Сам отъезд как–то выпал из памяти Аркадия, угнетенного открытием, что Сашенька в свои шестнадцать лет оказалась уже не девушкой. Зато последующие бесконечные дни и месяцы, проведенные в чироканской отлучке вплоть до самой кончины Борис Борисыча, случившейся лютой зимой десятого года, запомнились ему навсегда. Однако и соединившая их с Сашенькой смерть отца вовсе не принесла успокоения Аркадию Борисычу. Отныне выпало ему еженощно корчиться на медленном огне ревности, неутоляемой и безъязыкой, ибо не мог же он спросить у Сашеньки: "Что у вас было с моим покойным отцом?"
Таково оказалось еще одно наследие, кроме миллионов и золотоносных площадей, оставленное серым ростовщиком своему красавцу сыну…
ГЛАВА 4
День, наступивший после кошмарной этой ночи, начался куда как весело. С утра под окнами появился Васька Разгильдяев, Купецкий Сын. И всегда–то вздорный и чудной человечишко, он в последнее время изумлял Аркадия Борисыча неимоверно. Хорошо, пусть босяцкая власть Захар Турлай уговорил десятка три голодранцев остаться на приисках; еще куда ни шло, что не уехал и многодетный Иван Карпухин; но Васька–то, Васька, непутевая головушка! - он–то почему задержался? И - совсем уж удивительно - Купецкого Сына каждый день видели изрядно хмельным. Аркадий Борисыч только плечами пожимал: где берет пойло?
Грязный, босой, в развевающихся на ветру цветных лохмотьях, Васька ввалился во двор. Свирепые цепняки Жухлицкого при виде немыслимой фигуры растерянно тявкнули раз–другой, потом уселись на хвосты, облизываясь и глядя на Ваську с живейшим любопытством. Аркадий Борисович в этот миг готов был с кем угодно побиться об заклад, что здоровенные псы ухмыляются до ушей.
– Хаз–зяин! - Ваську раскачивало так, словно он стоял в лодке–душегубке, плывущей по бурной реке.- Хаз–зяин, подь сюды, раз–зговорчик имею!
Сашенька, добрая душа, свесилась из верхнего окна, ласково окликнула:
– Вася, где же ты с утра–то набрался, сердешный?
– Сашенька! - радостно завизжал Купецкий Сын.- Свет очей моих, ясно солнышко! До коих же пор, голубушка, будешь томиться в злой неволе, в узилище окаянном! Спустись ко мне, царевна–несмеяна!..
Подобно большинству прочих, Купецкий Сын явился в Золотую тайгу с надеждой разбогатеть легко и скоро. Было это лет десять назад. В ту пору во всех трактирах и кабаках от Читы до Урала и дальше хитроватые пьющие мужички, падкие до угощения, бойко врали о стране Баргузин за Байкал–морем, где золота невпроворот. Много их, поверивших таким россказням, прошло через Золотую тайгу. Кое–кому, правда, выпадал порой фарт, но впрок он никогда не шел. Известное дело, старатель - житель однодневный: день гуляет, кобенится, а весь остальной год свету белого не видит. Но даже такие мимолетные удачи Купецкого Сына обходили стороной, как заговоренного: бывают люди, у которых все идет вкривь–вкось да через пень–колоду. Правда, сначала все вроде бы складывалось ладно. Купецкий Сын держался со значением, говорил туманно, намеками, и многие поглядывали на него уважительно: черт его знает, что у человека на уме. Сноровки к золотому делу, надо сказать, у него не было никакой, но знал он зато грамотешку, мог ловко составить нужную бумагу и разговор вести гладко, а это на приисках считалось делом великим. Выбрали его мужики артельщиком и доверили вести переговоры с хозяином (тогда еще был жив Жухлицкий–старший). А говорить было о чем: харчи, приемная цена за золотник, инструменты и прочее, и прочее. Борис Борисыч, человек к тому времени уже в годах, в большой и холодной приисковой конторе почти не бывал - все дела решал дома, сидя в хорошо протопленной комнате. Купецкий Сын угодил к обеду. Старик Жухлицкий в тепленькой, подбитой пыжиком душегрейке восседал за столом, грыз рябчика, запивая ароматным бульоном. Говорил больше Купецкий Сын, Борис Борисыч же или кивал, или мычал неразборчиво. Дело, однако, налаживалось. Несогласие получалось из–за инструмента: у Жухлицкого инструмент - кайлы, ломы, лопаты - был клейменый, добротной гамбургской работы, и выдавал его хозяин не всем, а только артелям надежным, сидящим на богатых площадях; прочие же обходились своим, доморощенным. Купецкий Сын попробовал было уломать хозяина, но, натолкнувшись на каменную его непреклонность, махнул рукой и на другое утро повел наспех сколоченную артель в тайгу. Вел–то, собственно, не Купецкий Сын - где уж ему! - а угрюмый, неразговорчивый мужик по прозвищу Пыжик. Только он один и знал, где та завалященькая площадь, которую от щедрот своих подбросил им Борис Борисыч.
Купецкий Сын был важен: шутка ли - артельщик, начальник над людьми. А людей этих вместе с ним самим было семь человек, все как на подбор неудачники, народ тощий, едва–едва перебившийся эту зиму, кормясь чем бог пошлет. А бог, надо сказать, слал редко и мало. Одна радость - прибиться к удачливому старателю из тех, у кого душа во хмелю широка.
Был конец неторопкой северной весны. Лежал еще по распадкам рыхлый, сырой снег, подырявленный кое–где заячьими и козьими следами. Тайга, не совсем очнувшаяся от долгого зимнего сна, стояла тихая, сквозная, дышала холодком. На ходу было даже жарко, а вот стоило только присесть для передыху, как под скудную одежонку старателей исподволь вползал озноб.
За день отмахали порядочно и на ночлег остановились уже затемно. Старателям повезло - очень кстати набрели они на здоровенную кучу валежника и хвороста. Словно добрый кто–то нарочно приготовил ее, чтобы намаявшиеся за день путники не мыкались ночью среди деревьев в поисках дровишек. Кучу запалили с краю, подвесили над огнем артельный котел под овсяную болтушку с сухой олениной и ведро под чай, стали греться, разминая спины; разувались, тянули к костру усталые ноги, с трудом шевеля корявыми пальцами. Разговаривали. Словоохотливый старик Бабурин, большой любитель лошадей, принялся вспоминать, как Жухлицкий выгнал его из конюхов: за малый штоф водки он втихомолку отвел чистокровного хозяйского жеребца покрыть ледащую кобыленку одного мужичка, занимавшегося извозным промыслом. Кто его знает как, однако же Жухлицкий дознался об этом. За самоуправство с хозяйским добром - будь то хотя бы и конское семя - Борис Борисович карал строго, и Бабурина без промедления наладили со двора вон… Старатели ржали. Купецкий Сын солидно помалкивал, хмурил реденькие брови и предвкушал тот блаженный момент, когда весь валежник выгорит и можно будет смести в сторону угли и растянуться на горячей земле.
Наконец пища поспела. Усевшись в кружок вокруг котла, старатель живо выхлебал жижу, после чего Купецкий Сын на правах артельщика скомандовал:
– Таскай мясу! - и первым подцепил ложкой кусок жесткой, как сыромятина, оленины, полученной из приисковой лавки.
Чай пили не простой, а "длинный": разливали по кружкам с высоты - отчего–то считалось, что так вкуснее, кроме того, струя на лету немного остывала.
Огонь успел уже охватить весь немалый ворох валежника, и в глубине его начинало попискивать, трещать и как бы смутно корчиться. Невнятно шумела тайга. Лесным, орочонским языком бормотала в валунах мелкая речушка. Куда доставал свет костра, там все вроде было спокойно, а вот дальше - дальше было нехорошо: не то что–то шевелилось, не то нет, бес его поймет, но кое–кто из старателей опасливо оглядывался. И Купецкий Сын то же самое. Разбитной мужик, известный на приисках под прозвищем Ибрагим Работать Не Могим, смеясь, подмигнул ему:
– Э, старшой, мало–мало страшно? Слушай меня, не надо бояться - Ибрагим с тобой, Ибрагим совсем никого не боится!
– С чего ты взял, что я боюсь? - буркнул Купецкий Сын, прихлебывая чай.
После еды старатель совсем повеселел. Сытый старатель, как водится, заговорил про баб. У неугомонного старика Бабурина и здесь нашлось о чем поведать честному народу.
– Не–е, мужики,- сладко жмурясь, толковал он.- Куды дышло ни повороти, а хитрей бабы человека не найдешь. Она тебя когда хошь вкруговую обскачет. Вот, помню, хотя бы у нас на Верхней Заимке диковина получилась, у моих же соседей, лет двадцать тому, смех и грех, ей–богу. Воротился, значит, мужик домой… в извоз ходил, не то в Баргузин, не то еще куда… не припомнить уж теперь. Дело, конечно, зимнее. Воротился, разулся-разделся, похлебал там чего–то и прилег отдохнуть.
А баба взялась тем временем его одежку на печке сушить да валенки ненароком и сожги. Одни у него, вишь, были валенки, да и те, выходит, сгорели. Беда!.. Ну, баба в слезы: убьет, мол, мужик, как проснется. Думала–думала и надумала. Гасит свечку, раздевается, под бочок к мужу и берется ластиться…
Пыжик смачно плюнул в костер, крякнул. Крякнул и Купецкий Сын.
– Проснулся мужик,- весело тарахтел рассказчик,- а баба, значит, вот она - вся тут, при всех своих снастях. Знамо дело, нашему брату много ль надо?.. Эх, что и говорить, пошло–понеслось тут у них веселье, все вскачь да в галоп, и вот тут–то баба, шельма такая, вдруг как заголосит: погоди, мол, валенки горят! А тот ей хрипит через силу: черт с ними, пущай горят!..
Старатели прямо–таки плакали от хохота. Даже сумрачный Пыжик и тот ухмыльнулся, нацелился было снова плюнуть в костер, но вдруг так и замер с высунутым языком. Горящие ветки в костре зашевелились, распались, взвился сноп искр, и черный ужас, словно удар топора, обрушился на старателей: среди огня медленно приподнялся и сел охваченный пламенем человек. Его трясло, его корчило, обугленные руки его совершали жуткие движения, наподобие тех, что выделывают орочонские шаманы во время камланья.
Пыжик завизжал,- он сидел, окаменев и выкатив глаза, и непрерывно визжал предсмертным визгом недорезанной свиньи. Все дальнейшее даже не было бегством. Храбрец Ибрагим, не в силах владеть ногами, проворно полз прочь, извиваясь, как змея. Кто–то удирал на четвереньках. Другой сиганул в ледяную речку, метался, спотыкаясь, среди валунов и утробно ухал. Опупевший старик Бабурин, в котором вовсе некстати проснулся лошадник, вскочил верхом на поваленное дерево, лежавшее поодаль, понукал во все горло, махал руками и воображал, что несется куда–то сломя голову на добром коне. Купецкий Сын едва не самый первый откатился кубарем от костра, вскочил и на невероятной скорости поддал в таежную темень. Слепой от ужаса, он дол: го бежал, чудом минуя деревья, но наконец врезался–таки лбом в шершавый ствол лиственницы, упал и больше не помнил уже ни о чем на свете…
Потом умные люди, конечно, смикитили: задрал голодный медведь человека, завалил его хворостом, чтобы немного протух, а тут вдруг набрели старатели, подожгли ворох - вот и стало труп корчить. Случай хоть и страшненький, но дурацкий, то есть тот самый, который впору назвать совершеннейшей чушью. Однако же как раз тут–то и переломилась вся жизнь Васьки Разгильдяева. Слух о незадачливом походе его быстро облетел прииски, и с тех пор суеверный старатель норовил от Купецкого Сына держаться подальше и ни в какие артели - боже упаси - брать не соглашался. Сам же Васька впал в отчаянье, стал задирист и как бы всегда не в себе. Сколько раз, бывало, его, пьяного до поросячьего визга, выбрасывали из кабака на Чирокане, где день и ночь лилось рекой поддельное шампанское, где четыре скрипача, сменяя друг друга, играли круглые сутки. Но Васька был во хмелю настырен,- со своей любимой поговоркой: "Мое достоинство при мне, а фамилия Раз–згильдяев!" - он подымался и, размазывая по лицу сопли и кровь, ломился обратно.
Наверно, помер бы он где–нибудь в тайге, если б не сердобольная Пафнутьевна. Когда совсем уж становилось невмоготу, Купецкий Сын прибивался к ней и некоторое время состоял кем–то вроде кухонного мужика - выносил помои и золу, колол дрова, таскал воду, кормил свиней. Платы, кроме харчей, он не требовал никакой, поэтому его не прогоняли со двора. И это длилось до той поры, пока не начинался у него запой. Он клянчил, воровал, влезал в долги и - ухитрялся напиваться. В погоне за выпивкой он достигал хитрости неимоверной: так, расплавив медь, он разбрызгивал ее через веник, собирал капли и под видом золота сбывал какому–нибудь неопытному спиртоносу. Или брался под самым носом охранных казаков провезти в Баргузин золото, заморозив его в конские шевяки…
Аркадий Борисович сидел за столом и просматривал в памятной тетради дела на сегодняшний день. Куда–то запропал сумрачный мошенник Рабанжи, числившийся смотрителем Чироканского прииска,- он еще третьего дня должен был вернуться с объезда приисков; когда возвратится, надо послать его по орочонским стойбищам в Дальней тайге взыскивать пушниной прошлогодние долги, а заодно подзаняться торговлишкой,- пусть возьмет с собой охотничьи припасы, спирт, табак и прочую мелочь. Сегодня к вечеру следовало ждать Мишу Чихамо - у него уже должно скопиться порядочно золотишка. Если старшинка не придет - отправить охранных казаков. И самое главное - надо что–то делать с драгой. Говорят, голытьба на своих сходках шумит за ее национализацию, да Турлай не дает,- декрет, мол, есть такой, запрещающий самоуправство.
Вопли Купецкого Сына продолжали доноситься со двора и назойливо сверлили уши. Аркадий Борисович с досадой поморщился, встал и выглянул во двор. В соседнем окне звонко хохотала Сашенька, улыбались собаки, свесив языки, а посреди залитого утренним солнцем двора кривлялся и шаманил Васька Разгильдяев,
– Тьфу! - только и смог сказать Аркадий Борисович и уж совсем вознамерился кликнуть казаков, чтобы вытурили Ваську вон со двора, но вдруг увидел верховых, рысью подъехавших к воротам. Они, видно, проделали немалый путь - несмотря на утренний час, кони у них были темные от пота и часто носили боками. Купецкий Сын давеча оставил калитку настежь, поэтому всадники, так и не спешившись, въехали во двор. Аркадий Борисович хмыкнул удивленно и вместе с тем сердито. Не понравилось это и собакам - они мигом озверели, рванулись на цепях и, становясь на задние лапы, так и душились в ошейниках от кровожадного усердия. Васька с пьяных глаз принял оглушительный песий гвалт на свой счет, кинулся спасаться, но запутался в лохмотьях, с истошным воплем запрыгал на карачках по двору, но тут выскочила сердобольная стряпуха Пафнутьевна и, встревоженно кудахтая, утащила его на кухню.
Прибывшие шагом проехали под окнами и скрылись за углом дома.
– Рабанжи… явился–таки…- пробормотал Аркадий Борисович, делая шаг от окна.- И Баргузин с ним… Легки на помине… Ну, погодите у меня!
Не дожидаясь, пока они поднимутся наверх, Аркадий Борисович сбежал по лестнице и, чуть нагнувшись, шагнул в переход, ведущий в кухонный прируб. Здесь было темно и тесно, под ноги лезли мешки с мукой, по стенам висели пучки сухой травы и шелестящих веников. Впереди тусклой полоской светился неплотно прикрытый вход в кухню - оттуда несло жаром и подгорелым маслом.
В кухне - за столом уже - сидели широкоплечий цыгановатый красавец Митька Баргузин и скучный, похожий на снулую рыбу Рабанжи,- костлявый, длинный, узкоплечий, но при том страшенной силы человек. У обоих лица темные от усталости. Они жадно хлебали что–то из тарелок; посередке стояла на треть пустая бутылка водки.
В углу над горой грязной посуды хлопотала Пафнутьевна.
– Выдь–ка на минуту! - приказал ей Жухлицкий, проходя к столу. Сел, хмуро спросил: - Ну, чем обрадуете?
– Беда, хозяин,- тусклым голоском пропищал Рабанжи (говорили, что его где–то в тайге вздергивали на сук, да недовешали,- оттого, мол, и голос пропал; человек, впервые услышавший Рабанжи, с недоумением взглядывал на него, желая удостовериться: уж не смеется ли тот над ним).- Чихамо сбежал. Собрал золото со всех приисков, где были китайцы. А на Полуночном всю свою артель перерезал.- Он погладил узкий лысый череп и постно усмехнулся.- Десять восточников зарезанные лежат в землянках…
– Та–а–ак…- Аркадий Борисович незряче глядел в длинное лицо Рабанжи, казавшееся неживым из–за глубоких провалов глазниц.- Так… десять…
Аркадий Борисович закрыл глаза. Ах, мерзавец… Кажется, давно ли Чихамо приходил сюда в последний раз… Шутили… Аркадий Борисович грозил пальцем: "Ты воровать–то воруй, да смотри знай меру!" Чихамо почтительно визжал в ответ, косые глаза его, как намыленные, уходили все в сторону, все в сторону…
– Сам считал,- хвастливо сказал Баргузин, усмехаясь.- Да как ловко–то, паря: от уха до уха… Как лежали, так и лежат. Видно, во сне их кончал.
Он потянулся к бутылке, налил себе, но тут рука Аркадия Борисовича, беспокойно ползавшая по столу, вдруг изогнулась и ухватила стакан. Митька хотел что–то сказать, но, взглянув на хозяина, промолчал.
– Десять…- повторил Жухлицкий, вертя в руке стакан.- На Полуночном их было, помнится, вместе с Чихамо…
– Тринадцать,- подсказал Рабанжи, и тонкие губы его чуть покривились.- Чертова дюжина…
Аркадий Борисович залпом выпил, вроде и не заметив того.
– Ну? - темный взор его взыскующе уперся в Рабанжи,- Дело такое…- кашлянув, начал тот.
Три дня назад Рабанжи с Митькой, тайно кружа вокруг приисков, увидели след, ведущий в сторону Тропы смерти. Гадать долго не приходилось - кто–то из старателей–китайцев бежал с приисков.
Митька, с титешных лет привыкший бродить по тайге, вел по следу не хуже орочонской лайки–соболятницы. Только редко когда соскакивал с седла и, становясь на колени, выглядывал чуть примятый мох, сдвинутый с места сучок, сломанную веточку.
Беглого старателя нагнали на второй день. Последние три–четыре версты Митька шел пешком, но споро,- прямо–таки вынюхивал след. Остановился он под перевалом и некоторое время глядел вдоль уходящей вверх тропы. Вся она, змеящаяся от подножья перевала до его вершины, была как на ладони - десятка два лет назад здесь прошел пожар, и лес теперь стоял мертвый, сквозной, весь белесый, как кость, омытая многими дождями.
– Во, гляди, гляди! - возбужденно зашептал вдруг Митька, тыча пальцем.- Под самой вершиной…
Рабанжи ничего не видел,- рябило в глазах от бугристого моря россыпи, обнажившейся после того, как выгорел весь подлесок вместе со мхом и перегноем.
– Пищуха ты безглазая,- ухмыльнулся Баргузин.- Ну, гля, теперь–то небось видно? На самый перевал он поднялся.
Тут Рабанжи наконец–то разглядел: на фоне лезущего из–за вершины облака двигалось что–то крохотное - с ноготь мизинца.
Ведя в поводу коней, они почти бегом - в охотничьем запале - поднялись на перевал, сели на коней и рысью погнали по следу.
Версты через две Митька, скакавший впереди, остановил коня и огляделся.
Тоскливые остовы деревьев с немой мольбой тянули к небу мертвые ветви. Слева, под крутизной,- Витим, но так далеко внизу, что и не слышно его. Справа - скалы, дряхлые, развалившиеся. Унылое место, пустынное, тихое…
Митька поездил взад–вперед, пошмыгал по сторонам шкодливыми своими зенками, потом вдруг, замер весь, нацелился куда–то взглядом.
– Эй! - заорал он, приподнимаясь на стременах.- Эй, ходя, вылазь, а то стрелять начну!
Он снял с плеча винтовку и клацнул затвором.
– Вылазь, мать твою туды–сюды!
Неподалеку из–за камня поднялась согбенная фигура и, останавливаясь через шаг, двинулась навстречу. Шагах в пяти–шести остановилась, тряся лохмотьями.
– Жирный, кажись, фазан попался! - пропищал Рабанжи, объезжая его кругом и оглядывая с ног до головы, как барышник на конской ярмарке.