Знакомьтесь Балуев! - Вадим Кожевников 30 стр.


Заведующий переправой

Он держался с необыкновенным достоинством, этот рыжеватый худенький паренек с темными от пыли босыми ногами. Даже веснушки на его лице приобрели какой–то воинственный медный оттенок, когда он отдавал пионерский салют командиру.

Отрекомендовался он внушительно и лаконично:

- Алексей Андреич. - Потом, значительно кашлянув, добавил тише: - Занимаемся переправой.

В командирском шалаше, за чаем и жареной картошкой, он стал более снисходительным и разговорился.

Вот уже одиннадцать дней, как он, Алексей, житель поселка Н., стал командиром ребячьей команды и заведующим переправой.

Их восемь человек. Самому старшему четырнадцать лет, самому младшему - девять. У них имеется самодельный плот. На нем уже переправили трех раненых бойцов.

Палочкой он пробовал начертить вражеские расположения в лесу. А когда командир спросил, какие у врага огневые силы, Алексей вынул из кармана горсть черных и белых камешков и разложил их. Белые камешки означали пулеметы, черные - пушки. Количество броневиков было обозначено узелками на веревочке.

- А мать и отец у тебя есть? - спросил командир.

Алексей обидчиво, надулся, потом гордо сказал:

- Я вас про ваши семейные дела не спрашиваю. Я к вам для дела пришел. Винтовки вам хорошие надо?

- Пригодятся, - согласился командир.

Алексей встал и строго сказал:

- Пришлите вечером к переправе бойцов.

Вечером на указанном месте бойцы нашли восемь мокрых винтовок.

На следующий день, утром, Алексей явился к командиру еще более надменный и важный. Нетерпеливо выслушав слова благодарности, он сказал пренебрежительно:

- Винтовки у гадов таскать, когда они пьяные, всякий может. Вот пушку притащить - это интересно.

- А разве можно? - полюбопытствовал командир.

- Если с умом взяться.

И тут паренек не выдержал своей роли невозмутимого заведующего переправой. Жестикулируя, размахивая руками, он изобразил, как фашисты пытались вытащить увязшую в тине пушку, как офицер хлестал солдат плетью.

Ночью ребята на своем плоту переправили семь бойцов на тот берег. И на рассвете покрытая илом 45‑миллиметровая пушка и 82‑миллиметровый миномет находились уже в нашем расположении.

Ребята, уморившись за ночь, спали в шалаше командира.

Части нужно было уходить на новые позиции. Командир бродил возле шалаша, не решаясь будить ребят. Наконец, он решился. Дотронувшись до плеча Алексея, тихо сказал:

- Алеша, я с тобой проститься хочу. Уходим мы. Что тебе на память оставить?

Алексей улыбнулся и, осмотрев командира с ног до головы, остановил жадный взгляд на нагане.

Командир молча отстегнул револьвер и подал мальчику. Алеша взял наган в руки; лицо его сияло. Он умело вынул из барабана патроны, пощелкал курком, но потом, вздохнув печально и протяжно, протянул револьвер командиру:

- Возьмите. Мне нельзя его при себе иметь. Фашисты обыщут и догадаются, что я разведчик. Тогда и других ребят найдут и расстреляют.

И он вернул наган командиру.

Они молча попрощались, крепко пожав друг другу руки.

Командир долго еще оглядывался на зеленый шалаш, где сладко спали его разведчики и их глава - заведующий переправой.

1941

Декабрь под Москвой

В декабре 1941 года я был направлен на южный участок Западного фронта, в 1‑й гвардейский кавалерийский корпус.

Оккупанты отступали по дорогам.

Кавалеристы волокли по целине орудия, поставленные на сани.

Они шли без обозов, к седлам были приторочены только тюки с прессованным сеном и ящики со снарядами.

На марше мне как корреспонденту фронтовой газеты было предоставлено почетное место в санях, на которых стояло орудие.

В те дни стояла жестокая стужа. Мы двигались в полной тишине, и только раздирающий кашель простуженных коней нарушал ее.

Рядом со мной на санях лежал раненый боец Алексей Кедров. Ему переломило ногу колесом орудия.

Он почему–то невзлюбил меня с самого начала нашего знакомства.

- Ты корреспондент? - спросил он меня. И когда услышал ответ, едко заметил: - Значит, про геройство факты собираешь? А сам все время руки в карманах держишь. Поморозить боишься, что ли?

- Мне сейчас писать нечего.

- То есть как это нечего? - возмутился Кедров. И вдруг пронзительно крикнул ездовому: - А ну, Микельшин, расстегнись!

- Это зачем? - спросил Микельшин, медленно, с трудом выговаривая каждое слово; видно было, что он смертельно продрог.

- Расстегнись, тебе говорят!

- А ну тебя, не вяжись, - равнодушно сказал Микельшин и еще больше съежился.

Кедров ухмыльнулся и довольным голосом пояснил:

- Видали, какой неприязненный, а гимнастерка и белье его на мне, шинель у него прямо на голом теле. Раненый сильнее здорового мерзнет, вот он и оголился. - И тут же прежним неприятным, едким тоном бросил Микельшину: - Только ты имей в виду: старшина с тебя за казенную вещь все равно спросит, а я, пока меня в теплый санбат не отправят, ни за что не сниму. - Оживившись, добавил: - Да и не раненый я вовсе, так что никто тебе тут ничего не зачтет.

- Ладно, мели, Емеля, - сказал Микельшин и стал чмокать на лошадей застывшими губами.

- Есть хочешь? - вдруг с внезапной заботливостью спросил меня Кедров.

- Хочу, - сказал я нерешительно.

- Все равно, хочешь или не хочешь, тут тебе сейчас никто хлеба не даст, свои люди уже двое суток куска не видели, - заявил он с таким торжествующим видом, словно был рад, что действительно ни у кого нет куска хлеба.

Я уже хотел с обидчивой горячностью заявить ему, что я не первый день на фронте и меня такими вещами не смутишь, но лицо Кедрова вдруг перекосилось в плаксивую гримасу, и он, повернув перекошенное лицо к проезжающему мимо политруку, заныл голосом страдальца:

- Что же такое, товарищ политрук, бросили раненого бойца, вторые сутки не евши, на что же это похоже!

Чувство боли и смущения исказило почерневшее от стужи лицо младшего политрука Павлова. Он суетливо стал шарить у себя по карманам. И когда я увидел, как он вывернул из платка на руки Кедрова остатки черного сухаря, не нужно было слов, чтоб понять, что эти крохи были хранимы для самого крайнего случая. Павлов, отдав сухарь, отъехал, пробормотав, что он спросит у ребят, может быть, у них еще что–нибудь сохранилось. А Кедров, ухмыляясь мне в лицо, держа на ладони куски сухаря, ликующе произнес:

- Видали, последнее отдал. А мне ребята сала собрали, сказали: "В бою не до тебя будет, так ты питайся". Мне одного сала на неделю хватит. - И похвастал: - Сам командир вторые сутки не курит, а у меня табаку оба кармана, пощупай.

- Знаете, Кедров, - я уже больше не мог сдерживаться, - хоть вы и раненый, но ведете себя как самый последний…

- А я вовсе не раненый, - каким–то противно–радостным тоном сказал Кедров. Потом глухо выговорил: - Меня за то, что по суетливой своей дурости сам себе ногу отдавил, бросить на месте надо бы. Я действительно тут человек самый что ни на есть последний. А ты не горячись обо мне, ты горячись, что кругом такие люди хорошие, а то руки в карманы засунул и сидишь себе барином - ему столько–то фрицев подавай, а до остального дела нет. Да из–за этого одного тебя нечего было в сани класть, коней от тебя мучить!

Последние слова он произнес с такой болью и гневом, что я невольно растерялся. И в таком неожиданном свете представилось мне вдруг все, что я начал довольно–таки нелепо просить извинения у Кедрова.

Но он прервал меня и с отчаянием, с предельным человеческим отчаянием сказал только:

- Я же мучаюсь из–за глупости: в такое время, как кукла, здесь лежу. Ведь оккупанту переворот души делаем, а я - кукла. Что ж, выходит, я только топать от него мог, а как он от нас, так мне за ним бежать не на чем?

Кедров заскрипел зубами, приподнялся, но Микельшин, до этого молчаливо слушавший весь разговор, сердито и громко сказал:

- Не бунтуй! Ты покури, от головы и отойдет.

- Возьми гимнастерку, Микельшин, надоели вы мне, - с жалобным отчаянием попросил Кедров. - Мне она в подмышках режет.

Микельшин выпрямился, гикнул на лошадей, потόм, обернувшись ко мне, со слабой улыбкой сказал:

- Вы не оскорбляйтесь на него, он парень хороший, он только боится, чтоб вы про него в газету не дали как про небрежный случай, вот и задирается. Сам, конечно, виноват: нечего было, когда орудие завалилось, одному удерживать. Разве один человек может! Горячий больно. Но вы его в газете не трогайте. Он и так переживает.

Ночью мы остановились в белом, застывшем лесу. Снег здесь был плотный, фарфоровый и проламывался только под копытами коней.

С шоссе, которое находилось в двух километрах от нас, доносился гул боя.

Разведка доложила, что передовой отряд врезался в танковую колонну и несет большие потери.

Командир приказал поскорей выбросить вперед артиллерию. Потом и вся часть подтянулась ближе. Спешившиеся кавалеристы уходили в цепи. Коноводы, поставив коней в овраг, растирали им спины и бока, покрытые инеем, и потом накрывали всем, что было, боясь, как бы кони не простудились.

Звук выстрела танкового орудия, резонируя на броне, достигает какой–то особенно звонкой силы. Холодный и чистый воздух усиливает звук.

Кажется, что ты стоишь в гигантском стеклянном колоколе и почти слепнешь от его звона.

Вырыть щели в твердой, как камень, земле было невозможно.

Снаряды, задевая вершины деревьев, разрывались вверху, осыпали осколками. И уже кричала раненая лошадь.

Я стал за стволом дерева и, чтоб не думать, что могут убить, вздрагивающими пальцами пытался записать, как выглядят снег, и лес, и люди, освещенные пламенем разрывов. Это была какая–то чепуха из наспех набросанных слов, но мне это было нужно, чтобы не поддаваться тому, чему поддаваться нельзя.

Несколько раз я слышал, как звали санитара, а потом услышал, как крикнули:

- Корреспондент, сюда!

Я вышел из–за прикрытия.

Возле командира полка, подполковника Тугаринова, стояли навытяжку пять спешившихся бойцов, держа под уздцы своих коней.

Обратившись ко мне, подполковник сказал:

- Вынимайте блокнот и пишите. Сначала всех по фамилиям. Записали? Теперь так… Вы покрупнее, чтоб разобрать легче… Пишите! Вышеназванные бойцы совершили героический подвиг, подорвав лично гранатами четыре вражеских танка, которые оказывали бешеное сопротивление нашим кавалеристам. Они отдали свою жизнь за Родину. Слава героям!.. Еще что–нибудь сильное припишите. Люди ведь на смерть идут.

И, отвернувшись от меня, подполковник скомандовал:

- По коням, товарищи!

Четверо бойцов взлетели в седла, но пятый замешкался и тревожно шагнул ко мне.

- Ты что, Баранов? - удивленно спросил подполковник.

Боец смутился и почти шепотом произнес:

- У нас в эскадроне два Барановых, я бы хотел попросить товарища корреспондента проставить, что я Виктор.

- Хорошо, - сказал подполковник. - Запишите.

Мы долго следили, как между белыми деревьями, озаренными розовым, нестерпимым блеском разрывов, удалялись пятеро всадников.

Раскрыв портсигар, подполковник протянул его мне, но тут же досадливо захлопнул и сказал:

- Хоть бы покурить им перед этим делом было что, а то вот, видите, пусто. - И задумчиво добавил: - Вызвались атаковать в обход на конях и забросать противотанковыми гранатами. Вы уж, пожалуйста, про них напишите. Ребята очень обрадовались, когда я им сказал, что у нас корреспондент имеется. Если хотите, я могу вам фонариком посветить. Время есть, зачем же откладывать.

И так трогательно проста была эта просьба, и такое человеческое величие было в том, что я сейчас видел… Какими же словами нужно писать об этом! Да и есть ли они на свете, такие слова?

Можно ли встретить более благоговейную веру в высокое предназначение напечатанного слова?

Я писал стынущими пальцами, а командир, склонившись, перечитывал написанное мной и осторожно вносил поправки.

- Вы и обстановку опишите, - просил он. - Ведь если мы шоссе сейчас не перехватим, остальные силы подойдут, а нам их же танками шоссе заклинить надо. В обход они идти не смогут: лес танкам не пройти. Нам шоссе только оседлать. Ведь результат всей нашей операции от этих бойцов зависит, вот как высоко их подвиг поднять надо.

Наша работа была прервана промчавшимся мимо всадником. Одна нога его стояла в стремени, а другая - толстая, завернутая в обрывки плащ–палатки, - свободно болталась.

Рядом со всадником бежал Микельшин, пытаясь поймать коня за уздцы. Но это ему не удалось.

Нетрудно было догадаться, кто был этот всадник.

Немного погодя со стороны шоссе послышалась частая автоматная стрельба, орудийные выстрелы и глухие, тяжелые взрывы противотанковых гранат.

Меж деревьев поднялось медленное маслянистое пламя, и поющий звук русского "ура" проник в самое сердце.

Когда я добрался до шоссе, здесь все было кончено.

Темные, развороченные взрывами укладок со снарядами танки стояли в талых лужах. Здесь же лежали мертвые кони.

Артиллеристы поспешно долбили каменную землю, устанавливая вдоль шоссе орудия. Бойцы также готовили себе окопы. Минеры впереди укладывали мины.

Шоссе, таким образом, было перехвачено, враги оказались в мешке.

Я обратил внимание на то, что немецкие танки были выкрашены в ярко–желтый цвет. Подполковник объяснил мне, что это те самые танки; которые были переброшены Гудериану из Африки для нанесения последнего, решающего удара по Москве. Их даже не успели перекрасить.

Потом мне сказали, что меня хочет видеть один раненый боец.

И я снова увидел Кедрова. Он лежал на снегу, полушубок его был расстегнут. Микельшин стоял на коленях, осторожно продевал ему под спину бинт и озабоченно спрашивал:

- Не туго? Ты тогда скажи.

Увидев меня, Кедров усмехнулся какой–то удивительно доброй и ласковой улыбкой и с трудом, тихо проговорил:

- Вот видите, теперь уже не совестно, теперь и я свою руку как следует приложил. - Помедлив, он по–особенному проникновенно сказал: - Началось, а? - Потом попросил: - Покурить не найдется?

- У тебя же только у одного табачок есть, - укоризненно сказал Микельшин. - Если хочешь, я сверну?

- Нету у меня табаку, - сказал Кедров, - я его тем ребятам отдал, попроси, может, они одолжат на закрутку.

- Хорошо, - глухо согласился Микельшин, - я сейчас сбегаю.

Но не тронулся с места, потому что знал: тех ребят уже нет.

В сумерках наступающего дня мы видели зарево горящих впереди нас деревень, которые, отступая, сжигали фашисты.

Скоро голова разорванной немецкой колонны показалась на шоссе. Наши орудия открыли огонь. Бросая машины, гитлеровцы пытались обойти засаду по целине, но здесь их встречали пулеметным огнем цепи спешившихся кавалеристов.

Никогда еще я не видел, чтоб наши люди сражались с таким восторгом и упоением, как это было в декабрьские дни разгрома немцев под Москвой.

Говорят, что на войне нельзя испытать ощущение полного счастья. Неправда! Мы тогда чувствовали себя самыми счастливыми людьми, потому что победа - это счастье. А это была первая большая победа и, значит, первое ощущение огромного, всепокоряющего счастья.

1942

Григорий Кисляков

Ночью они спустились сюда на черных квадратных парашютах. Поверх меховых комбинезонов на них были надеты белые, матерчатые. На головы накинуты белые капюшоны, стянутые на лбу шнурками, как у бедуинов.

Белые валенки, белые перчатки. Только загорелые лица выделялись ореховыми пятнами на белом снежном поле.

Закопав в снег парашюты, Кисляков, огромный, широкоплечий, угрюмый человек, указал на пищевые мешки и сказал:

- Может, подзаправимся, Сурин, чего с собой тяжесть таскать?

Сурин, маленький, подвижной, с темными веселыми глазами, ласково ответил:

- Ты, Гриша, еще и мой мешочек понесешь. Ты здоровый.

Кисляков печально вздохнул и, легко взвалив мешки на спину, пошел вслед за Суриным, глубоко проваливаясь в снег.

У Сурина было задание - минировать дорогу отступающим немецким частям, у Кислякова - уничтожить транспорт с горючим.

На рассвете они выбрались на шоссе в том месте, где дорога разветвлялась. На шоссе были вбиты колья, и на них прибиты дощечки с немецкими надписями: "Осторожно, мины!"

Сурин прочел надпись, задумался, потом приказал Кислякову:

- Гриша, вытягивай столбы, живо!

Кисляков стал послушно вырывать колья из окаменевшей почвы и складывать их в кучу.

Потом Сурин велел ему вбить эти колья с надписями у развилки дорог. Кисляков проделал и это. Уже в лесу он равнодушно спросил:

- Ты для чего это, Сурин, сделал? Для смеху?

- Гриша, - печально ответил Сурин, - почему ты такой ограниченный человек?

- Всякие люди бывают, - честно сознался Кисляков.

Сурин сказал:

- Вот, детка, слушай. Согласно надписи шоссе минировано?

- Минировано, - согласился Кисляков.

- А объезды?

- Объезды не минированы, - покорно повторил Кисляков.

- От перемены места надписи обстановка изменится?

Кисляков задумался и сердито сказал:

- Понятно. С тобой в шашки не сыграешь: обжулишь.

- А ты как думал! - гордо подтвердил Сурин.

Простившись с Суриным, Кисляков ушел дальше на запад. Сурин остался в лесу - проследить за успехом своего замысла с минной ловушкой.

Ночью со стороны шоссе раздался ряд громких взрывов и красные столбы пламени поднялись в небо.

Сурин выполз из ямы, выкопанной им в овраге. Попрыгал, чтобы согреться, прислушался и снова залез в свою берлогу.

…На следующий день к вечеру явился Кисляков. Сурин, вглядываясь в окровавленное лицо Кислякова, тревожно спросил:

- Не сильно ранили?

- Не–ет, - сказал Кисляков. - Есть хочу.

Закусывая, Кисляков рассказал:

- Ну, шел и шел. Смотрю - мотоциклист едет. Вышел на дорогу, поднял руку. Он остановился. Сел я вместо него на мотоцикл и поехал. Увидел цистерны - восемь штук идут. Ну, я пулемет направо, гранаты за пояс. Газ. И по колонне на ходу из пулемета. А гранатой - под машины. Так и прочесал.

- А ранили где?

- Нигде. Это я сам. Увидел - трое по шоссе шагают. Ну, я на них с ходу.

Потом они снова шли лесом.

Сурин, размахивая руками, говорил:

- Почему ты, Григорий, такой несообразительный, тупой человек? Прешь на рожон - и только.

Кисляков угрюмо слушал его, потом сказал:

- Эти места, где оккупанты сейчас, - мои родные.

- Ну и что?

- А то, что я сейчас смекалкой заниматься не могу. Об этом и командир знает.

Белые деревья роняли на белый снег легкие голубоватые тени. И воздух звенел от шагов, как огромный стеклянный колокол.

Остановившись закурить, Кисляков неожиданно грубым голосом сказал:

Назад Дальше