Берендеево царство - Правдин Лев Николаевич 8 стр.


- Я и отвечаю: поддерживал. А что мне было делать? Что поддерживать? Кого цитировать? Ведь в то время меня за бога еще не очень-то признавали. Это уж потом…

Терновый электровенец в конце концов донял его. Тогда Гнашка просто снял его и стал покручивать на пальце, что вызвало новое замечание:

- Ведите себя прилично.

На что Гнашка ни с того ни с сего ответил:

- Не пожелай жены ближнего своего…

Судья торопливо объявил перерыв и, спотыкаясь о ноги заседателей, первым покинул зал заседания.

- Ни осла его, ни раба его! - орал вдогонку Гнашка.

Мы все собрались за кулисами среди холщовых колонн и прочей бутафорской дребедени. Секретарь укома Мишка Сажин объявил:

- Ребята, буза получается!

- Откуда он всего нахватался? Про Адама, про этого, про Пилата? - крутил головой прокурор.

Судья, заикаясь от негодования, то и дело наскакивал на подсудимого:

- Я тебя по делу спрашиваю. А ты что? Ты шпаришь из священного писания, как будто и в самом деле бог? Дурило ты, а не бог.

А Гнашка презрительно ухмылялся, покручивая на пальце терновый венец.

Из зала доносился возбужденный пугающий ропот толпы. Судья мстительно продолжал:

- Придумает тоже - Пилат!.. Я тебе сначала морду набью, а руки мыть не буду.

Прибежал бывший раввин. К общему удивлению, он был весел и ни о чем не беспокоился.

- А вам чего хочется? Чтобы преступник так перед вами и сознался? Он же закоренелый. Попы в его башку чего-то там понабили, а вы уж и растерялись. Вот я сейчас из него все это вытрясу. - Закатив глаза, он нараспев спросил: - Скажи мне, Иисус, как у вас там произошло с непорочным зачатием? А?

- Этого не понять умом человеческим, - быстро и вызывающе ответил Гнашка.

- Э-э… старые штучки, - бывший раввин погрозил пальцем, - я и сам так же отвечал, когда меня называли ребе.

- А вы в бога верите? - игриво спросил Гнашка.

- Я? - удивился бывший раввин. - А зачем это мне?

- Да не вы лично, а все вообще? Верите?

Но так как все молчали, он сам и ответил:

- Судить можно только того, кто есть на самом деле. Вот, выходит, вы все и верите в бога. А еще комсомольцы.

Все мы слегка опешили, а прокурор сказал:

- Никогда не думал, что ты такая сволочь.

А бывший раввин все еще продолжал покачивать пальцем:

- Старые штучки, старые, как портянки.

В зале нетерпеливо стучали ногами и ревели: "Вр-ре-мя!"

Толпа требовала жертв. Судья в отчаянии привалился к бутафорской колонне. С капители на его голову посыпалась пыль и пепел. Мишка Сажин сказал:

- Пойдете вы, ребе, пойдете и научно все объясните. Надо кончать эту волынку. - Он вздохнул: - Ох и нагорит же нам всем за этот суд!..

11

Мы даже не сразу заметили пустующее Сонино место в классе. Так все были взволнованы предстоящими зимними каникулами. А потом стало известно, что к директору школы приходил сам машинист Величко и объявил, что Соня больна и придет в школу, может быть, только после каникул.

Девочки собрались и пошли проведать подругу, но дальше крыльца их не пустили. К ним вышел неизвестный человек, очень смуглый, очень тонкий и преувеличенно, до наглости вежливый. На нем была длинная коричневая гимнастерка, застегнутая на множество пуговиц от высокого ворота до узенького ремешка, украшенного серебряными бляшками.

- Девочки, - сказал он, улыбаясь нежно и победительно, - зачем мы, девочки, будем волновать нашу дорогую больную? Я просто передам ей ваш красивый привет. А вы спокойно идите к своим мудрым учителям и скажите им: "Не надо волноваться, все отлично".

Голос его мягко перекатывался на низких гортанных тонах и отчасти напоминал голос самой Сони и ее манеру говорить, отчего девочки решили, что это какой-нибудь ее дальний родственник, и сразу вспомнили Сонину бабушку, которую когда-то похитили из родительского дома. Девочки отступили от крыльца и поспешили удалиться, а по дороге пришли к мысли, что этот смуглолицый совсем и не родственник, а скорей всего похититель, и приехал он только для того, чтобы украсть Соньку. Но тогда для чего он живет в ее доме? И не такой человек машинист Величко, чтобы у него можно было что-нибудь похитить. Да и сама Соня не такая. И вообще, как это можно украсть комсомолку в наше время, в нашем хотя и тихом, но видавшем всякие виды городе.

Конечно, никто всерьез не поверил в такое предположение, но Петька Журин решил пробиться к Соне и сам все выяснить.

В этот последний перед каникулами вечер заведующая интернатом, как обычно перед сном, заглянула в нашу спальню.

- Почему Журина нет на месте?

- В уборную пошел, - ответил я, стараясь казаться равнодушным.

Она подошла к Петькиной постели и потрогала его одежду, сложенную на табуретке, так как Петька ушел в моей одежде. Мою одежду она и не подумала проверить, потому что я сам был на месте.

- Курить пошел? - спросила она, ни к кому не обращаясь.

Но со всех коек сейчас же послышались подозрительные по согласованности заверения:

- Он бросил! Давно уж! Теперь уж он не курит…

- Знаю я вас, - усмехнулась заведующая и вышла, выключив свет.

Ребята еще немного повозились в постелях, пошептались, кто-то хихикнул в углу, но скоро все затихли, и я уж совсем было задремал. Негромкий стук в стекло сразу поднял меня с постели. Выхватив из-под матраца ножку от сломанного стула, которую мы заранее припасли, чтобы запереться в уборной изнутри, так как никаких задвижек не полагалось, я выскользнул из спальни. Окно мы подготовили с вечера, и оно открылось, не сорвав ни одной бумажной подоски, которыми его оклеили на зиму.

Петька довольно резво перемахнул через подоконник, но по его истерзанному виду можно было сразу определить, как круто ему пришлось. Стуча зубами от холода и от потрясения, он пробормотал:

- Абрек - сука. Кинжал у него. Как он даст, так я с катушек сорвался и мордой в снег.

- А ты его?

- Дверь закрыли. Там их несколько было. Отец ее и еще какие-то.

- Соньку видел?

- Соньку!.. - Он ошалело, словно только что очнулся от тяжелого сна, посмотрел на меня. Лицо его задрожало.

Всю ночь его трясло так, что койка под ним скрипела, и успокоился он только к утру. Высунув голову из-под одеяла, сказал хриплым, нездоровым голосом:

- На каникулы я не поеду.

- А как же ты? Интернат-то закроют.

- Скажу, что заболел.

У него и в самом деле был такой вид, что даже заведующая, которая видела нас насквозь, и то поверила. Вглядываясь в ртутный столбик термометра, она проговорила:

- Ну, лежи пока. Вид у тебя больной, а температура нормальная. Позову врача.

Мы в последний раз побежали в школу, но уже без учебников, чтобы записать задания и выслушать напутствия учителей. И то и другое было лишним - какой же ученик во время каникул заглядывает в учебники или вспоминает учительские наставления? Все это знали, но порядок есть порядок.

Интернат опустел. Все, кто жил на ближайших станциях, уехали на товарняках. Остались только дальние, ожидавшие пассажирских поездов: на товарном по морозу далеко не уедешь. Петька был ближний, его койка пустовала. Мне сообщили, что врач у него не нашел ничего и заведующая сказала: "То, что ты волынку крутишь, я сразу заметила, а вот с какой целью?"

Словом, Петьки не было. Глядя на его кое-как заправленную койку, я задавал себе вопросы: "Уехал? Отступил? Предал свою любовь?"

Так, не найдя ответа, я и уехал домой в Сергиевку, где и провел зимние каникулы в разговорах со "старым мечтателем".

12

"Старый мечтатель" - это мой отец. Так я называл его про себя, не вкладывая в это прозвище ничего обидного. Я любил отца, и все в нем меня восхищало. Я долго не мог понять, как это человек, прошедший такую сложную жизнь, повидавший много житейской грязи и уродства дореволюционного быта, сохранил столько человечности и душевной чистоты.

Как он мог сделаться мудрым, непримиримым ко всему злому и в то же время вполне восторженным "старым мечтателем?"

Начать с того, что он был "шпитонцем", подкидышем. Его взял на воспитание из Петербургского воспитательного дома запольский пастух. В их селе многие мужики брали на воспитание, или, как говорили, на "шпитание" безродных ребятишек. Это был своего рода отхожий промысел, потому что за каждого ребенка выдавали одновременно по двадцать пять рублей. Сумма не малая для нищих мужиков. За такие деньги можно купить корову или поправить хозяйство, и без всяких хлопот, потому что "шпитонцы" обычно не выдерживали и скоро умирали.

Отец попал к запольскому пастуху, самому нищему мужику, и, всем на удивление, выжил. Он был крепким, любознательным пареньком. Летом бегал в подпасках, а зимой учился. Ему попался хороший учитель, который, когда настало время, подготовил его к экзамену в учительскую семинарию.

До самой войны он был учителем и женился на учительнице, которая, как и он, выросла в воспитательном доме: не всякая пошла бы за бывшего "шпитонца". Под Эрзерумом он был ранен, вылечился - и снова на фронт. Второе ранение привело в далекий степной городок, в котором его застала Февральская революция. Здесь отец вступил в большевистскую партию, его назначили начальником отделения милиции. Городок одолевали оголтелые банды, состоявшие из всякого кулацкого и помещичьего отребья. Дела у милиции было много, и только после окончательного изгнания всей бандитской нечисти он снова вернулся к своему благородному делу - народному просвещению. Его как учителя извлекли из милиции и назначили заведующим уездным отделом наробраза. Но ему не по душе пришлась кабинетная работа, и он добился назначения в школу на станцию Сергиевка, только не учителем, как ему хотелось, а директором.

Вот краткая и непостижимая для меня история "шпитонца", превратившегося в "старого мечтателя". Только потом, через много лет, я понял, как это получается у человека, сильного телом и чистого разумом. Такой пройдет через все испытания, придуманные и созданные подлецами, но сам никогда подлецом не сделается. Он только люто возненавидит подлость в самом даже малейшем ее проявлении, а сам останется честным и здоровым человеком.

13

На второе или третье утро каникул я зашел к отцу в его директорский кабинет, чтобы взять книгу, которую накануне вечером оставил там. Отец сидел за своим столом и брезгливо просматривал пачку каких-то очень потрепанных тетрадей. На меня он взглянул безразлично и рассеянно, как на кошку. Удивленный и слегка обиженный такой встречей, я взял книгу и пошел к двери.

- Постой, - сказал отец. - Это что?

Он ткнул в тетради. Я их сразу узнал:

- Как они к тебе попали?

- Неважно. С твоими учебниками валялись на подоконнике. Прости, что я прочел. Ты ведь прежде никогда не возражал.

Это правда, у меня никогда не было секретов, которые бы надо было скрывать от отца, и эти тетради, если бы он попросил, я бы сам отдал.

Дело в том, что в нашем железнодорожном комсомольском клубе почти ежемесячно устраивались спектакли. Пьесы мы признавали только революционные от начала до конца, а их было немного. И когда мы переиграли все, что могли достать, то взялись за освоение классического наследства, приспосабливая старые пьесы. Без всякого смущения мы сами вписывали созвучные эпохе монологи, заменяли героев нашими современниками; каждая пьеса заканчивалась восстанием, свержением тиранов и народным торжеством.

Переделывать пьесы приходилось мне, что я и делал с увлечением. Взялись мы за "Снегурочку". Помучился я тогда с белым стихом, которым написана пьеса, но зато, по общему признанию, получилось здорово. Твердо зная, что хороших царей не бывает, я превратил Берендея в пламенного революционера, а на трон возвел явного монархиста и угнетателя - Мороза, который держит в тюрьме солнце свободы и правды, заморозил революционно настроенную девицу Снегурочку и вообще страшно угнетает трудовое крестьянство. Кончается все очень хорошо: Берендей поднимает народ, свергает угнетателей, спасает Снегурочку и женится на ней. Восходит освобожденное солнце. "Все ликуют. Занавес" - так заканчивалась у меня рукопись пьесы.

- Все ликуют! Хм… - Отец двумя пальцами перевернул последнюю страницу. - Все. И ты, несомненно, тоже.

Никогда еще я не видел его таким растерянным. Сняв пенсне и моргая добрыми незащищенными глазами, он хотя и с грустью, но твердо произнес:

- Извините, дорогой товарищ, но это пошлость.

Я тоже растерялся и заморгал глазами, но не произнес ничего.

- Возьми это, - кивнул он на "приспособленную" "Снегурочку", - там в коридоре топится печка.

Взяв "это", я вышел в школьный коридор, пустовавший по случаю зимних каникул. Нельзя сказать, чтобы я был очень уж обескуражен. Кое-какие сомнения по поводу бесцеремонного обращения с пьесами у меня возникали и раньше, но всеобщее одобрение этой моей деятельности заглушало их. В конце концов я и сам поверил, что делаю общественно полезное дело. И вдруг - пошлость. Неужели сбывается предсказание Сони Величко: я - самый скучный актер в самой скучной пьесе. Скука - основа пошлости. Веселый человек не может быть пошляком.

В одну минуту огонь уничтожил следы моего не вполне понятного преступления, но приговор остался и с ним не разделаешься так просто. Тем более, приговор, вынесенный с такой грустной безнадежностью. Уж лучше бы он меня выругал. По крайней мере, тогда бы все было понятно.

Директорская квартира помещалась в том же здании, что и школа. В пустых, гулких классах было холодновато. И только в учительской всегда поддерживалась ровная температура и, кроме того, тут был удобный мягкий диван, на котором очень хорошо было устроиться с книгой, а при случае и вздремнуть, если, конечно, книга способствовала этому.

Вот здесь и застал меня отец. Он только что пришел откуда-то бодрый и оживленный.

- Ну и мороз! А ты все дома киснешь? - Заглянул на обложку книги: - А, "Кинелм Чиллингли". Нравится?

После того случая в кабинете прошло два дня. Я ожидал продолжения разговора, но "старый мечтатель" отмалчивался, а я все ждал, затаив обиду: пошляк - это уж слишком!

Я не ответил. Он внимательно осмотрел меня через пенсне.

- Хм. Значит, ты ничего не понял?

- Я не пошляк, во всяком случае.

- Допустим. - Он пошел вокруг большого стола. - Но то, что ты сделал, является величайшей пошлостью. Очень печально, если ты думаешь иначе.

Завершив круг, он остановился и сказал то, что запомнилось мне на всю жизнь:

- Нет на свете ничего беззащитнее, чем произведения искусства.

Расхаживая по учительской, он начал приводить примеры тупой расправы над картинами, статуями, уникальными зданиями и над людьми - творцами всего прекрасного или защитниками этого прекрасного от варварской расправы. Глаза его то скорбно темнели, то гневно вспыхивали, а глуховатый голос звучал ровно, как будто он читал обвинительное заключение.

Он начал от Герострата, ради скандальной славы поджегшего красивейший храм Дианы в Эфесе, упомянул о злодеяниях крестоносцев, Чингисхана, Наполеона и прочих завоевателей и, наконец, перешел к нашим отечественным варварам, уничтожающим памятники старины.

Сначала я слушал с недоверием, потом с интересом, но под конец почувствовал себя не очень удобно. Отец явно подбирался к моему бесчинству в Берендеевом царстве. Цепь позора, к одному концу которой был навечно прикован тупица Герострат, уже захлестывала меня другим своим концом. Этого я не выдержал.

- Да я-то ничего не уничтожил!

Отец согласился:

- Да, конечно. Тебе просто не под силу собрать все пьесы и бросить их в огонь. Но, подожди, выслушай до конца. Вот ты взял прекраснейшую сказку о народной мечте, и вместо того чтобы обрадовать людей, доставить им эстетическое наслаждение, внушать им гордость за талантливость нашего народа, ты подсовываешь им изуродованное неумной рукой творение великого русского мастера. Ты забрался в прекрасное Берендеево царство, каким я почитаю все русское искусство, и мелко там напакостил. Ты не обижайся, а подумай об этом.

Потом все это я понял, но в то время многое, что говорил мне отец, в том числе и Берендеево царство, где людьми правит высокое и простодушное искусство, где любовь считается благом, проявлением высокого человеческого духа, казалось мне чистейшим идеализмом. "Все это из прошлого, - думал я, - все это нам не подходит".

Конечно, ничего такого я отцу не говорил, потому что любил его именно за чистоту его души и за неизменно веселое отношение к жизни и к окружающим его людям. "Старый мечтатель", а ему в это время было 39 лет. Между нами только двадцать лет разницы.

Назад Дальше