- Ну что они там? - подумал Крутиков. Он воткнул остол покрепче между копыльев нарты и пошел за ярангу поторопить женщин.
Они его не видели.
Крутиков застыл на месте.
Женщины сидели на снегу, обняв друг друга, прижавшись щека к щеке. Они раскачивались и тихо-тихо стонали.
Крутиков попятился назад.
Женщины заметили его, прижались друг к другу еще крепче, и казалось, никакая сила не может их разлучить.
Омкай курил, не шелохнувшись. Заволновались собаки. И Крутиков, щедро раздавая псам удары остола, был несправедлив. Собаки рвались и кричали.
- Омкай, - сказал Крутиков и опустился рядом. - Омкай…
Омкай курил, не шелохнувшись.
- Омкай, - сказал Крутиков.
Омкай смотрел на море и щурился. Синее небо искрилось в голубых льдах.
- Омкай…
Крутиков прыгнул в нарту, выхватил остол, и собаки рванули. Мелькнула мысль, что он опять забыл что-нибудь. Например, кружку. Он всегда что-нибудь забывал в командировке. И еще он поморщился, болела щека.
Он знал, что получит на бюро строгий выговор за либерализм и недооценку момента.
Два ранних регтайма
Рояль тускло блестел, будто поеживался в холодке сцены. Киномеханик Витька Шубин включал две тысячеваттки - предмет особой гордости, и под ярким светом ламп рояль весело вспыхивал, и казалось, что ему не так уж и холодно в нетопленном колхозном клубе.
Старик Нанывгак приходил задолго до начала репетиций.
Во время концертов колхозной самодеятельности он всегда сидел в первом ряду, и, когда под аплодисменты все артисты выходили и кланялись, Нанывгак тяжело забирался на сцену (он всегда ходил в меховой одежде), становился к лампе и тоже отвешивал поклоны. Аплодисменты возникали с новой силой, все уже давно привыкли к чудачествам старика.
Старику казалось, что аплодисменты в основном относятся к нему. Если бы кто-нибудь в этом усомнился, то старик призвал бы на помощь своего любимца Витьку Шубина, и тот бы привел неопровержимые аргументы. Скажем, кто добыл эти мощные лампы, которых, как говорит председатель, нет ни в одном колхозе? Витька. Кто ему рассказал, что у строителей в центре таких ламп больше, чем две, и взять их совсем нетрудно? Нанывгак! Он на своей упряжке за четыре часа довез Витьку до Провидения, показал, где лампы, и назад они мчались быстрее ветра.
А кто добыл этот прекрасный рояль, который председатель называет непонятным словом "бандура"? Нанывгак! Ну и, конечно, Витька. Летом у них гостили моряки с парохода "Рембрандт". А потом старик ездил к ним с ответным визитом.
Там он и узнал, что большой, черный, блестящий ящик, в котором так много музыки, моряки собираются отдать соседнему колхозу "Ударник", Этого старик вынести не мог. Сорок километров от лагуны до центральной усадьбы артели старик вымахал без единой остановки. Тут же он поведал Витьке свою беду: на упряжке на поедешь: лето, и ящик тяжелый, и на нарте, как лампы, не увезешь. Но в ящике много музыки, и невозможно, чтобы его перехватили соседи, с которыми Нанывгак соревнуется, у которых, как их… проценты хуже. И вообще, разве у тамошних каюров собаки? Так, щенки какие-то.
Витька ничего не понял, и они пошли к председателю. Там Нанывгак нарисовал, как умел, диковинный инструмент, и председатель смекнул, что рояль списывается, что можно по дешевке приобрести ценный инструмент, из-за которого уже два года ведется бумажная волокита с областным управлением культуры. Тут же был снаряжен трактор с волокушей. И уже через день, когда продавец колхозного магазина Оля Эттыне ударила по клавишам, председатель схватился за голову. Это была его первая ошибка на ниве долголетней защиты финансовых интересов колхоза.
- О боже, Нанывгак! Что ты наделал? Это же не рояль - это же ящик!
- Ящик, - довольно улыбаясь, подтвердил Нанывгак.
- Чему ты радуешься? Это же старая бандура!
Старая, это плохо, смекнул старик. Но ведь сколько в ящике музыки. И он тихо спросил у Оли смысл непонятного слова.
Оля долго объясняла, но старик ни разу в жизни не видел бандуры, и тогда, махнув рукой, Оля шутливо бросила:
- Это русское ругательство.
Старик нервно хихикнул и тихо подался к двери.
Рояль без дела простоял до зимы. А потом Нанывгак вместе с Витькой ездил в Провидения, нашел там мастера, привез его в колхоз. И с тех пор каждый раз, когда на дворе бесновалась пурга, Оля играла, а Нанывгак сидел в первом ряду и слушал. Рояль жаловался на что-то простуженным голосом, и Оля часто отогревала пальцы своим дыханием.
Эту историю про рояль и старика мне рассказал Колтыпин, инструктор окружного Дома народного творчества. В прошлом году он путешествовал по колхозам восточного побережья. Районные смотры решено было не проводить, и Колтыпин отбирал лучших исполнителей для участия в окружном.
Непогода задержала его в колхозе на берегу бухты Провидения. Но Колтыпин не огорчался: Оля Эттыне - это клад. Подготовить ее немного - и наверняка попадет в область. А там ей успех обеспечен.
…Каждый вечер Колтыпин приходил в клуб. Там он всегда встречал Нанывгака и Витьку. Они сидели в зрительном зале, беспрестанно курили, а Оля наигрывала легкие мелодии.
- Вот что, Оленька, - сказал Колтыпин. - Мы должны сразить жюри, прежде всего, репертуаром. В смотре участвует много пианистов. У всех будет традиционный классический репертуар - Лист, Шопен, Моцарт. Разумеется, все не очень сложное. А мы с тобой разучим два ранних регтайма и несколько старинных блюзов. Это очень красивые вещи. За аплодисменты ручаюсь, но придется поработать.
Занимались каждый вечер.
- Понимаешь, Оля, все дело будет в новизне, ведь многие не знают этих вещей. Регтайм возник еще в том веке. Вот, смотри, ритмический принцип: левая рука - быстрый темп, ритм маршевый, правая рука - самостоятельный ритмический план, синкопирующий по отношению к басу, но здесь вдвое большая подвижность. Левая и правая рука как бы противопоставляются, но, слушай, какое в итоге единство!
Колтыпин садился рядом, на второй табурет, и принимался играть.
- Нравится?
- Очень. А что это?
- Это ранний регтайм Росамунда Джонсона.
А потом все вчетвером шли к Оле и пили чай.
Колтыпин мечтал:
- Я еще съезжу в Лаврентия. Побуду там неделю-другую, вернусь сюда и заберу тебя в Анадырь. На смотре тебе первое место обеспечено. А там глядишь - и Магадан! Только обещай мне все эти дни играть. Вся надежда нашего Дома творчества - на тебя, можешь мне поверить.
- В Лаврентия вы не попадете, - смеялась Оля. - Погоды не будет долго. Вы новичок на Чукотке, еще не знаете, что такое наш апрель.
- Я повезу, - сказал Нанывгак. - Не надо ждать самолет. Я повезу. Дорогу знаю. Собаки хорошие. Три-четыре ночевки - и все.
Когда Оля вышла за водой, Витька хмуро бросил:
- Не надо увозить Олю в Анадырь. И в Магадан не надо.
- Надо, - сказал Нанывгак. Он вообще выражался кратко. - Надо! - упрямо повторил он. - А у тебя пурга в голове!
Колтыпину нравился Витька, взъерошенный, рыжий парень. Мозолистые руки и детская улыбка. Дома для приезжих в селе не было, и Колтыпин жил у Витьки. И он надеялся потом, когда они пойдут спать, выяснить у Витьки, почему он не хочет, чтобы Оля уезжала.
А Оля сидела на кровати и пришивала пуговицы К шубе Колтыпина. Она пришила три пуговицы и повесила шубу на гвоздь.
- Ну вот и все.
- Спасибо, Оля, - сказал Колтыпин. - Три больших спасибо. Теперь всегда во время пурги я буду думать…
Она как-то странно посмотрела на него.
- …Я буду думать: как хорошо, что есть на свете пуговицы.
Она засмеялась. Распустила клубок шпагата.
- Какие у вас еще есть прорехи?
- Никаких… только в душе.
- Для этого нужны нитки другие. И руки, наверное, другие…
- Ну, это уж смотря какие прорехи, - пытался уточнить Колтыпин.
- А этот блюз ты должна знать. Это классика. Он вполголоса запел:
Я зари боюсь
И проклинаю ночь.
Зари боюсь
И проклинаю ночь.
Милого нету, он уехал прочь.
Оля сидела рядом и смотрела на его руки.
Горькая обида
В сердце растет моем,
Тоска по милому
В сердце растет моем.
- Это "Сан-Луи" - блюз Вильяма Хэнди. Когда я уеду, ты играй его чаще других, ладно?
- Не знаю, - сказала Оля.
В пустынном зале сидели, как всегда, Нанывгак и Витька.
- А вот этот блюз родился в двадцатых годах. Очень теплый, очень грустный. Мы пели его в училище на английском языке. Ты понимаешь по-английски?
- Нет. А Нанывгак понимает. Не удивляйтесь. В молодости он часто ездил на тот берег, там у него какие-то дальние родственники.
- Старик, о чем эта песня?
Нанывгак внимательно слушал. Потом сказал:
- Ты ругаешься. Ты говоришь, тебе нет удачи.
- Правильно. В ней вот о чем, Оля:
Я пошел к цыганке погадать.
Я пошел к цыганке погадать.
И сказала мне цыганка так:
"Черт возьми, тебе не везет, парень,
Черт возьми, как тебе не везет!"
Ну ладно. Давай повторим регтайм.
Витька возился на улице с движком, и Колтыпин с Олей репетировали при двух длинных свечах. Было темно, новые свечи еще не разгорелись, и от темноты казалось еще холодней.
- Все очень хорошо, Оля. Только, когда я уеду, обещай играть каждый день, ладно?
- Хорошо. А когда вы уезжаете?
- Через три-четыре дня. А когда ты будешь в Анадыре, ты послушаешь "Рапсодию в блюзовых тонах" Гершвина. У меня есть полная запись.
- А вы будете читать мне лекцию о полиритмии джаза, об афро-кубинском стиле, о музыкальной экзотике Нового Орлеана… да?
Он засмеялся.
- Нет, лекции я читаю на работе.
- А сейчас вы на работе?
Он молчал. И стучал по клавишам рояля одним пальцем.
- Не знаю. Сейчас я в клубе. А клуб на седьмом небе. И мне очень хорошо.
- Витя починил. Сейчас свет будет, - раздался вдруг из темноты зала голос Нанывгака.
Вспыхнули обе лампы. В тишине было слышно, как тарахтит движок.
Старик подошел к сцене.
- Завтра ехать надо, - сказал он Колтыпину.
- Но ведь ты говорил дня через три.
- Завтра ехать, - сказал Нанывгак.
Нанывгак собирал упряжку.
Путь предстоит длинный. Несколько дней. Колтыпин отдал Витьке свои лишние ненужные вещи. И пошел в магазин проститься с Олей.
- Как хорошо, что есть на свете пуговицы, - поздоровался он.
- Уезжаете?
- Да, сегодня. Сейчас.
- А я родилась здесь. И никогда никуда не уезжала.
- Почему, Оля? Ведь ты могла бы уехать и на "материк". Учиться музыке серьезно. Иногда обязательно нужно уехать.
- Зачем?
- Чтобы не стоять все время за прилавком. И не тосковать пурговыми вечерами за роялем, у которого такая веселая история.
- Откуда вы знаете? Может, рояль они для меня нашли. Для меня… и для всех.
- Но ты здесь одна… со своим роялем.
- Нет-нет, - испугалась она, - нет, не одна.
- Может, ты и права. До свидания. Ты очень славная, Оленька.
Двенадцать псов в упряжке Нанывгака. Пурга утрамбовала снег, и собаки бегут легко. Колтыпин смотрит на часы. Упряжка в пути пятый час. Пора бы чаевать, думает он. Но нарты взлетают из ущелья на пригорок, и он вдруг видит взлетную площадку райцентра и две уснувшие "аннушки". Упряжка несется прямо к маленьким зеленым самолетам.
- Нанывгак, зачем мы туда едем? Ведь нам надо на север!
Молчит Нанывгак. Собаки выскочили прямо на взлетную полосу. Из-под остола летят комья твердого снега, и нарты останавливаются.
- Все, - говорит Нанывгак. - Приехали.
Старик отвязывает рюкзак и отдает его Колтыпину.
- Ничего не понимаю, - разводит руками Колтыпин. - В чем дело, Нанывгак?
- Поть-поть! - разворачивает старик собачек. - Хак! - И собаки медленно поползли на пригорок по старому следу.
("И сказала мне цыганка так:
Черт возьми, тебе не везет, парень,
Черт возьми, как тебе не везет!")
- Нанывгак! - закричал Колтыпин яростно.
Собаки были уже далеко. Старик остановил нарту, сложил ладони рупором и что-то крикнул.
- …Ба-ан… ду… у… ра-а! - донесло эхо.
Мастерская
К. И.
М. не любил свое лицо. Он считал, что его глаза скорее подходили бы женщине.
Когда он улыбался, он знал, что на щеках появляются молодящие его ямочки, а ему ведь было тридцать.
Подбородок очерчен резковато, но, правда, не настолько, чтобы угадывался волевой характер.
М. не любил свое лицо, и только к носу относился как к товарищу. М. уважал его.
М. надавливал большим пальцем на нос, крутил его, и нос мягко поддавался, как глина, и М. убеждался в который раз, что его раздробленные хрящики не срастутся. Может быть, раньше эта часть его лица и имела правильные формы, но М. не помнит того времени, а многолетнее увлечение боксом внесло в его физиономию существенные коррективы. На ринге носу доставалось больше всего, и после каждого удара М. растирал его перчаткой, крутил перчатку, кожа ее пахла потом, кровью и была солена на вкус. Все боксеры хорошо знают вкус и запах кожаной перчатки. Когда после долгих перерывов М. возвращался в спортивный зал, ноздри его дрожали, он чувствовал запах ринга (он без того тонко чувствовал все запахи, это еще передалось, наверное, от отца - таежника), но когда он надевал перчатки, он подносил их к лицу, нервно нюхал и долго возился с грушей или мешком, и только в белом квадрате ринга успокаивался, даже если партнер по спаррингу оказывался сильнее.
И еще он волновался, когда каждый раз приезжал в город, в котором находился сейчас. Он любил его, потому что все его пути, куда бы М. ни ездил в течение всей скитальческой жизни, лежали через этот город. И в этом городе, в Москве, у него были друзья. Последние годы он редко приезжал сюда: М. работал на Чукотке, у него появились другие пути и другой транспорт. И как бы далеко в тундру или на побережье Ледовитого ни кидала его судьба, он знал, что выберется всегда, когда захочет, потому что одинаково хорошо водил собачью упряжку, понимал толк в оленях и умел ходить пешком.
В этот московский дом он приходил всегда, потому что здесь жили такие же, как он, бродяги, только старше его. Они почитали город этот за единственное место, куда всегда стоило возвращаться. А М. все время ездил. И все время верил, что начнет скучать по какому-нибудь одному месту, где его ждут, и он знал, кто должен его ждать, но она ждала слишком долго, а когда он вернулся, то праздника не получилось, и он уехал. И его ждали, случалось, другие женщины, и всегда ждали друзья, но никого из женщин, кроме той, которая ждала дольше всех, он бы не взял с собой. И от этого М. было спокойно, и он не любил это свое спокойствие.
Виктор и Ольга всегда были рады М. Места, где бродил М., были и их местами, и все знакомые и друзья М. в разное время были друзьями и знакомыми Виктора и Ольги. Их троих связывала одинаковая тоска в глазах, когда они смотрели на географические карты и намечали точку встречи на очередное лето или зиму, и вспоминали места, где оставлено многое.
…Мастерская Ольги была в этом же доме, только в подвале. Она усадила М. на вертящийся станок и попросила посидеть часа два спокойно. Перед ней на высокой подставке - большой зеленый ком глины. И ому суждено было со временем превратиться в голову М.
Как все впечатлительные люди, М. был рассеян, все видел и воспринимал в целом, в толпе не замечал лиц, в пейзаже - отдельной сопки, в человеке - детали одежды. Частности для него проявлялись потом, когда он привыкал и осматривался. Тогда в толпе замечал грустное лицо, в пейзаже - сопку, которая оказывалась похожей на собаку, в человеке - глупый значок на лацкане полосатого пиджака. И здесь в мастерской он среди множества гипсовых и каменных бюстов, расставленных всюду - на подоконниках, стеллажах, просто на полу, - стал выделять наиболее яркие, те, которые ему понравились или не понравились вовсе.
И вдруг М. оторопел. Из дальнего угла на него смотрели хитрые раскосые глаза, а губы вот-вот должны были расползтись в широченной улыбке.
- Ба! Да это же Келевье!
- Он самый… - улыбнулась Ольга. - Ну как? - Она прекратила работу, ожидая, что М. скажет.
- Хорош! Ах ты черт, Келевье! Ну, здравствуй, Келевье! Здравствуй!
М. ерзал на своем станке, ему хотелось сойти и погладить Келевье, потрогать руками его лицо. Очень уж хорош был Келевье, и лицо такое же веселое, как тогда, зимой, два года назад.
Ольга была рада, что портрет понравился М., и приказала ему не вертеться. А М. вспомнил ту зиму, снежную, с последними морозами, накануне весны. Наст был крепкий, снег днем подтаивал и схватывался ледяной коркой. Очень щедрое солнце в последние дни зимы, и с Келевье у них длинный путь. Всегда ждешь от Келевье улыбки, такое уж у него лицо. И не поймешь, держит ли что на уме или просто радуется от избытка здоровья и добродушия.
В дороге Келевье выцыганил у М. потихоньку весь спирт. То уверял, что чарка перед сном не вредит; то с таким мясом, которое он готовит, она просто необходима; то вдруг он начинал подозрительно часто мерзнуть или вдруг неизвестно от чего у него разбаливалась голова, и боль проходила сразу же, после первого глотка. А за день до приезда в стойбище он вспомнил, что еще вчера у его брата был день рождения и не отметить его сейчас ну никак нельзя.
В стойбище приехали Первого мая. Из яранги высыпали родственники Келевье, и из оживленного разговора, где часто повторялось "акке мымыль" (огненная вода), М. понял, что Келевье рассказывает о его спирте. Келевье смеялся, и смеялись обитатели яранги. Потом Келевье спросил у М., хорошо ли ему ехалось?
- Хорошо, - ответил М.
- Мягко?
- Нормально, - сказал М.
Тогда Келевье снял оленью шкуру, на которой сидел М., вытащил из-под нее мешок из нерпичьей шкуры, развязал ого, и М. увидел, на чем он сидел всю дорогу. Хозяева стойбища хохотали. В мешке было пять бутылок портвейна.
- Ну, подожди, Келевье!
М. устроил шутливую потасовку и под одобрительные возгласы стойбища повалил Келевье на снег, чем и заслужил право быть тамадой.
- Перекур! - скомандовала Ольга.
М. слез со станка, сделал несколько упражнений, разминая спину.
- Черт возьми, я не знал, что это так трудно - позировать!
- Гм, а ты думал! Идем, я тебе что-то покажу…
Она сняла покрывало с одной из подставок, и М. увидел человека, которого на Чукотке знают все. М. посмотрел в глаза Теину. Теин, добрый и мудрый старик, смотрел на него устало и спокойно.
- Он сейчас танцует? - спросила Ольга.
- Да. Но не на всех празднествах. А молодежь из эскимосского ансамбля он научил всему, что мог сам. Но все равно лучше него не танцует никто. А помнишь ту фельдшерицу, что вслух восторгалась его красивой белой одеждой?
- Вот дура!
- Не вини ее, Оля.
- Я не виню ее… просто тогда неловко было.