Современные болгарские повести - Павел Вежинов 17 стр.


Утаить от жены то, что он задумал, было невозможно: похлебку должна была сварить и заправить сырым яйцом она, хлеб замесить - она, рубашки достать из сундука и выстирать, если потребуется, тоже она. Когда он рассказал ей в чем дело - умолчал только о тяжелом состоянии Начо, - жена так испугалась, что кусок застрял у нее в горле. "Ты рехнулся, - наконец выговорила она, - господь отнял у тебя разум!" - "Начо - человек, - смущенно ответил Ефрем, - не то что его отец…" - "Господи милостивый, а о детях ты подумал?" Жена запричитала, сидя перед миской с постной фасолевой похлебкой, дети - оба малыши - удивленно уставились на мать, Ефрем вспылил, крикнул, чтоб она замолчала, не пугала детей, и жена примолкла. Но как только дети выбежали из дома на улицу, она снова взялась причитать и, пока не сварилась курица, все бранила мужа. Потом замесила тесто и ушла в огород - ей не сиделось на месте. А Ефрем выгнал корову, чтобы попасти ее еще возле реки.

Эта корова, белой масти, с большими коричневыми пятнами, была его богатством. Скоро ей предстояло впервые телиться, ее большое отвисшее вымя обнадеживало хозяина. Он прогнал смирное животное по небольшой улочке, выходившей к реке - река протекала возле самого села, - и пустил пастись, а сам с серпом в руке отправился нарезать травы на межах возле огородов. Занимаясь всем этим, он почти не думал о тяжелом деле, которое ему предстояло сделать на другой день утром, а если мысль о нем и приходила ему в голову, он с легкостью ее отгонял. Невдалеке паслись небольшие отары, возле которых одиноко торчали пожилые крестьяне: после нашествия жандармов люди старались не собираться вместе - каждый опасался другого. Нарезав травы, Ефрем посидел в тенечке под ивой и, когда солнце опустилось низко над горизонтом, погнал корову домой.

Жена готовилась сажать тесто в печь. Она, видимо, была сильно расстроена, ее костистое загорелое лицо застыло в страхе, и когда Ефрем вошел, она смерила его долгим взглядом, словно оценивая, чего он стоит. "Ефрем…" - заговорила она, но он не стал дожидаться ее вопроса. "Слушай, жена, политика меня не интересует, но Начо мне сродный брат, каждый на моем месте помог бы, зверем надо быть, чтобы не помочь, человек помирает…" Он спохватился, что сказал больше, чем хотел. "Так уж плох?" - спросила жена. "Не держится на ногах, десять дней голодал…" - "Господи милостивый!" Женщина разровняла тесто на круглом медном противне и сунула в раскалившуюся печь. Они помолчали, слушая, как гудит огонь, "Ефрем, старый жмот помер, чтоб ему не видать добра и на том свете, если и Начо помрет, дом останется нам, больше некому…" - "Это точно, - отозвался он, - а ему, видно, не выкарабкаться". - "Так он плох, а?" - "Совсем плох, двух слов не может сказать, не задохнувшись". Женщина перевела дух, открыла без всякой нужды дверцу печки, огонь отбросил медные блики на ее скулы. "Ну что ж, иди тогда, снеси ему поесть, может, и поправится, ну, а если помрет…" - "И если выживет, он добра не забудет, - подхватил Ефрем, - так он мне и сказал: помоги мне, брат, придет время, я тебя не забуду". Женщина стала тихонько всхлипывать.

Скоро, весело гомоня, прибежали дети, мать их умыла, накормила и уложила спать. Загнала кур в курятник, заперла корову, бросив в ясли свеженарезанной травы, а потом, когда вынула хлеб из печи и завернула, чтоб отмяк, они вдвоем долго молча сидели в темноте возле догорающей печки. Когда совсем стемнело и в притихшем селе смолкли редкие вечерние звуки, оба сразу поднялись, вышли из дома и при бледном свете восходящей луны повернули к завалившемуся плетню, который отделял их от дядиного двора. "Ключ взял?" - спросила жена, и муж ответил: "Взял". Живя простыми общими заботами и общими надеждами, они не сознавали, что и мысли у них одинаковые и что их взаимное согласие служит опорой каждому из них. Раздвинув плетень, они пролезли между поперечными жердями и долго прислушивались: дом был заперт властями, любое соприкосновение с ним воспрещалось. Потом Ефрем сунул ключ в замок, висевший на филенчатой двери. Внутри было темно, но они осмотрели комнаты, сначала большую, потом две поменьше, широкие прямоугольники окон светлели в ночной тьме, озаренные молодой луной. Как беспокойная тень, женщина мелькала то в одной комнате, то в другой, и Ефрем услышал ее частое дыхание и прерывистый шепот: "Вот тут поместим детей, слышишь, на двух кроватях, места хватит…" - "Хватит, - ответил он глухо, - и на трех детей хватит…" - "Разрази тебя господь!" - воскликнула она от избытка чувств.

Налюбовавшись на дом в косых полосах лунного света и словно опьянев от этого, они вышли и заперли его снаружи. "Завтра заглянем в амбар, - сказал муж, - зерно у него взяли, но кадушка отрубей, может, и осталась где-нибудь в углу…" - "Чтоб ему и на том свете добра не видать", - проворчала жена. Они легли спать рядом с давно уснувшими детьми. "Если дом останется нам, то и виноградник останется, и поле…" - промолвила жена после долгого молчания. "Это точно, - согласился муж, - все останется". - "Господи милостивый!" - вздохнула она и умолкла.

Всю ночь - и прежде чем уснуть, и во сне - они думали о доме, и мысли их были легкими, праздничными, из какого-то другого мира. И хоть они и не выспались, на рассвете оба были уже на ногах. Ефрем запихал еду, бутылку сливовицы и рубашки в большую холщовую сумку, сверху прикрыл свою поклажу старым тряпьем и пошел навстречу заалевшейся заре. Жена перекрестила его спину. В это раннее утро поле было безлюдным, и постепенно он успокоился. В душе у него осталось одно удивление: надо же, он осмелился нести еду раненому партизану, он, Ефрем! Кто бы этому поверил? И все же это было правдой! Чем дальше он уходил полями, настороженно озираясь, тем сильнее ощущал, как к его удивлению примешивается смутное недовольство. А чего ради ему дрожать и рисковать головой? Стоит ли? Это нарастающее недовольство потребовалось ему, чтобы подавить страх, и скоро он уже сердился вовсю. Он хорошо понимал, что сердиться на Начо не за что, хотя тот просил его так, словно приказывал; он мог не выполнить его приказ! Мог не выполнить, а вот выполняет; мог не сердиться на него, а вот сердится. Он чувствовал в себе незнакомую злую силу: силу человека, которому кто-то обязан. "Страх мы перетерпим, а потом поглядим, что он сделает, раз пообещал меня не забыть!" Ефрем дошел до виноградника, не встретив ни души. Про себя он был уверен, что никого не встретит, разве только если б за ним шли от самого села, а кто его заметит - выходов из села много, и все ведут в поле. Он поставил сумку под лозой и опустился на землю, чтобы передохнуть. Собравшись с силами, он встал и, прислушиваясь к малейшему шороху и звуку (в ближнем лесу щебетали ранние пташки), перенес еду к кусту шиповника и прикрыл. Потом отошел на середину своего виноградника и, совсем успокоившись, растянулся на еще не прогретой земле. Солнце медленно поднималось по небосводу, день был ясный, погожий, тихий. Незаметно он задремал - и вдруг встрепенулся: что ж, так он и уйдет, не повидав Начо? И задав себе этот вопрос, тут же ответил: "А зачем мне понадобилось его видеть? Уберусь-ка я отсюда поживей!" Он вскочил, схватил мотыгу и пустую сумку и быстро спустился по пологому склону, все время оглядываясь наверх, на шалаш. Скоро виноградник остался позади. Теперь он шел вдоль опушки леса, вдававшегося в соседские виноградники. Повсюду было пусто и тихо - и только он вышел на укатанную полевую дорогу, как услыхал знакомое посвистывание и застыл на месте. Прячась за молодой дубовой порослью, парень настойчиво махал ему рукой. Ефрем насупил брови и молча потащился за ним. Скоро они дошли до уединенной поляны возле сырого тенистого оврага. "Вот где они прячутся, - подумал Ефрем, - не в шалаше, а в овраге". Начо лежал на припеке под утренним солнцем, опершись на локоть, и выглядел еще хуже, чем накануне. Рядом с автоматом на земле мирно стоял котелок с куриной похлебкой - он уже принялся за нее. Начо улыбался.

- Видишь, брат, не так уж страшно.

- Ты-то как? - спросил нахмурившись Ефрем.

- Откровенно говоря, плохо. Авось от твоей похлебки силенки вернутся… Слушай. - Начо закашлялся, парень тревожно глянул на него. - Придется тебе сделать еще одно дело…

- Начо, я, это самое…

- Не пугайся, - прервал его с бледной улыбкой Начо. - Первый шаг - самый страшный, а ты его уже сделал. Скажи, Пено Дживгара арестовали?

- Отпустили еще позавчера.

- Скажешь ему, чтобы пришел к кусту завтра рано утром. Если будет еще что-то для тебя, он тебе передаст.

- Что еще-то для меня?

- Может, и ничего, к тебе я обращусь только в крайнем случае. Сейчас тебя никто не видел?

- Никто.

- Я же тебе сказал: рано утром можно спокойно выйти из села, никто не заметит… А как твоя жена?

- Хорошо. - Ефремово лицо на секунду просветлело. - Кланяется тебе.

- Пусть только держит язык за зубами - женщина ведь.

- Не бойся.

- Ну, теперь иди и помни, что я тебе сказал: фашистам скоро конец.

Начо бессильно откинулся на спину.

Пока Ефрем, вскинув мотыгу на плечо, отдалялся от края тенистого оврага, ему все чудилось, что парень с перевязанной рукой крадется за ним по пятам.

* * *

Пено Дживгару он передал поручение Начо в тот же день, под вечер, нарочно прогнав свою корову по дальним улицам, как будто искал, где бы ее попасти. Пено выслушал его молча, задал несколько вопросов и велел держаться с коровой на выгоне, чтобы, если понадобится, они увиделись бы там, а домой к нему чтобы Ефрем не заходил.

"Как же, надейся, - подумал Ефрем, все существо которого противилось насилию. - В ваши дела я боле не путаюсь, до-о-о-лго будешь ждать!" Два дня он просидел дома, все забросил, даже выйти на улицу не осмеливался, чтобы не попасться на глаза Пено. Но на третий день ему показалось, что его страхи преувеличены, новых слухов о страшных событиях не появлялось, в небе светило мирное жаркое солнышко, лаяли собаки, и как-то не верилось, что в трех километрах от села, в Дубраве, умирает преследуемый законом человек. Не набрался ли он сил с его куриной похлебки и не ушел ли куда-нибудь в другие края? Ефрем почувствовал любопытство и, пообедав, погнал корову на выгон.

Пено ждал его, сидя под тенистой ивой возле горстки своих овец, и сразу же упрекнул за то, что он не явился накануне, как они уговорились. "Ты же обещал Начо, - мягко выговаривал ему Пено. - Так нельзя!" - "Послушай, Пено…" Но Пено не хотел слушать: "Начо очень плох, хуже, чем был позавчера, ему завтра же надо укрыться". - "Как укрыться?" Ефрем почувствовал, как страх холодными мурашками прополз у него по спине. "Запряжешь лошадь в телегу…" - "У меня одна корова", - возразил Ефрем. Пено кивнул и, озираясь, заговорщицки понизил голос: "Знаю, но ведь когда тебе бывает нужно, ты договариваешься с соседями! Поедешь завтра рано утром с телегой на виноградники, положишь Начо на дно, завалишь сухой лозой и привезешь в село среди бела дня, когда никто ничего такого не ждет и никому в голову не придет тебя спрашивать". - "Почему я, Пено? - В голосе у Ефрема тоненько прозвенела трусливая ярость. - Если меня схватят, мне не сносить головы!" - "Верно, - согласился Пено, - но тебя не схватят, тебя никто не подозревает, только ты можешь провернуть это дело, никто другой, мы с Начо долго всех перебирали, и Начо велел тебе". - "Я его привезу сюда?" - "Ты его привезешь под лозой". - "И где оставлю?" - "У вас". - "Как у нас? А жена, дети?" - "Я же тебе сказал, что тебя никто не подозревает и безопасней всего у вас. Ему нужен уход, Ефрем, он тяжело болен. Я купил ему лекарства…" - "Ну, так и отнеси ему!" - "Нельзя, меня власти подозревают, и Начо мне запретил к нему ходить, такое дело".

Пено умолк, и Ефрем молчал, солнце жгло землю медленным огнем.

- Ты должен его привезти, больше некому, да и ты, как ни кинь, уже увяз…

- Я не увяз!

- Увяз. За одну ту первую встречу с тобой могут разделаться, чтоб ты знал. Другого выхода у тебя нет. А если поможешь, Начо тебя не забудет, он велел передать. И еще сказал, что ему было неудобно прямо тебе это поручить, поэтому он вызвал меня.

- Как так неудобно?

- Боялся тебя напугать. Самое главное, чтоб ты выдюжил, Ефрем.

Пено Дживгар добавил еще что-то в этом духе тихим заговорщицким шепотом, а Ефрем мысленно бежал сломя голову, уже ничего не слушал, ему хотелось выть и кусаться. "Матушка родимая, опутали меня! Разнесчастная моя планида!" Он поднялся. Солнце медленно клонилось к горизонту, и в летнем дне было столько покоя и неги, что то, о чем они сейчас говорили под ивой, казалось тяжелым сном. Пено тоже встал.

- Когда его привезешь, приходи завтра в это же время, я дам тебе лекарства. Слышишь?

Ефрем не ответил. Он сердито прикрикнул на корову, и та, тяжело заколыхав своим набухшим выменем, пошла к дому. Жена встретила его долгим взглядом, ни о чем не спросила, и он ничего не сказал. Но полчаса спустя сам рассказал, что ему велел сделать Начо, как Начо было неудобно и потому он вызвал Пено, но что такой приказ выполнить невозможно, эти люди ума решились! Пока Ефрем говорил, жена молча смотрела на него широко раскрытыми глазами, ее скуластое лицо светилось смертельной бледностью, и именно в этот миг от ворот послышался крик: "Ефрем! Ефрем!", словно сама судьба вмешалась, чтобы прервать страшный разговор. Ефрем вздрогнул, вышел на крыльцо, посмотрел на ворота, и кровь застыла у него в жилах: там стоял сельский сторож с ружьем на плече. Вконец растерявшись, не помня себя, Ефрем пошел к нему, два раза споткнулся на неровном дворе и испытал дикое желание бежать куда-нибудь со всех ног. Он не успел дойти до ворот, как сторож прокричал повелительным голосом человека, облеченного маленькой, ревниво охраняемой властью: "Костадинов велел тебе поставить бочку с водой у плетня - завтра придет рота жечь дом твоего дяди, слышишь?" Вот, значит, в чем дело! Ефрем с облегчением перевел дух, достал кисет с табаком и протянул сторожу, чтобы тот скрутил цигарку, но сторож отказался. "Какая рота?" - спросил он, наслаждаясь радостным освобождением и не сознавая всего смысла услышанного. "Жандармская, - строго ответил блюститель сельского закона. - Мы выполняем приказ Костадинова: он велел тебе заготовить бочку с водой, а то когда будет гореть дом, огонь может перекинуться к соседям". - "Какой дом?" - "Твоего дяди, завтра утром. Рота может прибыть рано, а может и попозже, так чтоб ты был готов". И словно смягчившись или желая показать свою осведомленность, сторож добавил тише, что приказано сжечь все три дома высланных, тут уж ничего не поделаешь - распоряжение властей. И сразу пошел прочь, потный, повесив ружье на плечо. Ефрем с опозданием осознал смысл услышанного, в голове у него загрохотал ужас, и словно эхо разнесся неистовый вопль его жены: "Господи милостивы-ы-ый! Головушки наши горькие!"

Она все слышала.

Стоя под косыми лучами заходящего солнца, они смотрели друг на друга, не говоря ни слова, потом Ефрем молча кинулся в погреб, чтобы достать бочку и замочить, вытащил, как разладившаяся машина, несколько ведер воды из колодца, а жена повторяла: "Господи милостивый!" - и хваталась за голову. "Хватит скулить! - прикрикнул он на нее. - Господь тебе не поможет! Пропали мы!" Он доставал ведро воды, выливал его в бочку, а вода протекала сквозь рассохшиеся клепки, он останавливался и смотрел диким взглядом, как вытекает вода, потом опять доставал ведро и опять выливал его в бочку, наконец жена не выдержала и, тихо подвывая, ушла в дом и захлопнула за собой дверь. Раскрыв рот, шумно дыша, Ефрем стучал ведром по сырой колодезной кладке, то опуская, то поднимая его, и никак не мог совладать с этой рассохшейся бочкой. Вдруг жена позвала его: "Ефрем! Ефрем!", и он вошел в дом, не глядя на нее. В отрешенном спокойствии, словно она удалилась в какой-то нездешний мир, женщина проговорила: "Начо совсем плох". - "Совсем", - согласился он. "Он не выживет". - "Не выживет", - эхом отозвался муж. "Если ты не привезешь его сюда…" - "Я еще в своем уме! Завтра придут жандармы жечь дом, а я привезу его сюда! Ты видишь, господи, какие муки мы терпим!" Ефрем достал кисет с табаком, подошел к печке и стал свертывать цигарку. За окнами догорал закат, уныло шумело село, придавленное страхом. Они помолчали, не глядя друг на друга, потом Ефрем несколько раз затянулся, бросил цигарку на пол, и они, не сговариваясь, вышли посмотреть на дядин дом. "Хотя бы половики и покрывала успеть вынести, - сказала жена, - и бочонки из погреба, справные бочонки…" - "Потеряли каравай, погонимся за ломтем", - ответил Ефрем хрипло и посмотрел на нее через плечо, а она отвела взгляд, лицо ее странно светилось, как на старой иконе. Она повернулась и пошла в домишко, он, как привязанный, последовал за ней. Из прорезей в дверце печки падали по углам желтые отсветы, сумерки неслышно сгущались. Женщина помешала жар печными щипцами, лицо ее блеснуло медью; стоя над сверкающим жаром и не разгибаясь, она промолвила так, словно творила заклинание: "Ефрем…" - "Хватит! - крикнул он глухо. - Замолчи, наконец, хватит болтать!" - "До конца своих дней будешь казниться, так и знай, - заклинала она его монотонно, - такое выпадает раз в жизни и не повторится…" Он опять крикнул, чтоб она замолчала, посопел и добавил: "Не могу, совесть не позволяет…" - "Да он помрет все равно, раз он так плох, и лекарства навряд ли ему помогут, да и кто даст ему лекарства, некому!" - "Некому, - согласился Ефрем, - я в эти дела больше не впутываюсь". Женщина стукнула дверцей печки, распрямилась и срезала его загоревшимся взглядом, а он сжался, словно под ударом: "Раз ты не можешь, я пойду!" Резко двинув локтями, она поправила платок на голове. "Никуда ты не пойдешь! - крикнул Ефрем. - Здесь останешься!" - "Не останусь! - Лицо ее злобно обострилось. - Вот этакая, - резким запальчивым жестом она показала на кончик своего пальца, - вот этакая надежда была бы, пускай бы жил, хотя он и сын своего отца, чтоб и на том свете этому кровопийце добра не видеть! Но все его бросили, тебя хотят замарать, как будто ты перед ними виноватый! Запрягай корову, коли не хочешь, поезжай за ним, привези его сюда под лозой, а я насыплю крысиного яда ему в похлебку!" Женщина яростно зарыдала, вытирая слезы краешком платка. Ефрем с силой взмахнул обеими руками, словно сбрасывая тяжесть себе под ноги, и тихо сказал: "Хватит реветь, иду…"

Словно движимые чужой, роковой силой, ноги понесли его на улицу.

Назад Дальше