Кто бы мог подумать, что существуют болезни с многолетним инкубационным периодом. Ах, чорт побери!.. Чорт побери этих милых заказчиц портретов, этих василисков в юбках. Ну, какому палачу придет в голову сказать с любезной улыбкой человеку, которого через минуту он вздернет на виселицу: "Пожалуйста, дорогой, запомни мои милые черты и опиши их на том свете". О эти цельнометаллические натуры; эти сирены, выстукивающие каблучками похоронный марш вашему идиотскому сердцу; эти ископаемые с длинными волосами и короткой памятью, с напудренным носом и прелестями, лежащими за границами золоченой рамки.
О бессмертный Солопий Черевик, восклицающий: "О господи боже мой, и так много на свете всякой пакости, а ты еще жинок сотворил".
О поэт, простонавший:
Я не знаю, что бы с миром стало,
Если б в мире не было тебя!
Поистине, это так.
И это трагедия, товарищи, это трагедия! Она замужем. Она любит мужа. Она любит его, чорт побери, и он славный парень - ее муж. Я обещал привезти ему пимы из экспедиции. И я их привезу, чорт побери, только бы не забыть размера. И он наденет их и, благодарно улыбнувшись расторопным пенатам, протянет ноги к жаркому семейному очагу.
О этот очаг! С каким бы наслаждением я разнес его вдребезги. Я бы заботился о Шурке, как самая нежная мама… Я бы носил ее на руках. Я силен и молод. И я ни в чем неповинен, честное слово! Дом не виноват, что он горит. Он хочет воды, бедный дом… И разве он не имеет на это права? Что значит - разбить семейный очаг? Ничего не значит. Я видел разбитые очаги. Они разбивались только потому, что они были плохими очагами. Прочный, хороший очаг неразбиваем, как пластмасса. А плохих очагов мы не должны производить. У нас повышенные требования к качеству нравственной продукции вообще и семейных очагов в частности. Я не беспокоюсь за наши семейные очаги. Я скорблю о третьем лишнем, о честном, хорошем третьем с затянувшимся инкубационным периодом. Он устроен менее остальных, и хорошо еще, если ему, как мне, подвернется корабль, имеющий задание в одну навигацию пройти из Мурманска во Владивосток.
Итак, прощай, любимая! Мне грустно, и портрет твой явно не удался. Ты во сто крат прекрасней того, что я могу сказать о тебе…
Прощай, моя любимая! И благодарю тебя за то, что ты существуешь.
Федя.
P. S. Несколько неожиданно, не правда ли, моя любимая?
P. P. S. И еще. Не отнимай у меня права посмеяться над собой, чтобы никто другой (и ты) не мог этого сделать. Прощай.
Признаться, письмо Федино застало меня врасплох. Вот уж, поистине, "несколько неожиданно". Дважды перечитала я его, и мне было и стыдно и… приятно - с этим уж я ничего не могу поделать. Ах, Федя, Федя, милый ты, милый, я реву над твоим письмом как дура. И я не стою такого письма. Я вовсе не такая хорошая и не такая красивая. Я не уродина - это правда, но, конечно, не красавица.
Единственно, в чем ты совсем прав, милый мой газетник, - это что я целиком живу. Я не знаю - плохо это или хорошо, но я существую всегда как-то вся зараз. Я не умею дробиться - ни в чувствах, ни в ощущениях, ни в поступках. Я не дам ни руки, ни пальца, ни ногтя, не отдав всего, - это так. И потому… потому-то я не протяну тебе "руку помощи".
Мне всегда противны были эти утешительницы. Они прижимают голову несчастного к своей груди с неосознанным желанием дать почувствовать, как хороша эта грудь.
Нет, Федя, милый, хороший, я не стану утешать тебя.
Это жестоко?
Может быть. Женщина, которая любит, почти всегда жестока. Я люблю. Я думаю, что все в конце концов устроится к лучшему. Мы все будем следить за вашей экспедицией. А когда ты вернешься, комната твоя будет прибрана чисто-начисто; Шурка будет обожать тебя по-прежнему, и Маришка тоже, и я буду рада, если у тебя заспорится работа, когда я войду в дом. Так и будет. Уж я устрою, что так будет. Мне тридцать восемь, Феденька, а вы еще мальчик - вам всего тридцать один.
Я несколько ушла в сторону от своего рассказа. Пожалуй, пора к нему вернуться. Замужество мое не доставило никому ни особых хлопот, ни особых огорчений, ни особых радостей. Сговор занял немного времени, свадьба еще меньше. Я была в семье почти приемышем, вскормленным из милости. Меня, босоногую, брали в богатый дом, шел девятьсот пятнадцатый год - второй год войны, - все это исключало пышные церемонии. В вечер свадьбы, однако, порядком пошумели, даже кого-то чуть досмерти не избили случившейся драке. Гости пили до синевы самогон, орали сипло и не в лад песни и толклись под гармонику на широком дворе у поветей.
Как невесело это было. Я сидела у стола подавленная и испуганная. Рядом, потный и пьяный, сидел жених - нет, не жених, а муж. Я тогда не чувствовала этой разницы, но она как бездна легла между мной и моим прошлым всего через несколько часов, когда он пришел ко мне как господин, чтобы взять то, на что он, в сущности говоря, не имел никакого права.
Если бы я прожила еще сто лет, и тогда, думаю, не забыла бы я горьких унижений этого дня и этой ночи. У меня и сейчас к горлу подступает, когда я вспоминаю об этом, а что тогда было..
Я лежала, забившись в угол большой деревенской кровати, и смотрела на этого чужого человека, как кролик на удава. Уже рассвело, и все окружающие предметы были отчетливо видны. Рыжая голова его с жесткими торчащими волосами походила на огненного ежа. Он был старше меня на семь лет и чуть хром, отчего его и в солдаты не взяли.
Он приближался ко мне, неотвратимый как судьба, мой хозяин и властитель. Я отшатнулась от него к самому краю постели, я почти вросла в сухую избяную стену, но дальше двигаться было некуда. Я не могла уйти от него…
В лицо мне пахнуло удушливым винным перегаром. Я почувствовала прикосновение его потной руки и закричала. Ужас, стыд и отвращение были в этом негромком, стонущем, зверином вскрике. Я вспомнила мать… Если б она была здесь; если бы здесь был кто-нибудь, кто мог бы защитить меня. Но кто мог защитить жену от ее законного мужа? Если бы жена даже убежала от него, он мог потребовать ее возвращения по этапу, и полиция возвратила бы ее и водворила вновь в мужнюю постель. Таков был закон.
Нет, никто не мог защитить меня, никто в целом мире. И я защищалась сама. Я извивалась и билась в его руках. Я не хотела его. И так мне было легче. Я никогда не простила бы себе, если б не защищалась.
Но, в конце концов, все это было, конечно, бесполезно. Никто не мог мне помочь. Никому дела не было до моих страданий. Да и особенного в этом ничего не было. Так поступали с тысячами, с миллионами женщин. Миллионы женщин подвергались узаконенному насилию. Может быть, не у всех это протекало так остро, как у меня, но, в конце концов, сила личных ощущений не играет тут особой роли, потому что речь идет о системе.
Жизнь моя как бы остановилась. Случалось ли вам видеть старых водовозных кляч - понурых, безразличных ко всему окружающему, с мутным остановившимся взглядом? Я была такой клячей. Отупение, застылость были обычным моим состоянием. У меня было точно такое же тупое и равнодушное выражение лица, как у тети Насти.
В сущности говоря, я ничем от нее не отличалась, разве что костлявости во мне теткиной не было.
С телом моим произошла странная вещь. Оно вдруг вышло из повиновения. Оно начало жить независимо от моей воли. Душа моя умерла, и именно в это время тело расцвело. Оно приобрело округлость, даже некоторую пышность. Природа ничего не хотела знать - ни моих страданий, ни моих тревог. Она делала свое дело, и я возненавидела ее.
Днем я работала, - мои руки, мои ноги были только рычагами. Они выполняли нужную работу, делали нужные движения - и это все, что от них требовалось. Тело было рабочим механизмом, и я не ощущала его. Потом приходила ночь, и вместе с ней этот рыжий. Постель была моей плахой…
На четвертом месяце замужества я забеременела. Положение мое от этого не изменилось. Я столько же, сколько прежде, работала; никакого чувства материнства у меня не было. Мне было неловко и тяжело от моего вздутого живота - только и всего. Еще на девятом месяце беременности я жала рожь. От этого страшно ломило в крестце, и я должна была часто прерывать работу, чтобы передохнуть. В остальном все было попрежнему. То же одуряющее однообразие дней, чувств, лиц.
Только однажды я на мгновение как бы проснулась от своей отупляющей спячки. Это случилось уже тогда, когда все было кончено и повитуха взяла ребенка в руки. Не знаю, что тогда случилось, но мир вдруг просветлел. Я ощутила необыкновенную легкость, мне хотелось вскочить с постели и убежать в поле, убежать из этой душной избы, от этого волосатого рыжего властелина, от быстроглазого красногубого свекра и ненавидящей меня свекрови. Мне хотелось сбросить все это с плеч, подхватить на руки своего маленького и уйти с ним в поле, в лес… Я бы шла, держа его у своей груди, и пела бы старую песенку, которую певала своим куклам в дощатом кукольном домике возле забора:
У кота-воркота
Была мачеха лиха…
Свет ударил мне в глаза. Сердце тронулось, как река в ледоход. Все худое забылось. Я лежала потная, слабая и блаженно улыбалась. Потом я тронула холодными пальцами свекровь и попросила:
- Свекровушка, дай глянуть на него.
Свекровь стояла рядом с постелью.
Она строго поджала губы, потом из глаз ее капнуло на сморщенные щеки несколько скудных слезинок. Она вытерла их корявой одеревенелой ладонью и сказала:
- Что казать-то? Мертвенький он.
Свет снова померк. Из глаз моих хлынули слезы. Все было кончено раз и навсегда. Не будет ни поля, ни леса, ни песенки про кота-воркота. Все будет, как прежде.
Свекровь жалостно поглядела на меня и сказала тихо:
- Бог дал, бог и взял. Чего горевать!
Я прижалась щекой к ее шершавой грубой ладони, и слезы лились и лились у меня из глаз. Она погладила меня по голове, это была первая и последняя ее ласка. Потом она не раз попрекала меня этим мертвеньким. Но это было после. В ту минуту она жалела меня, и эта бабья жалость соединяла нас. У нас была одна и та же судьба. И я вырасту и состареюсь, и сморщусь, и снесу побои и вековой труд, и замертвею, как древесная кора, и буду язвить и бить невестку. Мы значили одно и то же. И мы тихонько плакали, держа друг друга за руки.
Через два дня эта же свекровь бранью согнала меня с постели. Надо было работать. Я была еще слаба. Ноги едва держали меня. Все же я поднялась и взялась за работу. И вот снова потянулись мутные, слепые дни. Все пошло по-старому. Только здоровье стало хуже. От обилия молока невыносимо болела грудь. Природа делала свое, ей не было дела до того, что мне некого теперь кормить. Я заболела грудницей и долго не могла оправиться. Силы как-то надломились. Тело мое опало. Я чахла и старела. Жизнь моя была решена.
Чего могла я ждать, живя в деревне?
Ничего.
У меня не могло быть никакого будущего - раб не имеет будущего. Единственной переменой, которая меня ожидала, было переселение на тихое деревенское кладбище возле церковной ограды. От него отделяла меня мерная череда лет унылого существования, в котором все заранее известно.
И вдруг все переменилось. Да как! Все это прямо фантастика какая-то, честное слово. А все Сашка, милый мой Сашка, - он ударил в мою жизнь, как гром среди ясного неба. Он ворвался в нее на всем скаку - беспечный, белозубый, буйный - и жизнь моя разом переменилась.
Но раньше Сашки была революция. Она тоже была громом, но он грянул где-то далеко, и в наш глухой угол он докатился позже. Я не услышала первых его раскатов. Я не подозревала, что это грянул гром и моей весны.
Между тем что-то уже случилось, что-то происходило, что-то бродило вокруг меня. Люди яростно спорили, сбивались в кучи. Поп произнес проповедь в церкви против "коммунии", кого-то обзывали "большаками", кто-то вооружался и кто-то прятал оружие. Потом возникло слово "кулак", и оказалось, что это и есть мой свекор. Он ходил злой и насупленный и клял "большаков". Потом пришли белые, и свекор повеселел, и двоих сельчан повесили на площади против церкви, и одного в реке утопили. Потом заговорили о красных. Свекор снова посмутнел и что-то зарывал в хлеву, и я знала что.
Все это существовало для меня в таких вот, как я пересказала, обрывках, но общего смысла и связной, ясной картины всего происходившего я не видела.
И вдруг на меня налетел Сашка.
С вечера в деревню нашу пришли красные. Сперва была стрельба, и мы забрались в подвалы. Потом появились обтрепанные люди с ружьями - это и были красные.
Поутру меня послали за водой. Я быстро добежала до колодца и, наполнив ведра, пустилась в обратный путь. Не успела я отойти и десяти шагов, как откуда-то из-за угла наскакал на меня верховой. Я отошла к краю дороги, чтобы пропустить его. Но верховой круто осадил коня и спросил:
- А ну, молодица, где здесь штаб стоит?
Я потупилась и ответила нетвердо:
- А не знаю.
Конь заплясал. Я отступила на шаг назад и быстро глянула на всадника. В ту же минуту он перегнулся в седле. Конь снова подступил ко мне. Я увидела перед собой безусое, медное от загара лицо и почувствовала на своем плече горячую и легкую руку. Я отшатнулась и, вскрикнув, уронила ведра. Вода вылилась на дорогу, а всадник закричал высоким голосом:
- Сестренка!
Что-то ударило меня в сердце при звуке этого высокого голоса, даже не голоса, а смутно знакомой интонации. В лице всадника тоже проступали знакомые черты. Я еще не узнала его, но уже все во мне предчувственно потянулось ему навстречу. Сердце шло впереди разума и памяти - у него были свой разум и своя память.
И вдруг я узнала.
- Сашка! - закричала я во весь голос, и перед глазами у меня пошли круги.
Не успела я опомниться, как Сашка мой спрыгнул с коня и вихрем налетел на меня.
- Ну и здо́рово! - вскрикивал он, обнимая меня и смеясь. - Нет, ты скажи, как здорово получается!
Он тискал мои плечи и все смеялся, и лицо его светилось. Теперь я видела, что это мой Сашка. Я узнавала милые его черты - высоко вскинутые брови, смешливый девичий рот, родинку у глаза. Это был Сашка, мой чудный Сашка, мое детство, мои прежние вольные годы. Я глянула в них, и у меня защемило сердце.
- Ну, как живешь, сестренка? - торопливо спрашивал Сашка. - Как кормишься?
Я ничего не ответила и, прижавшись к Сашке всем телом, горько заплакала.
Сашка был удивлен.
- Ты что? Ты что, сестренка? Слышь? - говорил он испуганно и сбивчиво.
Я все не отвечала. Я только поглядела на него заплаканными глазами, и, должно быть, кроме радости встречи, в них было и другое, и, должно быть, у Сашкиного сердца тоже был свой разум, опережавший голову.
- Плохо? А? - переполошился он. - Плохо? Говори.
Я заплакала сильней. Сердце мое было переполнено. Я и сама не знала, почему так сильно плакала. Должно быть, пришло мне вылить накопленные слезы.
- Эге! - сказал кто-то возле нас. - Да ты не промах, Сашка! Только заскакал, а уже девку зацапал. Важный боец!
Мы оглянулись. В двух шагах от нас стоял высокий дядя, подпоясанный веревкой, на которой болтался наган. Сашка смущенно одернул гимнастерку и сказал отрывистой скороговоркой:
- Брось, Афанасьев! То сестренка. Восемь годов не видались. А тут на тебе.
Он все еще был растерян, и губы все еще дрожали в улыбке. Она не хотела, казалось, сводить с молодого лица. Он и говорил улыбаясь.
Через минуту мы расстались. Сашка выспросил, где я живу, и пошел с товарищем в штаб. Я воротилась домой без воды и в слезах. На меня набросились с расспросами. Я ничего не отвечала - только плакала. Все решили, что меня изобидели красные, и свекор, ругаясь, побежал припереть ворота.
Весь день я плакала. Работа валилась из рук. Свекровь из себя выходила от злости. Но мне было все равно. Я едва слышала, что она говорила. Наконец, на меня махнули рукой и оставили в покое. Я сидела в уголке в сенях и плакала. Я не знаю, откуда только у меня слезы брались. Все мне стало вдруг постыло. Я как бы увидела себя и, пригорюнясь, оглядывала пройденную жизнь. Вечером я пересказала ее Сашке. Он слушал, покусывая губы, и лицо его, молодое и свежее, на котором неугасимо сияла жизнь, мрачнело все больше и больше.
- Ладно, - сказал Сашка мрачно. - Бога нет, крой дальше. Устроим.
Он был очень огорчен. Ему было больно - я это видела. Он любил меня. Он, может быть, и сам всплакнул бы, но красному бойцу невозможно было плакать - и он крепился.
О дальнейшем я рассказываю не только из того, что тогда знала (я, собственно, тогда мало знала), но и из того, что стало известно мне потом.
Белые все время были недалеко. Деревня глухо волновалась. Несколько кулаков исчезли - ушли к белым. Оставшиеся их родичи и соумышленники держали с ними связь и готовились устроить красным баню. Красные как-то узнали об этом. У кулаков стали искать оружие. Пришли к нам четверо, и с ними Сашка. Свекор был зелен от злости. Я знала, что он ненавидит их и если б мог, то передушил бы их на месте - всех до одного, и моего Сашку тоже. Он был враг Сашки, моего Сашки, и он стал моим врагом. С этого все и началось - с чувства.
Они искали оружие. Они ничего не нашли. Сашка ходил по двору, сумрачно покусывая губы и подергивая винтовку за плечом. Я следила за ним издали. Я боялась за него.
У стенки хлева мы встретились. Сашка посмотрел на меня как-то странно. Потом он оглянулся по сторонам, будто хотел убедиться, что никто нас не подслушивает. Ему хотелось спросить о чем-то меня, я видела это. Я стояла, припав спиной к стенке хлева. Он все смотрел на меня. И вдруг я поняла, зачем Сашка оглянулся по сторонам и о чем он хочет спросить. К щекам моим прилила краска. Сердце сильно забилось. Я опустила голову и указала пальцем на заднюю стенку.
- Здесь… аршин от стены… под навозом…
Сашка чуть кивнул головой и пошел к овину. Из овина вдруг вынырнул свекор. Сашка шел ему навстречу. Когда они разминулись, Сашка повернулся и проводил его глазами. Свекор, подходя, все смотрел на меня, желая, видимо, что-то сказать мне. Сашка стоял и следил за каждым его движением. Свекор украдкой оглянулся. Сашка все стоял и глядел. Свекор прошел, ничего не сказав, только глянул на меня быстрыми глазками, в которых стояли сейчас угроза, приказание и предостережение.
Я поняла, и сердце мое радостно забилось. Я начинала платить долги.
Оружие нашли.
Я стояла у притолоки и смотрела, как его откапывали. Сашка не обращал будто бы на меня никакого внимания. Но свекра обмануть было трудно. Он уже все учуял. Он так посмотрел на меня, что у меня мурашки поползли по спине. В то же время меня охватила злобная радость. Я видела, что свекор как бешеный, и его бешенство радовало меня. Я мстила за себя. Но в то же время мне было страшно. Я видела, что будет, когда Сашка и его товарищи уйдут. Я знала, что меня будут бить долго, зверино, всей семьей и, может быть, убьют. И все же я испытывала радость - ужас и радость вместе.
Но вышло, в конце концов, так, что страшное меня миновало. Когда красные собирались уходить, Сашка кивнул на меня и сказал с нарочитой суровостью:
- А вам, гражданочка, придется прогуляться с нами в штаб.
Он взял меня с собой. Он был хитрый, мой Сашка. Он спас меня.
В штабе он сказал мне решительно:
- Будет. Бога нет, крой дальше. С нами пойдешь, сестренка.