Признаться, это было мне очень досадно. Но что тут можно было делать? Там, в вологодском захолустье, было одно, здесь, в шумном великолепном Ленинграде, - другое. Там, в глуши, я занимала его, была, может быть, нужна ему; здесь у него другие интересы, да и времени прошло с тех пор слишком много… Ну что ж! В конце концов он все же хороший и умный человек, и оттого, что он переменился в отношении ко мне, он не перестал быть хорошим и умным… Словом… Словом, я вам скажу, что это не так-то легко продолжать считать хорошим и умным человека, который охладел к вам. Попробуйте - и вы увидите, что это не так просто и что гораздо соблазнительней зачислить его чуть ли не в прохвосты. Нельзя сказать, чтобы я пошла по последнему пути, но немножко я все-таки, повидимому, презирала Вашинцева.
Впрочем, у меня было столько дела тогда, так я была занята, одушевлена, охвачена этим делом, так мало думала о другом, что особых переживаний эти мои отношения с Вашинцевым у меня не вызывали..
И вдруг этот звонок и поздравления. Я, признаться, обрадовалась и тому и другому и немедленно же пригласила Вашинцева пить чай.
- Сейчас не могу, - сказал Вашинцев глухо и как-то запинаясь, - но попозже вечером, если позволишь, зайду.
- Жаль, - сказала я разочарованно, - зашел бы сейчас. И теперь ведь, собственно говоря, почти вечер. Тут у меня как раз товарищ тоже один сидит, славный парень. Правда, пришел бы…
Я с удивлением услышала нотки огорчения в собственном голосе.
Полчаса тому назад я не думала о Вашинцеве, полгода не замечала его отсутствия, но сейчас короткая отсрочка его прихода почему-то огорчила меня. Впрочем, долго огорчаться мне не пришлось. Вашинцев явился не "попозже вечером", как обещал, а почти сейчас же, будто стоял во время телефонного разговора за дверью на лестнице. Я познакомила его с Яшей Фельдманом. Яша чувствовал себя, видимо, не совсем ловко в его присутствии и скоро стал собираться уходить.
Вашинцев простился с ним рассеянно. Вообще был он и рассеян и задумчив, и обстановка, случившаяся в ту пору, была подстать его настроению. За окном темнело. Был тот час, когда нет уже дня, но нет еще и вечера, когда и природа будто застыла, будто остановилась в тихой задумчивости у невидимого распутья, когда и человек, вдруг глянув в окно, застынет и задумается, и ему кажется, что и сам он на неведомом ему распутьи.
Так и со мной было. Я вдруг задумалась, замолчала, взгрустнула даже. Вашинцев не тревожил меня, не лез с разговорами, и я его почти не замечала. Все окружающее, и он в том числе, выпало из моего сознания. На меня хлынули воспоминания, что очень редко со мной бывает. Я думала о матери, о нашем кукольном доме у забора, о Сашке, о моем фронтовом редакторе. Я думала о себе… Вот мне сегодня стукнуло тридцать лет. Вот я стою на пороге в необъятный мир, я - рожденная в маленьком, душном, темном и промозглом мирке… И сколько еще путей, сколько нехоженных дорог! Что ждет меня? Какая судьба? Какие невзгоды? Какое счастье?..
Я оглянулась, будто спрашивала все это вслух и будто ждала ответа. И мне в самом деле захотелось говорить, спрашивать, допытываться.
- Вашинцев, - сказала я раздумчиво. - Ты счастлив, Вашинцев?
В комнате было тихо. Сумерки густо лежали за окном. Вашинцев сидел по другую от меня сторону стола. Я почти не видела его лица. Оно смутно белело в полутьме. Смутными и как-то смазанными виделись и движения его. И голос был тих и медлителен, когда он ответил:
- Да, я счастлив.
- …Потому что вижу тебя… потому что могу сидеть вот так и смотреть, смотреть… Это счастье… Сейчас я могу сказать… наконец могу сказать… Шесть лет я таскал этот груз… Теперь я могу выложить все… Однажды в жизни это можно. В конце концов я не так уж болтлив - ты знаешь. Разве я докучал тебе? Разве я был назойлив? А ты думаешь, мне было легко? Шесть лет… Я писал тебе письма, неудержимо длинные, задыхающиеся; я не отсылал их. Нас разделяли сотни верст, но ты была всегда со мной… Я всегда знал, где ты и что делаешь… Твой ленинградский адрес я знал через полторы недели после твоего приезда. Я знал дом, в котором ты живешь, лестницу, по которой ты подымаешься, окно твоей комнаты… Почему я не пришел? Не знаю… Может быть, я боялся увидеть тебя. Я боялся тебя, как ожога. Я протягивал руку и отдергивал… И потом… Я не хотел пересекать пути… ты начинала жить… Были тысячи причин… И наверное все они ничего не значили. Я не умею объяснять… Всегда так - самое важное никак не объяснить… Да, так вот и бывает. Не правда ли? Я видел сегодня удивительный сон. Ты протянула мне руку, я хотел взять ее в свои. Она ускользнула. От нее исходило тепло… Оно сочилось из твоих пальцев… ладонь была сухой и жаркой… Я тянулся, все тянулся к ней, но она все отдалялась и становилась все жарче, и желтела, и начинала светиться, и пальцы желтели и становились длинней… И вдруг я увидел, что это солнце - твоя ладонь - солнце, желтое, плоское солнце, а пальцы - длинные тонкие лучи. Они били мне в глаза и слепили. Я закрыл глаза. И в то же мгновение я почувствовал, как что-то касается моих губ, я ощутил пять нежных прикосновений, и я догадался, что это твои пальцы, и вдруг проснулся… В окно било яркое солнце, лучи его ложились на мое лицо, и на губах был вкус твоих пальцев… Я коснулся их всего один раз, - тогда, в больнице. И я помню их какой-то физической осязательной памятью, будто они и сейчас лежат на моих губах… Я поднялся утром с песней. Я знал - я увижу тебя сегодня. Знал… Было двадцать восьмое мая, и я помнил оброненную семь лет назад фразу: "А двадцать восьмого как раз день моего рождения". Я уже не помню, по какому поводу она была сказана и даже при каких обстоятельствах, но сама эта фраза врезалась в память, как врубленная в камне надпись. Я искал левкоев… Тогда, в Вологде, я приносил левкои… Потом я подумал: левкои - это напоминание… Не надо. Пусть ты сама… Я бросил левкои и послал пионы… Потом вдруг решил, что не пойду к тебе. Был выходной… Я лег спать. Но я не заснул, конечно. Я встал и вышел на улицу. На лестнице я решил, что обязательно пойду к тебе, но нарочно поехал на Петроградскую, чтобы не ехать к Нарвским воротам. И все-таки, двумя часами позже, я очутился у Нарвских ворот. Но в дом я не поднялся. Я зашел в аптеку и позвонил. Я поздравил тебя, и ты просила прийти… Я обещал, что приду потом, попозже, но уже через пять минут был у твоих дверей. Ты открыла дверь… Ты стояла передо мной в просвете дверей в прозрачной воздушной раме… Не знаю, наверно тебе говорили, что ты очень красива, но не в этом дело… Ты - есть ты, вот что самое важное. Я думаю, что все, кто тебя полюбит, будут любить сильно, очень сильно. У тебя не будет мимолетных романов. Никогда, - это я знаю. Это не болтовня. Но все равно, если это и болтовня… Я никогда не перестану говорить… Потому что, говоря, я как бы ласкаю тебя… Я как бы держу тебя за руку и веду сквозь мою жизнь по сумрачной, тенистой тропе, и мы совсем одни на этой тропе, даже эхо нет с нами, даже городского шума в окно. Все завечерело и притихло, чтобы оставить нас с тобой одних, чтобы раз в жизни я мог рассказать тебе все… Даже если это ненужно тебе… А это всегда было страшней всего… Из тысячи причин молчания, может быть, эта и есть та единственная… Я шел около… Я не вошел… Ты сама вошла… Я не мог помешать. Это была случайность… Ты вошла и спасла меня. Ты застала меня в самую горькую минуту, в минуту слабости… А я… я - мужчина. Я кинулся прочь… Я избегал тебя, но чем сильней я отдалялся, тем сильней меня тянуло назад… Очень грустные, очень тяжелые дни… И знаешь - очень счастливые… Да, да… Я всегда был счастлив…
Удивительный день. Пьяный какой-то. Или как весной в грозу, под дождиком, в поле - и щекотно, и чуть страшно, и по коже будто паучок на тоненьких лапках бегает. Кожа вся как живая, и чувствуешь кожей и этот падающий дождь, и душный густой воздух, и будто даже колючие электрические искры в нем. И оттого вздрагиваешь вся, и томишься, и хочется, чтобы лилась, лилась без конца по телу эта светлая весенняя влага.
Так я стояла у стола… А Вашинцев говорил быстро, не дыша. И когда он говорил, у меня падало сердце. Я чувствовала, что оно катится вниз. Мне хотелось закрыть глаза и опуститься на пол… Слова любви… Нет, Мопассан неправ. Они нужны. Они - как вихрь. Правда.
Потом я зажгла огонь и посмотрела на Вашинцева с каким-то неизъяснимым любопытством и будто впервые его увидела. Он был очень хорош - высокий, с падающей на висок косой прядью волос, с лицом, затененным наклоном головы, с удивительно яркими на нем, прямо девичьими губами, с тяжелой грубоватостью плеч, которая так к лицу мужчине. Он, казалось, не видел меня. А мне вдруг захотелось подойти к нему, охватить его голову руками, что-то говорить, лаская эту голову. Потом я подумала - что же это такое? Разве я люблю этого человека? Разве я думала о нем вчера? Я покачала головой, выпрямилась. Все во мне сразу похолодело, улеглось, стало строже. Я села к столу и задумалась. На стене тикали ходики… Мне было тридцать лет…
Когда я проснулась утром на другой день, я ничего особенного не чувствовала. Это, пожалуй, странно было. День-то ведь явно вырвался из других, стал особым. Он должен был, как сильно взятый звук, иметь далекий отзвук вперед. А этого не было. Я проснулась так, как будто вчерашнего дня не существовало, - оделась, умылась, выпила стакан чаю и побежала в институт. Только выходя из комнаты, я быстро взглянула на мой букет - и это было как укол, как теплая искорка.
Я убежала, выскочила на шумную улицу, вся ушла в дневные дела… а она тлела.
Все было обыкновенно. Я ни о чем таком не думала, я записывала лекции, звонила по телефону, спорила о чем-то с товарищами… а она тлела.
Я даже не знала о том, что она тлеет… а она тлела.
Ночью, усталая после тысячи дневных дел, я легла в постель. Я улыбалась в темноту и, думая, что засыпаю ют усталости, заснула от счастья. Я спала очень крепко, без сновидений… а она тлела.
Она была такая нежная, эта теплая искорка, что могла потухнуть от малейшей неловкости. Она была так мала, что ее нельзя было раздувать - дыхание потушило бы ее. Должно быть, Вашинцев знал о таких вещах и не появлялся. Он не приходил целую шестидневку, мой хитрец, мой умница. Он оставил меня одну. И я ходила, и выносила одна эту искорку…
А потом он пришел… и я очень обрадовалась ему. А потом… А потом, если я сию же минуту не выну из духовки крендель, он обязательно подгорит…
Крендель не подгорел и вышел на славу. Я люблю повозиться с печеньем, только редко выпадает время. С утра часов до пяти в институте читаю курс или веду семинары. Вечер тоже частенько прихватишь - на собрание какое-нибудь по кафедре или в деканате. Домой приходишь измочаленная, а дома тоже не отдохнешь: муж да Шурка, да Маришка, да хозяйство - все очень милое сердцу и очень утомительное. Одним словом живу - как все наши женщины, очень сложно, очень стремительно, очень трудно. Впрочем, все ведь трудно, если по-хорошему делать. Вон - крендель, и тот нелегко состряпать, чтобы вкусный был. И на это уменье нужно, а, если хотите, не только уменье, но и талант. Тут можно все сделать по самому лучшему рецепту и все в точности - и все же получить в результате ужасную дрянь. А другой едва руку приложит, что-то разотрет, что-то подмешает или просто убавит огня, словом, сделает что-то совсем чуть-чуточное и одним движением все преобразит - и все уже румянится, и слоится, и пахнет так, что слюнки текут.
Федя говорит в таких случаях, что тут пахнет уже не кренделем, а искусством. Он, Федя, вообще на слово очень меток, хотя определения его и кажутся иногда странноватыми. По поводу этих определений мы другой раз сильно спорим с Соней Бах. Я горой стою за Федю, а она по большей части язвит. Кончается обыкновенно тем, что она этак выпятит насмешливо нижнюю губу и скажет:
- Пожалуйста, не нахваливай своего Федю. Все равно ничего не выйдет.
Она всегда несколько презрительно отзывается о Феде, а когда встретится с ним, постоянно насмешничает и уязвляет. Но все это, по-моему, дымовая завеса. На самом-то деле Федя очень ей нравится.
Соня вообще такая, что не всегда-то в ней и разберешься, как следует. С ней и легко и в то же время трудно, пожалуй. Легко потому, что ей можно ничего не объяснять: все она поймет с полуслова, с полувзгляда. А трудно потому, что с ней невольно хочешь быть умней, острей, ловчей, чем всегда, и оттого напрягаешься.
Еще трудней с ней, когда начнешь лукавить. Тогда она страшно сердится, становится злой, ядовитой, резкой. Характер у нее, как у большинства умных и острых людей, не очень-то приятный, и многих она отталкивает с первой встречи. Мы с ней, наоборот, сразу полетели друг другу навстречу, и мне кажется, что отношения наши и посейчас нисколько не изменились, несмотря на то, что с тех пор прошло десять лет и что строй моей жизни со времени замужества очень изменился против Сониного. Правда, мы уже не бегаем, как прежде, друг к другу каждый день спозаранку; наоборот - иной раз по нескольку недель не видимся. Но зато, когда сойдемся, эти недели сразу стираются, и все как прежде, то есть в том смысле как прежде, что все в другом - тебе и по душе, и близко, и интересно. Чаще всего, когда Соня ко мне приходит, она и ночевать у меня остается - и тогда пол-ночи уходит, понятно, на разговоры.
Последнее время ночные наши диспуты перестали, впрочем, удаваться. Соня вдруг становилась молчалива и раздражительно-угрюма и гнала меня спать. На утро я заставала постель уже пустой. Обычно это значило, что Соня пропала надолго, а когда снова появится, будет очень ласкова и ровна. Нынче все как-то изменилось. Соня возвращалась очень скоро и не была ни так ласкова, ни так ровна, как прежде. Все это было мне знакомо. Я старалась, как могла, помочь делу, призывала Федю в помощники, и тогда… тогда дело шло еще хуже. Язвительный язычок Сони работал как заводной, и от нас обоих только перья летели. Я сдавалась сразу и забивалась в угол, но Федя вступал в единоборство, и они спорили до одури, причем предметом спора было все, о чем они говорили. И всегда разговор получался какой-то двойной. Речь шла о театре, о жилых домах, о проекте Большого Ленинграда, о футболе, о кино - и в то же время речь шла о чем-то другом, что не произносилось.
Я так уставала от этих споров, как будто целый день пятипудовые мешки таскала. А когда Федя, наконец, уходил к себе, Соня насмешливо и торжествующе глядела на меня, как бы говоря: "Ну, теперь ты видишь, что ничего тут у тебя не выйдет?"
Чаще всего я изъявляла полную покорность, но иной раз на меня нападала вдруг злоба, и тогда доставалось уже Соне. Чорт бы побрал этих умниц! Они слишком много понимают, чтобы быть счастливыми. И на поверку оказывается, что они не понимают самых простых вещей, а кстати и того, что самые-то простые вещи и есть самые важные.
Крендель имел успех и у ребячьих гостей и у моих. Ребята были чудные. Черномазая моя Маришка щеголяла в красном с белыми горошинками платье, в красных сафьяновых туфельках, с большущим красным бантом на голове. Шурке я сшила коричневый вельветовый костюмчик. Коричневый цвет пришелся к лицу Шурке и очень гармонировал с его каштановыми волосенками. Вероятно для гармонии коричневых тонов Шурка опрокинул во время завтрака на костюмчик чашку какао.
Весь день и он и гости его скакали по дивану, гремели перевернутыми стульями, прятались за шкафами и производили опыты с различными предметами, в результате которых выяснилось, что шелковый абажур легко протыкается карандашом, а синяя вазочка для цветов, несмотря на то, что кажется очень толстой, легко разбивается об пол. К восьми часам опыты были закончены, и гости, удовлетворенные, оставили мое полуразрушенное жилище. Ближайшие полтора часа были употреблены на то, чтобы привести квартиру в порядок, уложить ребят спать и приготовить все к приходу взрослых.
Эти майские вечеринки, игрища, гостьба стали традицией, и хоть традиция эта очень молода, но в быт вошла уже довольно прочно. Первого мая мы почти весь день на улице, а второго днем - у Шурки и Маришки маленькие их гости, а позже у меня взрослые.
В этот раз вечер вышел очень славный и легкий. Соня была в ударе и очень хорошенькая. Нельзя сказать, чтобы она была красивая - у нее не совсем правильные черты лица, и она очень уж чернявая, смуглая, но все ее неправильные и даже резкие черты лица удивительно привлекательны, когда она оживлена, а большущие черные глаза в такие минуты прямо как алмазы сияют. Федя тоже был какой-то отчаянно веселый, и это был, пожалуй, первый вечер, когда оба они не грызлись друг с другом и не насмешничали. За чаем они сидели рядом и совершенно мирно беседовали.
После чаю стали танцовать. Соня танцовала с братом моим Сашкой. Года три назад он вдруг нагрянул из Владивостока в Ленинград. Оказалось, что тот, которого я знала, - встрепанный, по-девичьи румянолицый и гибкий Сашка, - теперь огромный мужчинище, с трубкой в зубах, штурман дальнего плавания и уже четыре года как женат.
Я его не видала с девятнадцатого года и долго не могла к нему привыкнуть. Но потом понемногу я открывала в этом огрубевшем табачнике все черты прежнего моего отчаянного и в то же время застенчивого Сашки. Они жили в нем, и не такие уж глубокие раскопки пришлось делать, чтобы открыть их. В каждом, самом на вид серьезном и степенном, мужчине, по-моему, легко открыть озорного мальчишку. Это неистребимо, проживи он хоть сто лет. В общем мы с Сашкой обрели друг друга полностью очень скоро и зажили, как прежде, ладно и дружно.
Для таких вечеринок, как моя, Сашка - сущая находка. Он всегда готов подурачиться, всегда что-нибудь забавное выдумает, переодевается десять раз в вечер, шарады ставит, - словом, с ним не соскучишься. Танцует он прекрасно. Легкая, тоненькая Соня - вся черная - вместе со светловолосым, крупным Сашкой составляли хорошую пару и не совсем обыкновенную.
Впрочем, это не все заметили. Федя, например, совсем, кажется, не видел, что это так, да и вообще ничего, пожалуй, не видел. Он сидел в углу, смотрел на танцующих, даже притопывал в такт музыке ногой, даже улыбался, но, внимательно присмотревшись к нему, я поняла, что притопывания его машинальные, что улыбка у него рассеянная и отсутствующая и что, глядя на танцующих, он не видит их, а думает о своем, и думы его, верно, невеселые. Мне вдруг стало жаль его, так что даже сердце немножко защемило. Я подошла к нему. Мне захотелось чем-нибудь развлечь его.
- Чудная пара, правда? - сказала я, садясь с ним рядом, и кивнула на Сашку и Соню.
Федя вздрогнул, с минуту ошалело глядел на меня, потом, когда я повторила свои слова, насупился и буркнул:
- Ну что ж, возьмите и пожените их.
- Поздно. Сашка четыре года как женат. А вот, что касается вас…
Я засмеялась.
- Поздно! - вскричал Федя. - Не выйдет! Вообще, послезавтра я съезжаю от вас!
- Как так съезжаете?
- Так вот и съезжаю. В собственную квартиру - две комнаты, теплая уборная, ванная, пейзаж…
- Господи, но откуда вы взяли собственную квартиру?
- Дали… За геройские поступки и выдающуюся красоту.
- Ну что же, хорошо, - сказала я, немножко сбившись, - хорошо, конечно. Вы к нам-то заглядывать будете, во всяком случае?
- Нет, - сказал Федя быстро, - ни в коем разе. Видеть каждый день предмет пылкой и благородной страсти… Э, чорт… Кроме того, ко мне приезжает с Урала мама. Каждый человек имеет право на одну маму, и каждая мама имеет право провести по-человечески свою почтенную старость, не правда ли? А в общем, сага mia, дайте мне стакан чаю.