Саперлипопет, или Если б да кабы, да во рту росли грибы... - Некрасов Виктор Платонович 6 стр.


Такова в самом грубом виде классификация литературного процесса, писательской братии. Есть отклонения, нюансы, неожиданности. Есть ответвления. Например, те, кого окрестили бардами. По популярности, по любви к ним читателей, вернее слушателей, с ними никто не сравнится. Власть не нашла ещё способа с ними бороться. "Двое из самых каверзных, слава Богу, отдали концы, третий тоже не очень здоров, часто болеет…" А народ слушает, переписывает, поёт…

Ну, а автор этих строк, к какой категории он примыкал? Во всяком случае, не к третьей, с грустью приходится признаться. Ко второй? Ко второй "Б"? Пожалуй. Где-то между ними. Имел и квартиру отдельную, и литфондовскую поликлинику, писал для журналов, издательств, за "железный занавес" ничего не посылал. Парочку-другую подпольных, в меру крамольных рассказиков писал для друзей, почитывал им за вечерним чаепитием. Вот так и жил. Пока не выяснилось, что мы с советской властью смертельно друг другу надоели. В результате - Париж. Десятый уж год…

Хорошо, но не пора ли кончать эти несколько затянувшиеся исследовательски-теоретические выкладки? Вернёмся-ка к нашей игре.

Мой добрый конь застыл, храпя, у очередного бел-горюч камня.

Поедешь прямо - голубое небо, лёгкий ветерок и толпа хорошо одетых, упитанных Героев Соцтруда, лауреатов, председателей, редакторов, издателей, их замов, помощников, чуть в сторонке рядовые товарищи, тоже в меру упитанные… К нам, к нам! - машут они тебе руками, и шофёры их "ЗИЛов", "Волг", даже "Мерседесов" (не густо, но есть) приветливо открывают дверцы…

Направо - тёмный лес.

Налево - ещё темней.

Поколебался недолго и поехал прямо.

И окружили меня добрые, приветливые люди.

15

- Ну, в нашем полку прибыло. Выпьем же за пополнение!

Константин Михайлович Симонов поднял бокал и с нескрываемой симпатией посмотрел на несколько смущённого молодого автора. Симонов только что приехал из Москвы и привёз с собой свеженький, пахнущий ещё типографской краской восьмой-девятый номер "Знамени", тот самый, долгожданный…

Расположились за маленьким столиком, вдвоём, в небольшом открытом ресторанчике на склоне Днепра, сразу же налево за ажурным мостиком Петровской аллеи. Дул лёгкий ветерок. Небо из голубого стало розовым, потом лиловым, потом как-то забылось, не до него было.

Говорили тоже о чём-то розовом, радужном. Закусывали чем-то очень вкусным и дорогим.

- Нет-нет, Виктор Платонович, разрешите уж мне. Всё-таки в начальствах хожу, посостоятельней.

Было очень-очень хорошо. И важно было не испортить, не увлечься, не расхваливать "Дни и ночи", не злоупотреблять фронтовыми воспоминаниями. Держаться скромно, с достоинством, не проявлять излишней радости. Хотелось же схватить журнал и тут же упиться им. Удержался, полистал, отложил в сторону.

Ах, как хорошо! Подумать только, сам Симонов привёз…

Рассчитываясь, Константин Михайлович вынул из бокового кармана толстенную пачку сотенных и, не требуя сдачи, бросил какое-то их количество на стол. Пачку небрежно сунул обратно в карман. Такой толстой я ещё не видел.

Александр Евдокимович Корнейчук, толстогубый, весь в орденских планках и лауреатских значках, как всегда улыбаясь, указал на бутылки.

- С чего начнём? "Столичная", "Выборова", коньячок? Или, может, вермут?

Вермут я видел впервые, поэтому остановился на нём.

- Вермут так вермут. А тебе, Ванда?

Мужеподобная Ванда с руками колхозницы - любимое занятие копаться в саду - предпочла водку. Потом и мы перешли на неё.

Выпив, как положено, первую рюмку "за того, который…", вторую осушили за писателей-фронтовиков.

- У нас их много, каждый второй воевал. - Корнейчук разлил по третьей. - И хорошо воевали. На разных фронтах. И в партизанах фрицам духу давали.

Выпили и за партизан.

Сидели за длинным, покрытым белой скатертью столом, уставленным всеми видами балыков, телятины, сёмг, осетрины, не говоря уже о нежнейшей селёдке - норвежской, пояснил хозяин, - с крупно нарезанными кружочками лука. Было это в сорок шестом году. Ещё до реформы, жили на карточки. По писательским, литерным, выдавали чуть побольше. Я получил уже литеру "А". Литер-атор. Кроме того, были литер-бетеры и прочие кое-какеры. Это так "хохмили" тогда.

После четвёртой или пятой рюмки Александр Евдокимович заговорил о Сталине. Какой он, мол, прекрасный тамада. Тут подключилась и Ванда Львовна, до этого помалкивавшая. Она с товарищем Сталиным тоже неоднократно встречалась. Курьёзный был человек.

- Ванда хочет сказать, что с юмором, - поправил её Корнейчук. - Чего-чего, а этого у него хватало.

Я удивился, не знал. Корнейчук рассмеялся.

- Расскажи-ка, Ванда, Виктору про этот ваш Щеттинек.

И Василевская, в прошлом член польского, так называемого Люблинского, правительства, рассказала, как Сталин вызвал их, чтоб уточнить границу между Польшей и Германией. Всё шло хорошо, к взаимному удовлетворению, но вот Штеттин он почему-то оставил немцам.

- Мы просим, а он смеётся и говорит: "Нэт-нэт, это нэмецкий город".

Мы убеждали, что с XII века он польский, а Иосиф Виссарионович только смеётся. "Нэт-нэт, нэ польский, а прусский. С XIII века". Мы чуть не плачем, ведь лучший порт на Балтике, а он ни в какую. "Хватит! Нэмцам отдаю. Они тоже нэплохо воевали". И мы умолкли. А когда расставались, уже к дверям шли, вдогонку сказал: "Мынуточку…" Мы обернулись. "Как его, этот город, Штеттин, да? Ладно, бэрите сэбэ, - и хитро подмигнул. - Воевали-то они нэплохо, но всё же каждый второй у них фашист. Бэритэ сэбэ, пока не раздумал…"

После этого Александр Евдокимович удалился в свой кабинет и вернулся, неся, точно святыню, белый лист бумаги.

- Письмо от товарища Сталина, - полушёпотом произнёс он и, нe давая мне его в руки, только показав, прочитал: "Спасибо, товарищ Корнейчук, за хорошую пьесу "Фронт". Такие пьесы помогают бить врага. С комприветом. И. Сталин".

Так же бережно, чуть ли не на цыпочках, письмо было отнесено обратно в кабинет.

Потом, малость ещё выпив, опять заговорили о писательских делах:

- Значит, так, Виктор. Творчество творчеством, а и общественные дела не надо забывать. Посоветовались мы тут с товарищами и решили, что отважному нашему воину надо какой-нибудь пост дать. Например, моим заместителем по русской литературе. Что скажешь?

Я пожал плечами.

- Загiн росiйских письменникiв в нас не великий, але добрий, - перешёл он вдруг на украинский язык. - Ось i будешь керувати росiйською секцiею. Добре?

Так я стал членом президиума и шестнадцатым, если не изменяет память, заместителем Голови Спiлки письменникiв Украiни… Избрали единогласно. Даже аплодировали.

На каком-то съезде или пленуме подошёл бело-розовый Фадеев - волосы белые, физиономия розовая, вплоть до ушей.

- Что-то вид у вас неважный, Некрасов. Худой, бледный. Не болен ли? Или заработался? Оправдать первый успех хочешь? - Он стал искать кого-то глазами, нашёл, подозвал. - Надо, товарищ Суббоцкий, путёвочку защитнику волжской твердыни дать. На юг куда-нибудь, к тёплому морю. За наш счёт, разумеется.

И, похлопав по плечу, мол, давай-давай, отошёл.

Обхаживали, обхаживали, заманивали…

И шло бы так из года в год. Похлопывали бы по плечу, угощали бы вермутом, считали бы, что в их полку прибыло, всё чаще и чаще пускали бы за границу. На съезды борцов за мир, симпозиумы о "традиции и новаторстве" или судьбе романа, на встречи обществ "СССР-Эфиопия", "СССР-Мадагаскар". Посмотрел бы Африку, встречался бы с разными Менгисту, вручал бы им медали, то ли за борьбу, то ли за стихи.

Жил бы не тужил. Попивал бы с друзьями. И теми, и другими. С одним - обнимаясь, с другим - морщась. Что-то писал бы. Может, и медалька какая-нибудь перепала бы, даже наверняка. Отдыхал бы с неунывающей, всегда весёлой мамой в разных Малеевках и Коктебелях. Путёвки получал бы без боя. И продлевали бы без всяких хлопот. И дачка под Киевом. Что ещё надо?

Хорошо…

А может быть?..

Может, в этой кажущейся идиллии не только розы, "сто грамм" и уютные вечера, освящённые улыбкой загадочной Тай-Ах в волошинском доме? И коктебельский пляж - не только сердолики и халцедоны? Бывают и зыбучие пески. А они засасывают…

16

Приехала как-то в Париж группа советских поэтов. Человек пятнадцать, не меньше. Во главе с поседевшим, обрюзгшим, потраченным молью Симоновым. Всех не припомню, но были там Роберт Рождественский, Евтушенко, наш украинец Коротич, Олжас Сулейменов, Булат Окуджава…

Это была какая-то неделя какой-то дружбы, и все они выступали в большом спортивном зале, где-то на окраине Парижа. Я сел во втором ряду. В первом сидели товарищи из посольства.

Поэты читали стихи - неплохие, средние, плохие, очень плохие. Кто с большим, кто с меньшим темпераментом. Какой-то француз переводил. Зал хлопал. Иногда погромче, иногда потише. Особых оваций не было, но после концерта участники, обмениваясь мнениями, очевидно, пришли всё же к выводу, что встреча прошла с успехом.

Я сидел во втором ряду, тоже хлопал. В перерыве все пятнадцать скрылись за кулисами. Только один соскочил с эстрады и решительно направился ко мне. Мы обнялись и расцеловались. Не виделись лет шесть, а может, и больше. Всё это происходило на виду у всех. И товарищей из посольства в том числе. Человеком этим был… Ну, догадайтесь сами.

После концерта поехали ко мне. Из пятнадцати приехавших не меньше, чем с двенадцатью, я был знаком, с полудюжиной выпивал в своё время. И крепко. Ни один из них не позвонил.

С тех пор прошло сколько-то там лет. И, вспоминая этот вечер, я мысленно реконструирую его, включая в нашу игру…

…Я сижу на эстраде. Единственный не-поэт среди всех. По правую мою руку Евтушенко - он жмёт мне колено и шепчет, что сейчас даст дрозда, прочтёт поэму с двойным дном, - по левую Симонов. Как старейший и наиболее известный во Франции (в "Ляруссе" даже его портрет есть), открывая вечер, прочёл "Жди меня, и я вернусь". Все почувствовали какую-то неловкость, но он, вполне удовлетворённый самим собой, раскланялся и вернулся на своё место. Через минуту наклонился ко мне.

- Вы видите, кто сидит во втором ряду?

- Где?

- А вот там, чуть правее Червоненко, посла. Во втором ряду.

Я посмотрел в указанном направлении и увидел Виталия Никитина. Того самого, которого три года тому назад выперли за пределы Союза. Знаменит он был тем, что, не будучи никаким писателем, а простым старлеем на минном заградителе, участвовал в обороне Одессы и Севастополя, сразу же после войны написал книгу "Тельняшки, за мной!" Книга наделала шуму, одни хвалили взахлёб, другие ругали с неменьшим усердием. Вторые оказались сильнее, и, учитывая ещё непокорный, строптивый характер автора, кончилось всё выдворением из страны.

Сейчас он сидит во втором ряду, крепко поседевший, но загорелый, как всегда, и, по-моему, в той же ковбойке, в которой был, когда мы в последний раз выпивали. Слушал внимательно, хлопал не меньше других. Очевидно, из вежливости.

- Вы с ним в каких? - спросил, опять наклонившись ко мне, Симонов.

- Как в каких? В нормальных.

- А вы знаете, что он выступает по "Свободе"?

- Не только знаю, но и слушаю.

Больше вопросов Симонов не задавал, отодвинулся.

17

На следующий день мы с Виталием обедали в "Лондонской таверне", недалеко от Сен-Жермен-де-Пре и кафе "Де маго".

- В это время здесь всегда пусто, - сказал он, ставший истым парижанином. - И тихо, и кормят прилично.

- И очереди на улице нет, как в нашем "Арагви".

- Ну, а Дом литераторов, ВТО как поживают?

- Выродились. Не то уже. Совсем не то. За столиками незнакомые лица. Из молодого, подрастающего поколения. Самоуверенные, хамоватые, развязные.

- Но пьющие, подозреваю, не хуже нашего поколения.

- Почище. Только за чужой счёт норовят. Если не ставят пол-литра редактору…

Когда нам подали "фо-филе" с неведомым мне гарниром, мы ещё говорили о ЦДЛ и поколениях. Пили сначала "Божоле", потом переглянулись и взяли "Смирновскую". И вот тут-то, после второй или третьей рюмки, разговор принял несколько иной характер.

Виталий по натуре человек деликатный. При всей своей невоздержанности и прямоте он не позволил себе ни одного могущего задеть или обидеть меня вопроса. Но я понимал, что задать их очень хочется, и чувствовал, что раньше или позже мы их коснёмся. Причём инициатором буду я. Из какого-то мазохизма.

Так оно и случилось. Ну чем я лучше Симонова, думал я. Разве что тем, что не побоялся встретиться с Виталием. А так, хоть и не пишем мы по специальному заказу, как какой-нибудь Корнейчук или поменьше рангом Сахнин, но власти-то мы всё же служим. Каждый по-своему, но служим. Знают, что не подкачаем.

Вспомнил, как, уезжая на какой-то конгресс в Рим, всё допытывался у одного из старших своих друзей, поэрудированнее, как сформулировать понятие "соцреализм", чтоб было убедительно и не очень краснеть потом? "И рыбку съесть, и на эту самую штуку сесть?" - рассмеялся тогда мой друг и прочёл мне маленькую, вполне изящно изложенную лекцию по марксизму-ленинизму. В Риме я пытался её воспроизвести, за что крепко получил по зубам от самого Пазолини, кстати, тоже коммуниста.

- Да не переживайте вы, - успокаивал потом меня Сурков, - подумаешь, Пазолини, кто его в Союзе знает? А на то, что напишут о вас в "Мессаджеро" или "Джорно", наплевать. По нашим меркам, это продажные, антисоветские, буржуазные газеты.

И я внял его совету - попытался не переживать. Сейчас Виталий, сдерживая ухмылку, говорил:

- Ох, и тяжело, ох, и больно смотреть на всех вас, советских писателей, с моих нынешних парижских высот. И всё-то вы озираетесь, боитесь лишнее слово сказать. Ты не обижайся, я не о тебе, ты своё дело сделал и имеешь право на какие-то плоды. Но за них всё же платить надо. Бесплатно не раздаются.

Что я мог на это ответить? Да, бесплатно не раздаются. И мы платим.

Хотелось бы забыть, да не забывается сборище в Союзе писателей по поводу событий в Чехословакии. К моменту голосования один только Никитин встал и вышел в коридор. А когда, кажется, Ильин подошёл к нему и поинтересовался, почему он не голосует, спокойно ответил: "А потому, что я за это самое человеческое лицо, которое сейчас гусеницами давят".

Потом его исключили из Союза. Я не пошёл, сослался на болезнь. В наших условиях это считается почти героизмом, но Виталий, если исключали бы меня, пришёл бы и голосовал бы против.

После "фо-филе" заказана была ещё форель, потом подкатили столик на колёсиках с не менее чем десятью сортами сыра, закончили всё ананасным мороженым со сливками и кофе-экспресс. Попутно добавлена была и "Смирновская".

- Трудно было оторваться от коллектива? - спросил Виталий.

- Как тебе сказать. Коллектив всё же особый, кто не хочет оторваться? Да все. Сам Симонов что-то там насчёт "Галлимара" говорил.

- А кроме него, другого товарища в штатском при вас нету?

- Есть, но она дама приличная. Относительно, конечно.

- А если засечёт?

- Они этот ресторан не знают…

- И всё же?

- Что ж, буду нести ответ. Скажу, что…

- Случайно встретились на улице, неловко было отказать…

Мы оба рассмеялись, ну как не догадаться, что именно так я отвечу, засеки меня Клавдия Сергеевна.

И надо же, чтоб, выходя из ресторана, мы нос к носу столкнулись именно с ней. Она вместе с Коротичем и Рождественским стояла на углу рю де Ренн и разглядывала в витрине дублёнки.

Вечером, когда все шли на приём в общество "Франция - СССР", она в холле гостиницы весьма корректно, но с интонациями классной дамы сказала мне, отведя в сторону:

- Вы же не мальчик, Виктор Платонович, и должны были бы понимать, что советскому писателю как-то не к лицу встречаться с отщепенцами. Член партии всё же…

Я ответил что-то вроде того, что вырос из того возраста, когда извиняются за содеянное и отвечают "больше не буду", но осадок остался мерзейший.

Виталий только улыбнулся, когда я рассказал ему на следующий день об этой стычке.

- Дорогой Александр Матросов, грудь твою уже прострелили, но давай всё же устроим поминки.

И повёл меня в маленький ресторанчик "Л'Эклюз", на берегу Сены, против букинистов, в двух шагах от Буль-Миша.

В тот вечер мы выпили крепко и говорили совсем уж начистоту. Нет, Виталий не осуждал меня, только огорчался.

- Ты мне небезразличен, понимаешь? - говорил он, разливая очередную порцию на этот раз коньяка. - И судьба твоя тоже. И не потому, что ты когда-то, на заре туманной юности, написал хорошую книжку. Ты тогда ничего не знал, что к чему и с чем его едят. А сейчас знаешь. Всё знаешь. И тем не менее придерживаешься правил их игры. А играть с ними нельзя, они шулера… Нет, и никто от тебя не требует, чтоб ты их подсвечниками, шандалами лупил по голове, я вообще ничего от тебя не требую. Но сидеть с ними за одним столом…

- Стыдно?

- Нет, я другое хотел сказать… О даче на берегу Днепра. И "Волга", и тиражи массовые, Гослит Полное собрание сочинений выпускает, с портретом, где ты ещё молодой и красивый, с хвалебным предисловием какого-нибудь Феликса Кузнецова.

- Ошибся, Михаила Алексеева, он тоже ведь сталинградец.

Виталий схватился за голову.

- Не убивай меня, не убивай! Ведь это отъявленный…

- Знаю, знаю, но если уж выбирать…

- Ладно, - перебил он меня, - Алексеев так Алексеев, один чёрт. Но я это вот к чему, весь этот длинный монолог… Вспомни, когда это началось?

- Что "это"?

- Что, что, что? Сам знаешь "что"… Благополучие.

Повисла пауза. Он потянулся к бутылке.

- Бла-го-по-лу-чие… Это так называется. Все эти Кончи-Заспы, машины вне очереди, заграничные вояжи… - Он провёл рукой по моим волосам, потрепал. - Седой, б…дь, совсем седой стал… - Разлили по коньячку. - Ладно, не будем вспоминать, кто старое помянет, тому глаз вон. Поехали?

Мы выпили.

18

М-да… Я-то хорошо помню, когда "это" началось. Очень хорошо. В 1946 году ещё. Когда Сталин руками и устами спившегося алкаша Жданова нанёс первый после войны удар по литературе. Зощенко был назван тогда пошляком и подонком литературы, Ахматова - блудницей и монахиней, у которой блуд смешан с молитвой, и оба они, и он, и она, не желающие идти в ногу со своим народом, наносят вред делу воспитания молодёжи и не могут быть терпимы в советской литературе.

С этого всё и началось.

Постановление ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года о журналах "Звезда" и "Ленинград", доклад Жданова на эту же тему и покаянная статья редакции "Знамени" напечатаны были в том самом, десятом, номере журнала, где и мои "Окопы", называвшиеся тогда "Сталинградом", вторая их часть.

Вот так, не успел я вылупиться, как сразу же окунули в дерьмо…

Назад Дальше