Знакомьтесь Балуев! - Вадим Кожевников 33 стр.


На большаке возле деревни Жимолости согнанные гитлеровцами жители очищали дорогу от снега. Солдаты, закутанные в одеяла и платки, стерегли их. Какая–то женщина лежала на обочине с поджатыми к животу ногами; кровь замерзла у нее на лице.

Рамишвили скрипнул зубами и стал отстегивать гранату. Игнатов снял с шеи автомат. Чеваков приказал вполголоса:

- Без сигнала огня не открывать.

И вдруг девушка властно прошептала:

- Никакого сигнала не будет!

- Это как не будет?

- Очень просто. Хотите, чтобы переколотили нас?

- Это они–то? - удивился Чеваков. - Двенадцать облезлых фрицев! Да мы их так внезапно стукнем…

- А я говорю: не будет.

- Разговорчики отставить! - Отвернувшись от девушки, Чеваков приказал: - Слушай команду!

Но девушка не унялась. В промежутках между приступами кашля она твердила:

- Я рисковать сведениями не позволю! Слышите вы?

- Риска тут на копейку, - гордо сказал Чеваков. - Пошли, ребята.

Девушка загородила им дорогу.

- Брось, - сказал грубо Чеваков и шагнул к ней. - Ты что хочешь? Не видишь - люди страдают!

- Не сметь! - шепотом сказала девушка. - Я кричать буду… - И отбежала в сторону.

Чеваков подбросил наган, взвесил его на руке и, не глядя на бойцов, скучно сказал:

- Ну что ж, видно, придется уйти так.

Трудно и горько было идти обратно. Бойцы старались не смотреть на свою спутницу. Каждая, прежде милая, складка ее шинели вызывала отвращение, и, когда девушка падала, никто не протягивал ей руку, чтобы помочь подняться.

Солнце уже высоко стояло в небе, когда бойцы пришли в штаб. Чеваков сказал девушке нехотя:

- Ты и так еле ноги волочишь, иди спать, мы и без тебя доложим. А насчет спасибо - пускай начальство скажет.

Девушка кивнула головой и, согнувшись, побрела в избу.

Чеваков доложил командиру разведывательного батальона о результате разведки. Сведения, добытые бойцами, имели чрезвычайную важность; шифровальщик тут же передавал их по телеграфу командиру корпуса. Потом комбат спросил:

- А где же Нина Богорадова? Как она себя чувствует?

- Это та, что нас водила? - откликнулся Чеваков. - Дрыхнет небось без задних ног… Натерпелись мы с ней… - Презрительно усмехаясь, он рассказал все обстоятельства встречи на дороге с немецким охранным отрядом.

Но странно: чем ядовитее говорил Чеваков о девушке, тем сильнее лицо комбата покрывалось красными пятнами, и дышал комбат так глубоко и учащенно, словно его кололи булавками и он должен был молча переносить боль.

Когда Чеваков кончил, батальонный, не говоря ни единого слова, долго ходил по хате, не обращая внимания на удивленно глядевших на него бойцов. И вдруг, резко повернувшись, сказал глухо:

- Эта Нина Богорадова была повешена гитлеровцами в деревне Жимолости два дня тому назад. Партизаны ворвались вовремя и спасли ее. Вы видели, как веревка изодрала ее шею? Как она кашляет и плюет кровью? И эта больная, раненая девушка вела себя так, как надо. Может, и своих родителей на дороге видела, но знала, что сведения разведки имеют огромное значение для исхода боя. А вы что тут о ней плетете?.. Герои! - И, махнув рукой, бросил: - Можете идти.

Бойцы вышли и остановились. Лицо Чевакова было бледно. У Игнатова тряслись губы. А Рамишвили, терзая на груди гимнастерку, яростно требовал:

- Пошли сейчас же у нее прощения просить! Такой скандал, такой скандал!..

Игнатов горько прошептал:

- Тут, брат, одними извинениями дела не поправить.

- А извиниться, ребята, все–таки нужно, - медленно произнес Чеваков. - Только я думаю таким манером это сделать. Сейчас отряд отправляется в Жимолости. Поспать придется отставить. А нам будет очень интересно взглянуть на тех гитлеровцев, которые ее истязали и мучили…

- Мы теперь всё можем, - возбужденно шептал Рамишвили. - Теперь что хочу, то и делаю. Сведения сдал - свободный человек.

- Разговорчики отставить, - деловито прервал Чеваков. - Как–нибудь разберемся. После боя побреемся, воротнички чистые и, значит, по всей форме - извиняюсь. Точно!

- Точно, - единодушно согласились бойцы.

И, вскинув автоматы за спины, они пошли на опушку леса, откуда отряд должен был наступать на Жимолости.

Светило солнце, и снег блестел и слепил глаза.

1942

Гвардейский гарнизон дома № 24

Из окна комендатуры застучали станковые пулеметы.

Очередь прошла сначала над головами бешено скачущих лошадей, потом расщепила оглоблю, и пули, глухо шлепая, пробили брюхо коня и его по–птичьи вытянутую шею.

Вторая упряжка свернула на тротуар и помчалась дальше.

Став в санях на колени, Горшков метнул в окно комендатуры гранату. Савкин, лежа в санях, бил вдоль улицы из ручного пулемета. Кустов, намотав на левую руку вожжи, сбросив с правой рукавицу, свистел. Это был зловещий свист, полный удали и отваги.

Чугунная тумба попала под сани. Бойцов вышибло из разбитых саней. Волоча обломки, лошади ускакали.

Улегшись в канаве, Савкин отстреливался от голубомундирных жандармов, уцелевших в комендатуре. Горшков вскочил в двери ближайшего дома. Через секунду он выбежал наружу и, прислонясь к косяку, метнул внутрь гранату. Взрывом вырвало стекла вместе с рамами.

Поднявшись с земли, Горшков крикнул:

- Сюда, ребята!

Кустов вошел в наполненное дымом здание. За спиной у него был миномет; два железных ящика с минами висели по бокам. В руках он держал за веревочные петли ящик с патронами. Продолжая отстреливаться, вполз Савкин. Не оглядываясь, он поспешно приладил на подоконнике пулемет и продолжал бить короткими очередями.

С пола, шатаясь, поднялся немецкий офицер. Кустов, руки которого были заняты, растерялся. Потом высоко поднял ящик с патронами и с силой обрушил на голову врага.

Ящик треснул от удара, и пачки патронов посыпались на пол.

Пули с визгом ударялись в стены и крошили известку. Протирая слезящиеся от известковой пыли глаза, Савкин, меняя огневую позицию, перебегал от одного окна к другому.

Поставив стол, на стол табуретку, взобравшись на это сооружение, Горшков стрелял из автомата в круглое отверстие в стене, пробитое для вентилятора.

Вражеские солдаты вытащили на крышу соседнего здания тяжелый станковый пулемет. Пули, ударяясь о каменную стену, высекали длинные синие искры. Но прибежал взволнованный офицер и приказал солдатам прекратить стрельбу.

Дело в том, что немецкий гарнизон, оставшийся в хорошо укрепленном городе, должен был прикрывать отступление основных своих сил.

Первым, обеспокоившись наступившей тишиной, угрюмо заговорил Горшков:

- Что же такое, ребята, получается: приехали три советских гвардейца, а фашисты, выходит, на них внимания не обращают?

Савкин, зажав в коленях диск, закладывая патроны, огорченно добавил:

- А командиру что обещали! Не получилось паники.

- Получится, - сказал глухо Кустов и, взвалив на спину миномет, полез по разбитой лестнице на чердак.

Скоро здание начало мерно вздрагивать. Это Кустов уже работал у своего миномета. Прорезав кровлю, выставив ствол наружу, он вел огонь по немецким окопам, опоясавшим город.

И фашисты не выдержали. Они открыли яростный огонь по дому, в котором засели гвардейцы.

Горшков, прижавшись к стене, радостно кричал:

- Вот это запаниковали! Вот это да!

Серый дым полз из чердачного люка, обдавая угарным теплом.

Командир батальона сказал:

- Бойцы, вы слышите эти выстрелы? Это дерутся наши люди. Тысячи пуль, которые обрушились на них, могли обрушиться против нас. Пусть имя каждого из них будет жечь ваши сердца. Вперед, товарищи!

Батальонный любил говорить красиво. Но в бою он не знал страха. И если бы в атаку можно было ходить с развевающимся знаменем в руках, он держал бы это знамя.

Бойцы пошли в атаку.

А с крыши дома № 24 уже валил черный дым, и яркое пламя шевелилось на кровле, порываясь взлететь в небо.

Спустившись с чердака, жмурясь от дыма, Кустов в тлеющей одежде прилаживал к амбразуре окна миномет.

Враги пытались взять дом штурмом. Взрывом гранаты вышибло дверь. Ударом доски Кустова бросило на пол. Нашарив в дымном мраке автомат, прижав приклад к животу, он дал длинную очередь в пустую дверную нишу, и четыре вражеских солдата растянулись на пороге.

Тогда гитлеровцы выкатили пушку.

Савкин гордо сказал:

- До последней точки дошли. Сейчас из пушки палить будут.

Горшков добавил:

- Выходит, ребята, мы задание перевыполнили.

Кустов, глядя на свои раненые ноги, тихо произнес:

- Уходить даже неохота, до чего здорово получилось!

В грохоте взрывов тяжелые осколки битого кирпича вырывало из шатающейся стены…

Батальон ворвался в город и после короткой схватки занял его.

Командир батальона, выстроив бойцов перед развалинами разбитого дома, произносил речь в память трех павших гвардейцев.

В это время из подвального окна разбитого дома вылез человек в черной, дымящейся одежде, за ним другой; третьего они подняли и повели под руки. Став в строй, один из них сипло осведомился:

- Что тут происходит?

И когда боец объяснил, Савкин сердито сказал:

- Фашисты похоронить не могли, а вы хороните… - и хотел доложить командиру о выполнении задания.

Но Кустов остановил его:

- После доложим. Интересно послушать все–таки, что тут о нас скажут такого.

Командир говорил пламенную речь, полную гордых и великолепных слов.

А три гвардейца стояли в последней шеренге, крайними слева, с вытянутыми по швам руками и не замечали, как по их утомленным, закопченным лицам катились слезы умиления и восторженной скорби.

Когда командир увидел их и стал упрекать за то, что не доложили о себе, три гвардейца никак не могли произнести ни слова - так они были взволнованы.

Махнув рукой, командир сказал:

- Ладно, ступайте в санбат. - И спросил: - Теперь небось загордитесь?

- Что вы, товарищ командир! - горячо заявил Горшков. - Ведь это же все по недоразумению сказано.

1942

Март - апрель

Изодранный комбинезон, прогоревший во время ночевок у костра, свободно болтался на капитане Петре Федоровиче Жаворонкове. Рыжая патлатая борода и черные от въевшейся грязи морщины делали лицо капитана старческим.

В марте он со специальным заданием прыгнул с парашютом в тылу врага, и теперь, когда снег стаял и всюду копошились ручьи, пробираться обратно по лесу в набухших водой валенках было очень тяжело.

Первое время он шел только ночью, днем отлеживался в ямах. Но теперь, боясь обессилеть от голода, он шел и днем.

Капитан выполнил задание. Оставалось только разыскать радиста–метеоролога, сброшенного сюда два месяца назад.

Последние четыре дня он почти ничего не ел. Шагая в мокром лесу, голодными глазами косился на белые стволы берез, кору которых - он знал - можно истолочь, сварить в банке и потом есть, как горькую кашу, пахнущую деревом и деревянную на вкус…

Размышляя в трудные минуты, капитан обращался к себе, словно к спутнику, достойному и мужественному.

"Принимая во внимание чрезвычайное обстоятельство, - думал капитан, - вы можете выбраться на шоссе. Кстати, тогда удастся переменить обувь. Но, вообще говоря, налеты на одиночные немецкие транспорты указывают на ваше неважное положение. И, как говорится, вопль брюха заглушает в вас голос рассудка".

Привыкнув к длительному одиночеству, капитан мог рассуждать с самим собой до тех пор, пока не уставал или, как он признавался себе, не начинал говорить глупостей.

Капитану казалось, что тот, второй, с кем он беседовал, очень неплохой парень, добрый, душевный, все понимает. Лишь изредка капитан грубо прерывал его. Этот окрик возникал при малейшем шорохе или при виде лыжни, оттаявшей и черствой.

Но мнение капитана о своем двойнике, душевном и все понимающем парне, несколько расходилось с мнением товарищей. Капитан в отряде считался человеком малосимпатичным. Неразговорчивый, сдержанный, он не располагал и других к дружеской откровенности. Для новичков, впервые отправляющихся в рейд, он не находил ласковых, ободряющих слов.

Возвращаясь после задания, капитан старался избегать восторженных встреч. Уклоняясь от объятий, он бормотал:

- Побриться бы надо, а то щеки как у ежа, - и поспешно проходил к себе.

О работе в тылу у немцев он тоже не любил рассказывать и ограничивался рапортом начальнику. Отдыхая после задания, валялся на койке; к обеду выходил заспанный, угрюмый.

- Неинтересный человек, - говорили о нем, - скучный.

Одно время распространился слух, оправдывающий его поведение. Будто в первые дни войны его семья была уничтожена фашистами.

Узнав об этих разговорах, капитан вышел к обеду с письмом в руках. Хлебая суп и держа перед глазами письмо, он сообщил:

- Жена пишет.

Все переглянулись. Многие разочарованно, потому что хотелось верить: капитан потому такой нелюдимый, что его постигло несчастье. А несчастья, оказывается, никакого и не было…

…Голый и мокрый лес. Топкая почва, ямы, заполненные грязной водой, дряблый, болотистый снег. Тоскливо брести по этим одичавшим местам одинокому, усталому измученному человеку.

Но капитан умышленно выбирал эти дикие места, где встреча с немцами менее вероятна. И чем более заброшенной и забытой выглядела земля, тем поступь капитана была увереннее.

Вот только голод начинал мучить. Капитан временами плохо видел. Он останавливался, тер глаза и, когда это не помогало, бил себя кулаком в шерстяной рукавице по скулам, чтобы восстановить кровообращение.

Спускаясь в балку, капитан наклонился к крохотному водопаду, стекавшему с ледяной бахромы откоса, и стал пить воду, ощущая тошнотный пресный вкус талого снега. Но он продолжал пить, хотя ему и не хотелось, - пить только для того, чтобы заполнить пустоту в желудке.

Вечерело. Тощие тени ложились на мокрый снег. Стало холодно. Лужи застывали, и лед громко хрустел под ногами. Мокрые ветки обмерзли; когда он отводил их рукой, они звенели. И как ни пытался капитан идти бесшумно, каждый шаг сопровождался хрустом и звоном.

Взошла луна. Лес засверкал. Бесчисленные сосульки и ледяные лужи, отражая лунный свет, горели холодным огнем.

Где–то в этом квадрате должен был находиться радист. Но разве найдешь его сразу, если этот квадрат равен четырем километрам? Вероятно, радист выкопал себе логовище не менее тайное, чем нора у зверя.

Не будет же он ходить и кричать в лесу: "Эй, товарищ! Где ты там?!"

Капитан шел в чаще, озаренной ярким светом; валенки его от ночного холода стали тяжелыми и твердыми, как каменные тумбы.

Он злился на радиста, которого так трудно разыскать, но еще больше разозлился бы, если бы радиста удалось обнаружить сразу.

Запнувшись о валежник, погребенный под заскорузлым снегом, капитан упал. И когда с трудом подымался, упираясь руками в снег, за спиной его раздался металлический щелчок пистолета.

- Хальт! - сказали ему тихо. - Хальт!

Но капитан повел себя странно. Не оборачиваясь, он растирал ушибленное колено. Когда, все так же шепотом, ему на немецком языке приказали поднять вверх руки, капитан обернулся и сказал насмешливо:

- Если человек лежит, при чем тут "хальт"? Нужно было сразу кидаться на меня и бить из пистолета, завернув его в шапку, - тогда выстрел будет глухой, тихий. А кроме того, немец кричит "хальт" громко, чтобы услышал сосед и в случае чего пришел на помощь. Учат вас, учат, а толку… - И капитан поднялся.

Пароль произнес одними губами. Когда получил отзыв, кивнул головой и, взяв на предохранитель, сунул в карман синий "зауэр".

- А пистолетик все–таки в руке держали!

Капитан сердито посмотрел на радиста.

- Ты что ж, думал, только на твою мудрость буду рассчитывать? - И нетерпеливо потребовал: - Давай показывай, где тут твое помещение!

- Вы за мной, - сказал радист, стоя на коленях в неестественной позе, - а я поползу.

- Зачем ползти? В лесу спокойно.

- Нога у меня обморожена, - тихо объяснил радист, - болит очень.

Капитан недовольно поморщился и пошел вслед за ползущим человеком. Потом насмешливо спросил:

- Ты что ж, босиком бегал?

- Болтанка сильная была, когда прыгали. У меня валенок и слетел… еще в воздухе.

- Хорош! Как это ты еще штаны не потерял. - И добавил: - Выбирайся теперь с тобой отсюда!

Радист сел, опираясь руками о снег, и с обидой в голосе сказал:

- Я, товарищ капитан, и не собираюсь отсюда уходить. Оставьте провиант и можете отправляться дальше. Когда нога заживет, я и сама доберусь.

- Как же, будут тебе тут санатории устраивать! Засекли немцы рацию, понятно? - И вдруг, наклонившись, капитан тревожно спросил: - Постой, фамилия как твоя? Лицо что–то знакомое.

- Михайлова.

- Лихо! - пробормотал капитан не то смущенно, не то обиженно. - Ну ладно, ничего, как–нибудь разберемся. - Потом вежливо осведомился: - Может, вам помочь?

Девушка ничего не ответила. Она ползла, проваливаясь по самые плечи в снег.

Раздражение сменилось у капитана другим чувством, менее определенным, но более беспокойным. Он помнил эту Михайлову у себя на базе, среди курсантов. Она с самого начала вызывала у него чувство неприязни, даже больше - негодования. Он никак не мог понять, зачем она на базе - высокая, красивая, даже очень красивая, с гордо поднятой головой и ярким, большим, резко очерченным ртом, от которого трудно отвести взгляд.

У нее была неприятная манера смотреть прямо в глаза. Неприятная не потому, что видеть такие глаза противно, - напротив, большие, внимательные и спокойные, с золотистыми искорками вокруг больших зрачков, они были очень хороши. Но плохо то, что пристального взгляда их капитан не выдерживал. И девушка это замечала.

А потом эта манера носить волосы, пышные, блестящие и тоже золотистые, выпустив их за воротник шинели!

Сколько раз говорил капитан:

- Подберите волосы. Военная форма - это не маскарадный костюм.

Правда, занималась Михайлова старательно. Оставаясь после занятий, она часто обращалась к капитану с вопросами довольно толковыми. Но капитан, убежденный в том, что знания ей не пригодятся, отвечал кратко, резко, все время поглядывая на часы.

Начальник курсов сделал капитану замечание за то, что он уделяет Михайловой так мало внимания.

- Ведь она же хорошая девушка.

- Хорошая для семейной жизни. - И неожиданно горячо и страстно капитан заявил: - Поймите, товарищ начальник, нашему брату никаких лишних крючков иметь нельзя. Обстановка может приказать собственноручно ликвидироваться. А она? Разве она сможет? Ведь пожалеет себя! Разве можно себя, такую… - И капитан сбился.

Чтобы отделаться от Михайловой, он перевел ее в группу радисток.

Назад Дальше