Он понурился и опустил голову. Я, не зная, что сказать, встала и пошла за чаем. Соня, кончив танцовать, кивнула Сашке, оставила его и подошла к Феде. Она чуть запыхалась и порозовела, глаза блестели. Она села рядом с Федей, но все будто продолжая двигаться в танце. Федя был неподвижен и задумчив. Соня что-то быстро и возбужденно говорила. Потом она засмеялась и легким движением тронула волосы. И смех, и это движение, и самые черты лица ее были не такими, как всегда. И дело было не в том, что сегодня все в ней было чуть-чуть манерно, - хотя и это для прямолинейной моей Сони было диковинкой, - а в том, что и движения, и интонации, и, видимо, самое состояние ее были как бы подчинены одному какому-то внутреннему велению. Это было так мне видно, так ясно, как будто все происходило со мной самой. Это была жажда нравиться, и не только, пожалуй, жажда, но потребность. Все вдруг стало в ней мягче, округлей, самая резкость черт как будто сгладилась. Это не было рассчитанное кокетство - это было преображение всего существа. Невозможно было, чтобы она была в эти минуты занята какими-нибудь расчетами. Она поступала так потому… ну, потому, что так поступается, - вот и все. Я не ошибалась, - я уверена в этом. Я хорошо вижу людей, а уж Соню-то я особенно хорошо знала. Она всегда была порядочно-таки неряшлива, раскидана и резка в обращении. Сейчас передо мной была другая Соня, и эта Соня могла сделать многое из того, что не под силу было той, другой Соне…
Федя поднял голову и посмотрел на нее. Я зазевалась и выронила из рук блюдце. Оно разбилось…
- Ничего, - сказала старушка-няня, - это к счастью, к свадьбе…
В конце концов так и вышло по-няниному. А началось это именно в тот вечер. Я уверена в этом.
- Ты должна особо помнить майские дни, - говорю я Соне.
- Особо? - спрашивает Соня. - Почему особо?
Она поводит плечами, приближает свое лицо к зеркалу и подымает руку, чтобы поправить волосы. И это совсем-совсем не тот жест, какой был тогда после танцев. И вся Соня не та. Она сильно осунулась. Начало беременности протекает у нее очень тяжело - самочувствие скверное, частые рвоты. Мне очень жаль ее…
Что касается меня, то Федина женитьба принесла мне смутное разочарование, хотя сама же я больше всех старалась об этой женитьбе. Было ли чувство Феди ко мне настоящим? И не была ли эта женитьба в какой-то мере изменой этому чувству?
Я спросила однажды Федю полушутя-полусерьезно:
- Вы очень любите жену, Федя?
Он чуть смутился в первую минуту, потом посмотрел мне в глаза и спросил суховато:
- А вы думаете, что я мог бы жениться на женщине, которую не люблю?
- Нет, не думаю, - сказала я уклончиво. - Но ведь случается… Не всегда женятся только уж по страстной любви… И потом… часто принимают за любовь простое влечение…
Федя долго молчал, потом сказал тихо:
- Вот что, Дашенька… Я знаю, о чем вы говорите, о чем думаете… Постойте, не надо жестикуляции, хотя бы столь приятной, как ваша… Так вот… Я любил вас… Это несомненно… Теперь не люблю - это тоже несомненно. А женятся не по любви, а по другим соображениям только сволочи… И больше об этом никогда говорить не будем…
Он замолчал и насупился. Я тоже примолкла и, понятно, разговоров подобных не затевала больше. Все было ясно. И все-таки. И все-таки я думаю, что глубокое, подлинное чувство не имеет прошедшего в обыкновенном смысле. Оно никогда не может умереть совсем и бесследно. Что-то, какая-то частица его всегда останется. Это как шрам от глубокой раны. И сроки этого самого чувства, я думаю, не играют никакой роли. Будет ли это короткий взрыв или столетняя мука - это все равно.
Говорят, что чувству не надо учиться, что тут и дурак умен, что это само приходит и само уходит, да и нового-то тут нет и быть не может, - все это уже было и будет всегда.
Я думаю, что это не так. Я думаю, что у каждой эпохи свои чувства, свои законы чувств, свои пути развития и своя высота чувств.
И у человека - у всякого - свои пути в чувстве, и пути не такие уж простые и ясные. Многое на этих путях перетряхнешь в себе, многому научишься, да и споткнешься не раз, и потом путь к чувству делаешь вместе с путем в жизнь, а этот путь у меня очень уж дальний был. Начинала я, можно сказать, с ничего. Вся я жила как бы на поверхности, и понимала я лишь поверхность явлений, их видное всем чередование и самые простые связи. Понимала я их в общем хоть и примитивно, но верно, потому что совершенно сливалась с ними и они были мной самой, моими единственными мыслями и делами. Но эпоха и движение ее, и факты ее все усложнялись по мере движения, и я, чтобы двигаться вместе с ней, должна была усложняться. Уже нельзя было оставаться однородной глыбой, хотя бы и пообтесанной. Требовался сложный рабочий организм. Я его и вырабатывала. Я жадничала, я училась, я приобретала знания, опыт личный, опыт государственный, я работала как бешеная - и вот, собственно, вся история моей жизни.
Но я развивалась неравномерно, и это понятно при такой стремительности в одном направлении. Мой ум и сознание развивались, но душа - она, пожалуй, оставалась в те годы хранительницей опыта прежней моей жизни. Опыт был очень печальный, и душа уязвленно молчала.
Романисты говорят обычно о каком-то "пробуждении чувства". У меня не было никакого пробуждения. Чувства наново рождались. А потом, после рождения, шло воспитание.
Да, это было в самом деле воспитание чувств…
В тот вечер, когда вдруг так раскрылось чувство Вашинцева, я не была готова не только к тому, чтобы принять это чувство, но даже к тому, чтобы переживать его. Оно осталось как бы снаружи и меня самое оставило в прежней жизненной колее, в прежней настроенности, что ли.
Правда, в первые минуты оно меня тронуло, даже поразило. Мне было неизъяснимо приятно слушать эти горячие, сбивчивые, захлестывающие, как бурный поток, слова. Это было просто даже физическое какое-то состояние. Вообще надо было быть уж совершенным бревном, чтобы никак не взволноваться всем, что тогда я услышала, а я, верно, от природы не совсем уж деревянная. И после, несколько дней, след оставался - та искорка, о которой говорилось, хотя не так уж сильно она тлела. Я ее и разглядела-то, может быть, только теперь, когда стала пристальней и с этой пристальностью оглянулась на тогдашнее свое состояние. В общем я прожила шестидневку после памятного объяснения довольно обычно, хотя и не соврала, записывая, что очень обрадовалась, когда в следующий выходной день снова увидела Вашинцева.
Он явился довольно рано, и вечер прошел у нас очень дружно. Только в первую минуту встречи была почти неуловимая неловкость и немота, но потом и это прошло. Мы пили чай. Вашинцев много рассказывал о людях и о местах, которые довелось ему видеть. Рассказы были очень живые, так что я чувствовала как бы, что сама видела и этих людей и эти края. Ночью, помню, мне приснилось большое-большое поле, и будто я иду по нему, сама не зная куда, а ему все нет ни конца, ни краю. Сон был однообразный и нескладный, но верно отражал тогдашние мои переживания. Рассказы Вашинцева действительно пробудили во мне желание куда-то двигаться, раздвинуть, расширить свой мир. Это, впрочем, вообще так со мной было по отношению Вашинцеву. Он всегда вносил какую-то широту в мой внутренний мир. И потом он все на свете знал, честное слово.
Помню, я однажды сидела и готовила зачет по механике. Дело шло туго, что-то все путалось, что-то не сходилось. Когда пришел Вашинцев, я пожаловалась ему на свои невзгоды. Он заглянул в мои тетрадки, в мои записи и в пять минут отыскал ошибку и все выправил.
- Откуда ты это знаешь? - спросила я с удивлением. - Это же не твоя специальность, ведь ты же юрист.
Он засмеялся и сказал:
- Это несущественно. А вот карандаш кусать вовсе нехорошо. И уж, во всяком случае, если кусать, то бери простой, а не химический.
Он слегка толкнул меня к зеркалу. Я заглянула и ахнула. Губы у меня были густофиолетового цвета. Этими фиолетовыми губами он долго меня дразнил. Он любил иногда дурачиться и молодел тогда удивительно. Он как мальчишка становился, несмотря на свои тридцать пять лет.
А широта его всегда меня удивляла. Сейчас я вижу, что то, что он знал, не было всегда истинным знанием предмета. Это было скорей осведомленностью о предмете, но все же осведомлен-то он был об очень многих и разнообразных вещах.
Странные у меня сложились отношения с Вашинцевым. Я знала о его чувстве ко мне, но внешне в нашем общении это как бы выносилось за скобки. И он и я как будто сговорились, что не будем об этом упоминать. В то же время оба мы как будто признали то, что это связывает чем-то нас и какие-то права ему дает. Собственно говоря, это сводилось, пожалуй, к одному единственному праву - изредка напоминать, что я желанна и дорога ему. Это не были слова напоминания - он как будто дал зарок больше не говорить об этом, и не говорил. Но случалось, что вдруг, оглянувшись, я видела, что он сидит и смотрит на меня глазами, в которых все теплилось и огревало на расстоянии.
Бывал он у меня почти каждый вечер, но иногда, случалось, он исчезал на несколько дней, даже на неделю. Я считала это естественным. Он был теперь директором бумажного треста, вел очень большое дело, и, понятно, оно требовало другой раз, чтобы он входил в него весь целиком.
Когда он снова появлялся, то был, видно, и очень усталый, но в то же время веселый-веселый, прямо точно пьяный. И не то, чтобы он хохотал или козлом прыгал, нет, - все это было в лице, в глазах. Весь он будто страшно радовался внутренне чему-то. И странно: мне начинало иногда казаться, что и отлучки эти и возвращения, - вообще все это связано не только с трестовскими делами, но и со мной лично.
Нельзя сказать, чтобы я так вот прямо думала тогда, как сейчас пишу. Это были не мысли, а скорей ощущения, и притом ощущения не очень ясные. Я в них копошилась, как слепой котенок, так как жила-то до сих пор все умом и в ощущениях, в чувствах просто не умела разбираться. Это, я думаю, не диковинка, и бывает так со многими, что вот самые сложные явления человек разглядывает, раскрывает легко, а самые простые чувства - трудно.
Вообще и видеть-то человека надо учиться, и многое мы не видим потому, что не умеем видеть.
Помню, раз Вашинцев уехал в санаторий на Кавказ. У него была полуторамесячная путевка, но он неожиданно воротился через две недели. Когда я спросила, почему он так скоро, он сказал, что вызвали в трест по неотложным делам. Я его разбранила, что он не дожил срока, не долечился. Он ежился все. И тут мне опять показалось, что трест-то трестом, но дело не только в этом; и опять это было только ощущение, а не мысли, и я не разобралась, не увидела, что же в нем, в Вашинцеве, происходит.
Весной Вашинцев пропал на два месяца. Это было впервые, что его так долго не было. У меня тогда шли экзамены, я переходила на третий курс. Время было горячее. Я занималась с Соней Бах дни и ночи и почти не заметила отсутствия Вашинцева.
Первые экзамены сошли прекрасно, и занималась я очень хорошо. Потом тяжелей сделалось. Голова, видно, устала. Свалив математику, мы решили с Соней сделать передышку. Сговорившись, что целый день будем гулять, мы разошлись по домам, чтобы через час снова сойтись. Но, придя домой, я до того захотела спать, что повалилась, как сноп, на постель.
Проснулась я уже поздно вечером и долго лежала, ни о чем не думая, будто онемела вся. За окном были весенние сумерки. Я глядела в темное окно, и мне вдруг вспомнился такой же, как этот, вечер в прошлом году - в день моего рождения. Я подумала о Вашинцеве, и так живо представился он мне, что я даже оглянулась вокруг, как будто он должен быть тут в комнате, где-то совсем близко возле меня.
В ту же минуту раздался звонок. Я вздрогнула и, будто меня за плечи дернули, села на кровати. Я слышала, как соседка прошла в прихожую, как открыла входную дверь, как постучали в мою комнату.
Я вскочила с кровати. Дверь открылась. Это была Соня…
Я, как стала посредине комнаты, так и осталась стоять.
Соня зажгла свет, поглядела на меня и засмеялась.
- Так и знала, - сказала она, тормоша меня. - Только глаза продрала, как и я, грешная. Ну, иди-иди, помой физию, и побежим гулять.
Я пошла и помылась. Делала я это лениво, и весь вечер, что мы гуляли с Соней, была вялая, и все будто ждала чего-то, и все в лица прохожих вглядывалась.
Вернувшись к ночи домой, я долго сидела в комнате не раздеваясь, и комната казалась мне пустой. Я опять подумала о Вашинцеве и пожалела, что его нет.
А он будто подслушал меня, и утром я нашла в дверном ящике письмо.
Еще не распечатав его, я знала, что это от Вашинцева. Так оно и было. Я вернулась к себе и прочла его. Письмо было очень дружеское и немного грустное. Никаких особых нежностей в нем не было, но странно, что оно мне именно нежным показалось. Все это, впрочем, происходило, верно, от моей настроенности в этот день. Часто ведь и в письмах и в книгах читаешь не то, что написано (верней не только то, что написано), а то, что сама чувствуешь и думаешь.
Письмо было из Москвы. В нем, между прочим, говорилось, что из Москвы Вашинцев поедет еще в Нижний-Новгород по делам и что вернется не скоро.
Я перечитала письмо дважды и, когда пошла к Соне заниматься, взяла его с собой. Странно, что, несмотря на то, что письмо, как я сказала, было грустноватое, оно вселило в меня удивительную бодрость. Вчерашней вялости как не бывало. Я чувствовала себя так, будто только что выкупалась, и заниматься мне было очень легко. О Вашинцеве же я почти не вспоминала до самого его приезда. Он набежал на меня как туча, и сам же письмом своим развеял эту тучу. Изредка только нападала на меня сковывающая задумчивость, как бы оцепенение. Если это случалось на улице - я переставала вдруг видеть окружающих; если это было во время занятий - я переставала понимать, что читаю. Потом это быстро проходило, и я была как всегда.
Вашинцев вернулся перед последним моим экзаменом. За несколько дней до того я получила от него письмо, в котором он сообщал о своем приезде. Письмо было сбивчивое, отрывистое, неровное - совсем не такое, как первое. В нем было много шутливых строк, но шутки казались мне невеселыми, и оно сильно меня растревожило. Я вдруг заметила, что мне все это время недоставало Вашинцева, стала его ждать с нетерпением, а когда увидела его - так обрадовалась, что даже испугалась.
Вашинцев заметно похудел и был, как последнее его письмо, неспокоен и неровен.
- Ты что? - спросила я с тревогой, глядя на него. - В тресте что-нибудь неладно?
- Нет, все ладно, - ответил Вашинцев рассеянно. Потом поднял на меня глаза и сказал шутливо: - Все такая же деловитая?
- Все такая же, да, - сказала я почему-то раздраженно. - А ты хотел бы, чтобы я другая была?
- Нет, почему же? - смутился Вашинцев и зашагал по комнате.
Я ткнулась в книгу и водила глазами по строчкам, ничего в них не понимая. Раздражение мое все усиливалось. Вашинцев все шагал по комнате, а спустя час ушел, понурый и нахохлившийся. Было видно, что он вовсе не такой встречи ждал. Да и я совсем не хотела и не думала, что так все несуразно и глупо получится. Кто из нас был виноват, что так все вышло, - я не уясняла себе, но досадно все это было мне очень. Все во мне глухо волновалось и саднило. В то же время я чувствовала себя точно деревянной и неуклюжей. Но самое мучительное во всем этом было то, что ничего из того, что делалось во мне и что я чувствовала, я не могла определить. Я злилась до слез и в конце концов решила, что у меня просто-напросто дурной характер. Я пошла к телефону и, позвонив Вашинцеву, сказала, что я дура. Он засмеялся и сказал, что примет это к сведению. У меня от этого далекого, по проводу, смеха сразу отлегло от сердца, но все же я долго еще после этого бурлила и чуть не провалила последний свой экзамен.
Лето я отрабатывала практику на "Электросиле". Практика прошла замечательно и главным образом потому, что я сразу вошла в рабочий заводской организм. И рабочие, да и сама работа не любят чужаков. Если сразу не попадешь в рабочий поток, не станешь маленьким необходимым винтиком в этом большом механизме, то так всю практику и будешь шататься неприкаянным, путаясь у всех под ногами и всем мешая. Пользы от такой практики, конечно, мало, но, к сожалению, многие студенты тогда так и проводили свою практику.
Мне посчастливилось. Я сразу пошла на полный заводской ход. Причин этому было несколько. Первая была в том, что у меня был уже некоторый производственный опыт и я не только не чувствовала себя неловко, придя на завод, но наоборот - будто домой попала после долгой отлучки.
К тому же и случай помог. Правда, первый день моей практики я без толку прошаталась до самого гудка, все разыскивая, куда бы и к кому бы мне приткнуться. Потом кого-то надоумило сплавить меня на общезаводской субботник. Целью субботника была очистка цехов, до того заваленных всяким хламом и отходами, что в них повернуться негде было.
В генераторном, куда я попала, нужно было поставить на обмотку новый генератор, но места для него не было, так как цех загромождали совершенно ненужные материалы. Тут были и бревна, оставшиеся после недавней достройки корпуса, и бракованные отливки подшипников, и горы стальных стружек с обточки роторов, - словом, было, к чему руку приложить.
Для порядка мы разбились на бригады, и я попала в самую бойкую и дружную. Ребята были все молодые, комсомольцы. Я быстро с ними поладила и так прихватилась к работе, что от меня пар валил. После субботника мы все вместе пошли в заводскую столовку, и я чувствовала, что я уже не чужая среди них. Отношения наладились как-то сразу - на работе ведь быстро сходишься с людьми. Я прижилась в бригаде и осталась при ней на все время практики.
К осени выяснилось вдруг, что завод не выполняет квартального плана по генераторам. Для того чтобы план выполнить, нужно было обмотать генератор в двадцать четыре тысячи киловатт, а сделать обмотку такой махины в оставшиеся сроки по тогдашним условиям производства считалось невозможным.
Как раз в те дни заводской комсомол объявил производственный поход к шестнадцатому МЮДу. Были созданы цеховые контрольные комиссии. Комсомольцы подписывали социалистические обязательства, объявляли себя ударниками, закреплялись за заводом до конца пятилетки, собирали рабочие предложения, - словом, за дело взялись горячо и с большим напором.
Когда выплыла вдруг эта история с невыполнением плана, цеховая комсомолия встала на дыбы и прямо в горло вцепилась заводской администрации. Решили, что недостающий по плану генератор должен быть сделан, и сделан руками нашей бригады. Добиться этого оказалось, однако, не так просто. Завод, как и вообще наша промышленность, выпускал тогда первые генераторы такой мощности, и столь ответственное новое дело поручать безусым комсомольцам боялись. Был страшный бой, и хотя кончился он - при поддержке парткома и при условии передачи руководства бригадой старому опытному мастеру - в нашу пользу, но к тому времени, когда решение это приняли, выяснилось, что до срока осталось одиннадцать дней, в то время как нужно было затратить на обмотку генератора по крайней мере двадцать. Однако отступать после поднятого шума было уже поздно, и мы принялись за дело, да так, что хребты трещали.