Преемственность, историческое и культурное единство прошлого, настоящего и будущего - важнейший фактор развития искусства, особенно сейчас. Вторжение человека в космос и недра Земли, возникновение новых направлений в науке и целых наук, грандиозные общественные события и демографические взрывы иногда способствуют забвению непреходящих человеческих добродетелей, национальных ценностей, уроков истории. Опасность эта замечена и учтена болгарской современной прозой. Нравственной доминантой произведений многих писателей стало соотнесение явлений сегодняшнего дня с создававшимися веками духовными сокровищами нации. Так, для ряда талантливых писателей (Й. Радичков, И. Петров, В. Попов, Г. Мишев и др.), обратившихся в 60–70-е годы к деревенской теме, гибель старого патриархального мира неизбежна. Однако ясное понимание законов развития современного общества и сознательное отталкивание от таких тяжелых сторон вековой крестьянской доли, как нищета, невежество, предрассудки, а также рабская привязанность к земле, частнособственническая психология и пр., не исключают у писателей грустного сочувствия уходящему миру, лирической печали, ностальгии по навсегда исчезающему старому селу, с которым так или иначе кровно связан почти каждый болгарин, которое было колыбелью всего национального. Писателей тревожит, что вместе со многими уродливыми, косными сторонами старого мира исчезают или оказываются под угрозой исчезновения и те нравственные ценности, истоки которых коренятся в близости крестьян к природе, в воспитанном веками бережном отношении к ней. Глубоко лирическое, ассоциативно-метафорическое повествование в "Воспоминаниях о лошадях" Йордана Радичкова связывает воедино события четырех десятков лет, устанавливая преемственность и поверяя истинность сегодняшних добродетелей прошлым. Сложная поэтика писателя, насыщенная символикой, аллегорией, фантастическими элементами, ироническим подтекстом, ассоциациями, временными перебивами в композиции, оказывается необыкновенно подходящей для изображения ломки социальных устоев старого села и преобразований в психологии крестьянина - эпохи не устоявшихся еще норм жизни, "суматохи", как назвал один из своих рассказов и пьесу Й. Радичков. Главное для писателя - чтобы в этой жизненной "суматохе" не исчезло, не растворилось без следа в новых формах жизни то непреходящее, что создается опытом многих поколений и составляет ядро духовного богатства народа.
У Павла Вежинова в повести "Измерения" связь поколений, культурно-историческая преемственность и проекция в будущее, вера в возможности духовных сил человека предстают совсем в ином свете. История (судьба бабушки - свидетельницы исторического народного восстания 1876 года, влияние ее необыкновенной натуры на формирование личности внука), настоящее, в котором герой хотя и добивается известных жизненных успехов, но не испытывает подлинного удовлетворения, и будущее (заложенные в человеческой личности, но лишь изредка проявляющиеся способности) выступают как необходимые этапы одного пути, пройти и осознать который предначертано герою и в конце которого он должен через страдание постичь главное - любовь и понимание близкого человека. И в этой повести, как и в некоторых предыдущих ("Барьер", "Белый ящер"), П. Вежинов, используя приемы, граничащие с фантастикой, а в сущности - многозначные метафоры, ратует за гармоническую личность, сочетающую в себе рационализм и современный интеллект с богатой эмоциональной сферой, без которой немыслим ни один человек любой творческой профессии и вообще ни одна полноценная личность.
Рецептов создания нового героя, адекватного времени, нет. У каждого художника существует свой неповторимый подход к этой важнейшей проблеме любого искусства любой эпохи. Современные болгарские прозаики своими талантливыми произведениями на деле доказывают, что их концепции, их пути в литературе правомерны и перспективны.
Н. Пономарева
Павел Вежинов
Измерения
До чего же трудно вглядываться в сумрак прошлого! Не раз задумывался я над тем, что оно такое - наш мир, действительно ли он существует. И понял, что сказать: "Конечно же, существует, хотя бы в памяти людей", - отнюдь не ответ. А память - что это такое? Неужто лишь тени, нетленные призраки, обитающие в наших усталых душах? Думать так - значит не иметь никакого понятия о природе вещей. Все в этом мире состоит из частиц или волн, что почти одно и то же. Даже сны, даже мечты. А память - просто небольшой механизм, как и все прочие, который запечатлевает бытие и сохраняет его в себе, вещественное и реальное. Наверное, невещественны лишь образы, которые она создает, они словно бы витают вне времени и пространства.
Но к чему вдаваться в ненужные рассуждения? Важно, что в это прошлое можно войти, словно в кинотеатр, по своему выбору и желанию. И выйти из него. Последние несколько месяцев я именно этим и занимаюсь. Я входил в него, выходил и опять возвращался. Меня хлестали дожди, пули свистели в ушах, я чувствовал во рту сырой вкус крови, такой свежий и сильный, словно она лилась на самом деле. Вначале меня это потрясало. Откуда я мог знать о том, чего никогда не было в моих ощущениях? Потом я понял, привык. Спокойно садился на придорожные камни, отмерявшие неизмеримое. Я не знаю, что такое время, и никто не знает. Но теперь я думаю, что именно оно делает вещи реальными, вводя их в фокус наших ощущений. Или связывая их в единый процесс, у которого доказана только одна из его сущностей - изменение. Вот в чем узел всех проблем. О прошлом можно сказать, что оно, по крайней мере, содержится в нас самих. А будущее? Что оно такое? Существует ли оно реально? В нас или вне нас? А может, оно всего лишь возможная и вероятная проекция нашего настоящего?
В сущности, это рассказ об одной старой женщине, объединившей в себе все три лика времени. Во всяком случае, мне так кажется. Женщину эту я знал очень хорошо, потому что она - моя собственная бабушка. И я очень похож на нее, даже внешне. Если она - мое прошлое, то я - ее будущее, по крайней мере до сего дня. Несмотря на то что ее давно нет в живых.
Но начнем с начала. Когда после разгрома Апрельского восстания орды Хафиз-паши ворвались в Панагюриште, бабушке моей было около восемнадцати, а деду Манолу - тридцать два. В те времена такая разница в возрасте мужа и жены была редкостью. К тому же дед женился на бабушке уже вдовцом. Он и сейчас как живой стоит у меня перед глазами, хотя и погиб за полгода до рождения моего отца. Это был громадный человечище, пожалуй, самый высокий из "гугов", как тогда называли всех мужчин в нашем роду. Обращаясь к прошлому, люди обычно не вспоминают красок. Но я вижу деда словно на красочной картинке. Особенно поражала меня его алая феска с длинной черной кистью. И не только поражала, но даже слегка возмущала. Чтобы член революционной организации, личный друг Бенковского разгуливал в турецкой феске в самый канун восстания - этого я просто не мог понять. Но бабушка говорила, что носил он ее нарочно, чтобы позлить турок. Такой красивой, дорогой фески, купленной, наверное, в самом Стамбуле, не было даже у пловдивского вали. Темно-вишневый сюртук, застегнутый сверху донизу, узкие брюки, венгерские сапожки. Так он выглядит на снимке, сделанном в Гюргеве, в Румынии. Цвета, разумеется, запомнила бабушка и не забывала до самой своей смерти.
Волосы у деда были русые, лицо приятное, с тонкими чертами, которые редко встречаются у людей такого роста. Однажды я спросил у него, почему нас зовут "гуги". Он задумчиво поглядел на меня с портрета, пожал плечами.
- Прозвище у нас такое… Еще с тех пор, когда мы не были православными…
Кем мы были до того, как стали православными, осталось для меня тайной. Портрет все-таки не живой человек, чтобы спрашивать его обо всем, что придет в голову. Слова доходили до меня будто обломки, которые море выбрасывает на берег. По куску обгоревшей мачты приходилось судить обо всем корабле. Могу только предположить, что дед был родом из чипровских католиков, которые после разгрома Чипровского восстания расселились по всей стране. Но бабушка Петра объясняла прозвище гораздо проще. Оно, по ее словам, происходило от детской игры в орехи. Первым полагалось сбить самый большой орех, в который все и целились. Его и доныне в наших краях называют "гуга". Правда, кто знает, наши ли мужчины получили прозвище от орехов или наоборот.
Дед был человек зажиточный, торговал скотом, даже поставлял овец турецкой армии, то есть, как тогда говорили, был "джамбазин". Он сам закупал их в панагюрских селах, а больше всего - в Петриче, откуда, в сущности, и пошел наш род. Потом через горы, реки и броды гнал их с несколькими помощниками до самого Стамбула. Тяжкое и трудное это было занятие, опасней его, пожалуй, не было во всей Османской империи. Бабушка до конца жизни хранила его "китап", своего рода разрешение ездить верхом и носить оружие. Без оружия ни одна овца не дошла бы до турецкой армии.
Несмотря на это, как видно по всему, дедушка Манол был человеком добродушным. А за столом - с родичами и приятелями - даже веселым. Выпьет несколько стаканов - и его белые щеки начинали алеть словно маки. "Отчего это у тебя такие щеки, Манол?" - посмеивались приятели. "От турецкой крови! - беззаботно отвечал дед. - Если ее вдруг из меня да выпустить, в Тополнице кровавая вода потечет".
Впрочем, я, кажется, слишком увлекся дедом, хотя он вполне заслуживает доброго слова. Но ведь, как я уже упоминал, эта небольшая хроника посвящена бабушке, бабушке Петре, самой удивительной, самой невероятной из женщин, во всяком случае из тех, которых я встречал в жизни. А она была простой крестьянкой из села Мечка, которое до сих пор зовется этим чудесным именем. Побывать в этом селе я так и не собрался, впрочем, не очень-то мне верилось, что бабушка именно оттуда. Все связанное с нею странно и, пожалуй, даже необъяснимо. Взять хотя бы ее появление в Панагюриште. До самой смерти она ни разу не упомянула ни об отце, ни о матери. Не было у нее ни метрического, ни брачного свидетельства, так что я даже не знаю, как ее по-настоящему звали. Да и не очень-то стремился узнать, мне почему-то казалось, что излишнее любопытство оскорбит ее память.
Впрочем, кое-кто из родичей постарше долго потом поговаривал, что бабушка вовсе не из Мечки. Места там глухие, в селах все друг друга знают. Отец шутил, что дед Манол похитил себе жену у каракачан. Мне эти шутки не нравились, хотя, пожалуй, они были не лишены оснований. Рассказывали, что, когда бабушка появилась в Панагюриште, в ее длинные, до пояса косы были вплетены бусы и множество медных и серебряных монет, каких мечкарские девушки в то время не носили. Сукман у нее был узкий, прямой, без складок. Не то чтобы я стыдился быть каракачанским потомком, просто это неверно. Бабушка Петра говорила на чистейшем и благозвучнейшем болгарском языке, на каком и поныне говорят в пустеющих панагюрских селах. Дед привез ее на своем гнедом коне, лоснящемся и злом, как осенний стручок перца. Она сидела за его спиной выпрямившись, по-мужски обхватив ногами могучий круп лошади, так что ее тоненькие, почти детские ноги в лиловых вязаных чулках видны были почти до самых колен. Она была такой маленькой и худенькой, что люди поначалу просто не поняли, кого это привез Манол - то ли девушку, то ли мальчика. Показалась она им слишком смуглой, почти желтой - одним словом, дурнушкой, годной разве что в служанки, а уж никак не в жены. Сокрушались люди: Манол - человек богатый, ученый, полсвета объездил, каких только людей, каких женщин не видывал - от черкешенок до белолицых полнощеких банатчанок, - а на что польстился. В те времена, если девушка была не в теле, не кровь с молоком, как говорится, ее и за девушку-то не считали.
Никто из родичей невесты на свадьбу не явился, хотя Мечка не бог знает как далеко от Панагюриште. Несмотря на это свадьба прошла очень весело - пошумели изрядно, как говорил другой мой дед, Лулчо. Одни кричали, что молодая "краденая", другие - что "найденная", третьи - что упала с орехового дерева, видимо намекая на ее малый рост. Но бабушка держалась с большим достоинством, без капли смущения или детской стеснительности, будто и впрямь была невестой из знатного рода. Сидела на своем месте молча, еле касаясь гостей взглядом, еле наклоняясь, когда нужно было поцеловать руку у кого-нибудь из стариков. Все это в целом произвело благоприятное впечатление на свободолюбивых и самоуверенных панагюрцев.
Сейчас я думаю, что бабушка была очень хорошенькой, даже красивой, но в современном понимании. Это видно хотя бы по фотографии. Чудесный овал лица, чуть скуластого, но с очень нежным подбородком. Тонкие черты, живой сверкающий взгляд осознавшей свою силу женщины. На фотографиях тех лет обычно жена сидит, а муж стоит рядом, положив руку на спинку стула. Тут наоборот - дед сидит, а она стоит слева от него и улыбается своей еле заметной лукавой улыбкой. При жизни бабушка очень часто показывала мне этот снимок и объясняла все, особенно цвета. Желтая блузка - такие и сейчас носят, лиловый суконный контошик с откидными рукавами и вместо сукмана - длинная до пят черная юбка. Волна умиления и сострадания захлестывала меня, когда я видел, как она постарела по сравнению с портретом. Бабушка прекрасно понимала мое состояние, хотя лицо ее давно уже разучилось выражать и скорби и радости.
Они с мужем очень любили друг друга. Об этом мне никто не говорил, это я понял сам, словно бы тоже жил в то время. Думаю, сейчас уже не встретишь такую горячую, такую преданную любовь, которая связала бы двух одиноких людей такими неразрывными узами. А больше ни в чем они не нуждались - ни у себя дома, ни в городе, на пороге стольких ужасных событий. В наше время все по-другому. Слишком много лиц, событий, зрелищ тянут в разные стороны душу человека, она стала разреженной, как атмосфера на Марсе, которая не может удержать в себе ничего живого. И чем дальше, тем все более разреженной становится. Не знаю, что должно случиться, чтобы люди вновь обратились к себе, осознали себя, увидели свои настоящие чувства. А то они окончательно превратятся в муравьев, которые при встрече узнают друг друга не иначе как на ощупь.
После свадьбы дед не поехал, как обычно, перегонять скот. Просто не захотел в первый же год оставлять в одиночестве молодую жену. А может, его удержали дела революционной организации. Восстание назревало, все лихорадочно к нему готовились. Все, кроме, может быть, влюбленных, хотя дед исправно выполнял свои обязанности. Вероятно, без особого воодушевления, но и не отлынивая. Бенковский очень любил его и доверял ему, хотя бы потому, что он был не из людей Бобекова. Бабушка, правда, Бенковского недолюбливала, во всяком случае говорила она о нем всегда довольно холодно и отчужденно. Однажды, незадолго до восстания, Бенковский явился к ним в дом около полуночи, как всегда, с целой свитой. Спутники его остались во дворе, выгуливать разгоряченных лошадей, а Бенковский прошел в большую комнату, где дед обычно принимал гостей. Хмуро взглянул на бабушку и распорядился:
- Ступай, молодка, свари нам по чашке кофе.
Наверное, хотел остаться наедине с дедом. Бабушка сварила кофе и, подавая его, сдержанно проговорила:
- Ничего у вас не выйдет, Георгий… Только головы свои сложите.
- Можешь не бояться, уж твоя-то голова останется в целости, - мрачно ответил Бенковский. - На тебя турки и не глянут, больно худа.
Понятно, почему она его не любила. Рассказ этот бабушка словно клещами из себя тащила. Закончила она его следующими словами:
- Сразу видно, не из больно-то хорошей семьи был человек… выпил кофе и чашку вылизал, будто деревенский портняжка…
Моя дорогая бабуля, и когда она только успела усвоить светские манеры? Давно ли, кажется, явилась она в этот дом с бусами в длинной косе. У нас бусы вплетали только в лошадиные гривы.
* * *
Остановлюсь на последнем эпизоде их краткой совместной жизни. Последнем и самом трагическом - смерти деда. Не могу отделаться от мысли, что именно тут начало всего, что потом многие будут считать таким странным. Но до этого, видимо, придется хотя бы в нескольких словах описать дом деда Манола, потому что именно здесь разыгрались самые драматические события. Дом этот стоит и сейчас, правда совсем заброшенный и полуразвалившийся. В свое время бабушка его продала, а лет десять назад я купил его за бесценок, оплатив, по существу, только стоимость участка. К сожалению, у меня нет ни времени, ни средств привести его в порядок. А когда-то дом был очень хорош, один из самых заметных в городе. Можно было бы, конечно, реставрировать его как архитектурный памятник, но, по правде говоря, что-то мешает мне это сделать. Давно уж я сказал себе: "Мир их праху", - и не хочу больше ничем тревожить покой почивших. Тем более что нынешняя публика не очень-то этого заслуживает. И вряд ли я вообще рассказал бы эту историю, если б не некоторые, особо важные причины.
Итак, дом двухэтажный. На второй этаж ведет узкая деревянная лестница, потемневшая, позеленевшая, словно изгрызенная гнилыми зубами времени. Наверху две спальни и комната для гостей - сейчас абсолютно пустые, холодные зимой и летом. Я бывал там несколько раз и всегда со стесненным сердцем, словно посещал старую, заброшенную могилу. В гостевой комнате - тучи пауков, сороконожек, каких-то вонючих букашек и других невероятных насекомых, которых я больше нигде не видел. Стоишь посередине, растерянный, испуганный, словно попал в какой-то совершенно неведомый мир. Кажется, само время здесь иное, другие у него измерения, другая плотность, даже другой запах. И давящее неотступное чувство, как будто только мое сознание живо, а все остальное, включая мое тело, мертво. На мгновения время словно бы исчезает, именно на мгновения. Невыносимое чувство, гораздо более неприятное, чем ощущение нарастающего оцепенения, омертвения собственного тела.
Торопливо выйдешь на веранду. Глубокая провинциальная тишина. Сквозь ветки умирающего вяза видна облысевшая горная гряда. Тишина, тишина, только где-то еле слышно трепещут крыльями птицы. Медленно спускаюсь по деревянной лестнице, под ногами мягко пружинят гнилые ступеньки. Внизу под лестницей сбитый из досок закут, в котором когда-то складывали наколотые на зиму дрова. От него начинался туннель - подземный ход, выводивший в соседнее ущелье. Дед Лулчо рассказывал, что прорыли его по совету самого Левского на случай, если турки вдруг выследят какое-либо собрание революционного комитета. Тот же дед Лулчо его и выкопал, руками, за одно лето. И знали об этом только они двое с дедом Манолом, бабушка даже не подозревала о его существовании.