защиты. Я обнял ее, теперь уже уверенный в своем праве, которое она так трогательно мне дала. Она прижалась ко мне напряженным и оказавшимся неожиданно сильным, как пружина, телом и, глядя в мои глаза черными бездонными зрачками, спросила:

- Зачем?

Я хотел еще раз поцеловать ее, но она неожиданно наклонила голову, прижала ее к моей груди и засмеялась:

- Оглянись.

Не выпуская ее, я оглянулся. В двух шагах от нас сидел Прошка и рассматривал нас с нескрываемым любопытством. Наверное, ему еще никогда не приходилось видеть целующихся.

- Пошел домой, - посоветовал я.

- Он не уйдет. Можешь не обращать на него внимания?

- А ты?

- Не знаю. Давай попробуем.

Мы попробовали, но целоваться при постороннем, тем более когда в его глазах любопытство начинает перерастать в изумление, оказалось невозможно. Даже если этот посторонний - Прошка и если он способен так не по-собачьи смотреть.

- Уйдем, - сказал я.

- Он не отстанет.

- Герб дома Вишняковых.

Она не поняла. Я напомнил Тоне ее же слова о Прошке, потерявшем свое собачье первородство, и о доме, в котором люди забыли, что они люди.

- Это здорово, - восхитилась Тоня, - смотри, он идет за нами. Сопровождает. В этом, пожалуй, есть что-то собачье.

- По-моему, он просто подсматривает, а это не главная собачья доблесть.

Мы дошли до угла, откуда, как всегда, повернули обратно. Прошка подождал, пока мы пройдем мимо него, и сейчас же пошел за нами.

- Бездарная собака. Хочешь, я ее прогоню?

- Ничего у тебя не выйдет.

И в самом деле, ничего у меня не вышло. Когда я замахнулся, Прошка отошел немного и оглянулся, с любопытством ожидая, на что я еще способен. Я это видел по его добродушной морде. В конце концов нам пришлось примириться с его присутствием.

Мы спустились к речонке Домашке, и Тоня сказала, что вот там у ракитника она знает уютное местечко, и привела меня к самому краю невысокого песчаного обрывчика, густо поросшего шелюгой и невысокими корявыми осокорями. Здесь мы и сели на теплую траву, свесив ноги над водой.

Прошка сейчас же забрел в речку и, не теряя нас из вида, начал громко пить.

Где-то за далекими степными холмами всходила луна, ее еще не было видно, но еле заметное сияние уже потекло по траве, воздух ожил и прозрачно задрожал. Прошка поднял квадратную голову, и из его розовой клыкастой пасти западали в лунную воду тяжелые голубоватые искры.

- Смотри, - тихо засмеялась Тоня, - дракон…

И в самом деле, сейчас он напоминал уродливо раскормленного раззолоченного дракона из буддийского храма.

- Да, очень похож. И я думаю, теперь-то он нас не видит.

Спустились тени, и мы в своем укрытии под осокорем посчитали себя надежно отгороженными от посторонних глаз. Я обнял Тоню и увидел очень близко ее глаза, темные, широко открытые и неподвижные. Я осторожно поцеловал ее. Не отодвигаясь от меня, она спросила:

- Послушай, а что потом?

- Как что?

Она вздохнула и вдруг так сразу, без всякого перехода засмеялась:

- А только ты не смейся надо мной. Ладно? Мне всегда не терпится узнать, что будет дальше, и я всегда боюсь, что не успею узнать чего-то, очень для меня необходимого. А в это время жизнь пройдет, и я не узнаю. Очень глупо?

Мгновенная смена ее настроений сбивала меня с толку.

- Нет, - нерешительно протянул я, пытаясь ухватить ее мысль.

- Вот ты, например, знаешь, для чего живешь? А я не знаю и часто думаю и хочу понять, для чего я здесь, вообще, что я должна сделать? Какое мое назначение? Или так и пройдет вся жизнь в доме, где на гербе сидит Прошка?

Для чего я живу? Когда-то, не очень, впрочем, давно, я тоже терзал себя подобными вопросами и метался в поисках своего места на земле. Это было мучительное состояние, когда предчувствия каких-то великих дел, которые мне предстоит совершить, сменялись острым сознанием своей бездарности. Я ничего не умею, а значит, моя жизнь не нужна никому и мне самому тем более. Развязка наступила очень скоро, и мне показалось, совершенно случайно. Я сделался газетчиком, и на всю жизнь, как я считал до самого последнего времени.

Все это я сказал Тоне. Слушала она так внимательно и заинтересованно, что я признался перед ней в самом своем главном деле, которому хотел посвятить свою жизнь.

- Все дело в том, что место под солнцем, которое ты считаешь своим навеки, оказывается всего-навсего ступенькой, на которой долго задерживаться нельзя. Надо все время подниматься. И вот сейчас я задумал - и этого пока еще никто не знает: я впервые говорю это вслух, - я задумал написать книгу о трактористах. Вот для чего я живу сегодня. Только сегодня для этого…

- А потом? - спросила Тоня.

- Потом? Наверное, буду жить для следующей книги! - самонадеянно провозгласил я тоном подвижника, которому чужды человеческие дела и страсти.

Но Тоня сразу вернула меня на землю, в тень, под корявый осокорь.

- Я люблю тебя, - очень просто призналась она.

И так посмотрела на меня из-под ресниц, что сбила бы с толку самого закоренелого подвижника. А я, по совести говоря, и не собирался отказываться ни от одного из земных благ. Ни от одного. Ни от любви, ни от своего признания, каким бы оно ни было. В чем я поспешил заверить Тоню.

- Да, - согласилась она, - наверное, это так и есть.

- Конечно, так.

- Я тебе верю и не знаю почему. Взяла и поверила.

- Это очень много - поверить человеку.

- Да. Только ты уж меня не бросай на полпути.

- Нет. Никогда.

Эти слова прозвучали несколько торжественно, как клятва, и мы смущенно помолчали, слушая, как в тишине звенит вода.

- Мне надо идти, - сказала она.

- Почему надо?

- Я не знаю.

- Тогда не уходи.

Оказалось, что луна уже полностью взошла и все кругом стало так таинственно и так ясно, что нам, застигнутым внезапной вспышкой любви, сделалось очень хорошо в своем укрытии. Мы видели весь подлунный мир, сами оставаясь невидимыми. Время остановилось, и это не имело никакого значения.

- Не уходи, - сказал я, - никогда не уходи.

Назад Дальше