- Верно. Неправильно я выразился. Воспитание виновато. Знаешь, отец как меня воспитывал? Самостоятельным. Уйдет - даст задание: сделай то-то и то-то. А как сделать, тут уж своим умом доходи. С детства так. В школе за это хвалили, в техникуме, даже в армии. Разжевывать мне не надо было, с лёту соображал.
Сейчас моя жена пойдет куда-нибудь - сто наказов даст, а ни одного толкового. Сказала бы: сделай то-то и то-то. Знает ведь, что и с ребятами все в порядке будет, и приберусь, и сварить умею, а все, как дурачку, растолковывает да не забыть просит. Отец, бывало, не так.
А председатель и того хуже. Сам умный, деловитый, честный, знающий, но, видимо, слишком в себе уверился. Или долго пришлось с дураками бок о бок работать. В годах он. Короче говоря, правил он единолично, а все у него на посылках.
Как ни спланируй день, как ни продумай, всегда все перевернет. Кверху ногами поставит. И ты уже у него на побегушках.
И, поглядеть, вроде ведь дело делаешь, все нужное, не бездельничаешь. Все колхозу на пользу. А вот пешкой себя чувствуешь, да и только. И свои планы летят в тартарары…
Есть, понимаешь, такие, им и в голову не придет, что у подчиненного мысли какие-то могут быть, соображения… Я с ним воевать пробовал, недельный план составлял, показывал. Знаешь - возьмет и согласится. Раз даже извинился: мол, не учитываю вашей инициативы. А к концу недели посмотришь - опять не то делаешь, а что он придумал. Как оловянный солдатик.
Ушел. Больше по специальности не работал, хотя и люблю ее до сих пор. А еще до армии я шоферские права получил. Пошел шоферить. В разных организациях работал, да все равно не по сердцу. Подался вот сюда.
Николай зажег керосиновую десятилинейку. Я уж и позабыл про такие лампы, хотя вся учеба в военные годы прошла с ними, да еще с семилинейкой, да еще без стекла, с коптилкой. А Николай продолжал разговор:
- На последних двух местах как работал… Давай слушай. В райпотребсоюзе. Там совсем не смог. Знаешь, про торговцев всегда говорят - жулики. Я этого сказать не могу - не знаю ни одного случая. Но что уж точно знаю: если у самого хвост нечист, так и другим доверять, пожалуй, не станешь. А недоверия я там хлебнул.
Я за свою жизнь, - вот уже сорок, - чужой копейки не взял. И не возьму. А тут! Накладные чуть не на свет смотрят, все чего-то ищут. Ящики по пять раз считают. Все-таки, видимо, идет там мухлеж, потому они друг другу и не верят. И нам, шоферам, конечно. Да слышишь-послышишь - в прокуратуре дело завели. То на одного завмага, то на другого. То на завбазой. Не по мне это. Ушел.
А на последнем месте совсем хохма вышла. Устроился на "газик", начальника ОРСа возить. А начальник - женщина, Лариса Васильевна.
Ну, я мужик-то ничего… - Николай встал, подобрался, расправил плечи, и мы оба рассмеялись. - Возьми и приглянись ей. Стала она мне знаки внимания оказывать. А сама моложе меня, красивая. И муж есть. Хороший на вид мужчина.
Я делаю вид, что ничего не замечаю. А в один июньский день она мне говорит:
"Выписывай путевку, поедем на участок".
Поехали. На Шартановский лесопункт. Дорога туда все сосновым бором. Она наряднущая сидит. Сумку хозяйственную с собой взяла. Платьице веселое, короткое. Коленки у нее полные, платье никак не закрывает. А в бору отворот есть на сенокосные поляны. Они по речке идут, а часть бора тут сведена. Хутора раньше были, хлеб сеяли. Сейчас траву косят. Она мне:
"Отверни, перекусить надо".
Повернул, остановился у опушки. Солнце сияет, травы цветут. А тут тенек, прохлада. Мох-беломошник. Она села, коленки так, набок, положила. Ох, и умеют же они… На мох газетку постелила и вынимает из сумки еду. Да водки бутылку. Да лимонаду - запить. Устроила все мигом. И мне:
"Присаживайся".
Я сел, гляжу на нее. Волосы кудрявые, глаза смеются. Ноги загорели, а там, где платье поднялось выше колен, белые. Руки за себя откинула, в землю ладошками уперлась, в талии выгнулась. Ну, куда ни кинь, моложе она моей жены и красивей. Говорит:
"Наливай".
И понял я, что начнется тут не дружба, не любовь, а черт знает что. Отвечаю:
"Вам налью, а я за рулем, не могу".
"Да брось ты, смеется, чего ты ломаешься? Знаешь ведь, что тут ни одного автоинспектора днем с огнем не найдешь".
Пододвинулась ко мне. Что ж я, пень березовый? Соображаю, что долго не выдержу, обниму так, что кости у нее хрустнут. Встал - и к машине.
"Нет, говорю, нельзя. Никак нельзя. Уж извините. Вы пейте, закусывайте. Я дома поел хорошо. А я в машине обожду".
Залез в машину, а сам краем глаза смотрю, что она там делает. Она голову назад откинула, в небо поглядела. Долго глядела. Потом поднялась, взяла бутылку за горлышко - и шварк ее об сосну. Вдребезги. И закуску не собрала. Подошла к машине, села. Я искоса глянул - губы у нее крашеные, но и через краску заметно, аж побелели. С лица изменилась. Только и сказала:
"Поехали".
Когда тронулись с места, добавила:
"Эх, ты… мужчина…"
На следующий день я заявление подал об уходе. Она ни слова не сказала, подписала. Две недели отработал - и амба.
- А не думаешь вернуться в агрономы? - осторожно поинтересовался я. - Дело-то нужное, сейчас в наших краях особенно. Тебе же здесь и земля, и народ - все знакомо. Все карты в руки.
- Не пойду, - решительно ответил Николай. - В который раз жизнь менять? Да надо все сызнова начинать, да как получится? А здесь мне любо-дорого. Смену нашу хвалят. Премии не раз давали. А уж насчет Ломенги и сам знаешь… Сам вот, у друзей не побывав, прибежал. Ну, а как ты?
Я коротко рассказал о себе. И только прилег на подушку, действительно словно провалился в сон. Сплю обычно плохо, а тут без пробуждений, без сновидений до самого позднего утра проспал. Небывалое дело: не слышал, как помощники Николая пришли, не слышал, как двигатель заработал, а работает он так, что весь корпус судна подрагивает, не знал, что уже возят меня с одной стороны на другую, что уже самая ранняя машина, почтовая, прошла, что вовсю едут и идут за реку люди.
Проснулся, вышел на палубу. Голова свежая, грудь дышит легко. Солнце невысоко еще поднялось, баки на нефтебазе сияют, деревья все в желтизне, красноте, оранжевом уборе. Ломенга светится до самого поворота, над плесами утренний туман истаивает. На пароме гомон. А Николай сверху, с мостика, приказы отдает.
Попрощался с ним, пообещав зайти. На попутную машину не сел, побрел вдоль реки к городку.
Настроение было праздничное. И подумалось: может, изо всей поездки и запомнится-то больше всего мне эта ночь на перевозе… Прошел мимо городского пляжа, где мы целый август с двоюродным братом провалялись лет, пожалуй, семнадцать назад. Брат значительно старше меня, войну прошел, потом высшее военное училище кончил. Офицер. Тогда я его и спросил однажды:
- Теперь в адъюнктуру?
И брат, подражая говору местных старушек, ответил:
- А нам это, батюшка, ни к чему…
И вдруг, вспомнив этот ответ, совсем не имевший будто никакого отношения ко вчерашнему разговору и к сегодняшнему светлому началу дня, я как-то сопоставил рассказ Николая с тем "ни к чему". И настроение у меня начало портиться.
"Что это я вчера с ним во всем соглашался? - подумалось мне. - Ишь праведник! Ну ладно, насчет той Ларисы. Тут, видно, у бабы бзик. А колхоз? Там же дело страдает. Практически-то колхоз без специалистов… Ему, видишь ли, хорошо!"
Вспомнилась одна девчушка-зоотехник, которая самоотверженно боролась за свою правоту с председателем, о ней еще довелось мне писать. Представил такую же на месте Николая. Как ревет в подушку по ночам, а с утра начинает отстаивать свои права.
"Ах, долдон ты этакий! Ему хорошо…"
Вспомнился и один молодой писатель. Приехал к нам жить. Рассказали ему, что не больно ладно идут дела в областной писательской организации, что взаимоотношения не совсем нормальные между некоторыми литераторами и ответсекретарем. Он и заявил:
- Ну, если тут у вас склоки, я уеду.
И уехал. А я тоже был молодым и восхитился: "Вот молодец, не лезет ни в какую кашу. О творчестве думает. Ему все это "ни к чему".
"А кому "к чему"?" - спросил тут я себя.
А может, стоило разобраться тому умнику, кто прав? Ведь он журналист, писатель!
И теперь частенько слышишь: "Уйду в лесники", "Уйду в мясники". Выходит: "Ковыряйтесь тут без меня в вашей каше, у меня своих забот полно. О себе подумать надо".
А иному все "к чему". И все задевает: и загаженная природа, и тупица да еще ханжа вдобавок ка видном месте, и все непорядки, которые вроде тебя и не касаются, и даже такой пустячок, как милая официанточка, любезно обсчитывающая тебя.
Пятый десяток, а все "к чему". А ни сердце, ни нервы ничуть не лучше, чем у тех, кто уезжает, уходит, убегает. Кому все "ни к чему". Врачи давно уже говорят, что совсем плохи и то, и другое.
До чего все эти мысли взбудоражили, лишили спокойствия, разозлили, что решил вернуться, выложить все напрямик Николаю. Да поразмыслил и отдумал. Больно хорошо было утро. И жаль было портить впечатление от чудесной ночи на Ломенге, на перевозе.
У трех берез
Десятого, в субботу, Любка убежала от Константина с парнем из города.
Когда прошел год и снова наступил тот день, Константин ушел в деревню, к двоюродному брату, и напился там до беспамятства. Силен он был через меру, но на водку не крепок: падал с поллитровки. Вот и тогда еле добрел до своего дома, стоявшего в двух километрах от деревни, у водяной мельницы. По дороге чуть не угодил под повозку, но возница объехал, крепко задев осью за ногу. И долго болела у Константина нога.
Сегодня тоже было десятое, еще год остался позади, и Константин собрался с утра и пошел на горький свой праздник. День разгулялся не по-августовски жаркий, парило сильно, и непохоже было, что лету конец.
Хорошо запомнил тот день Константин и сегодня с полной ясностью все представлял. Ходил он тогда в правление и в магазин и со строителями договаривался насчет очередного ремонта мельницы. Домой двинулся под вечер. Речку переходил, когда тени от стогов вытянулись уже на полкилометра. А подошел к дому - обнаружил замок на дверях да ключ в условленном месте. Не было дома ни Любки, ни записки от нее. Убежала и даже двух слов не оставила. Только по беспорядку и понял Константин, как поспешно Любка собиралась.
То, что Любка перешучивалась и перемигивалась с городскими парнями, приехавшими на уборку, Константин знал. И говорили ему кругом об этом. Но он, учитывая веселый Любкин характер и смешливость ее, молчал. Только раз, когда она поздно пришла домой и чуть-чуть несло от нее винцом, он разругался с ней и даже замахнулся, но не ударил. А теперь сильно жалел, что не избил ее до полусмерти.
В тот день он как-то разом все сообразил и все оценил. Даже верно предположил, что убежала она с Натохой, на которого ему больше всего намекали в разговорах в деревне. Посидел он на лавке, в углу, а потом вышел к мельнице, перешел речку, взобрался повыше по безлесному склону, сел на землю у стога и стал глядеть на лес, обступивший речку и уходящий далеко-далеко. И тогда, и после ни от чего ему так горько не было, как от сознания, что, может быть, Любка с Натохой вспоминают его в эту минуту и, конечно, смеются над ним. Мог он представить Любку в чужих объятиях - и ничего. Все представлял, но не так невыносимо было, как от воображаемого разговора Любки с Натохой о нем. Настолько ему становилось едко и тяжко, что никогда и не ждал он, что такое с человеком может быть.
Год прожил один, но с хозяйством было трудно, а одному тоскливо. Частенько хаживал на тот берег речки, на любимое место, сидел и думал. И понял однажды, после той пьянки, когда чуть не попал под лошадь, что дальше так нельзя - впору броситься в мельничный омут.
Понял, отправился в деревню и уговорил пойти жить к нему Александру. Баба она была средних лет, и работящая, и красивая. В девках родила ребенка, и сурово обошлась с ней деревня, отшатнув всех мало-мальски стоящих женихов. Потом забылось все, и парень вырос и учиться уехал в ремесленное. Осталась Александра одна. Тут-то и позвал ее к себе Константин.
Она пошла. Была она напугана еще с поры девичьей обиды и поэтому, наверное, молчалива. Константин тоже не любил болтовни. Зажили они спокойно и неплохо, но сегодня всплыло в душе у Константина старое, и направился он к двоюродному брату.
Миновал лог, заросший ольхой и осокой, поднялся на пригорок к трем березам, вышедшим из одного корня, оглянулся. Отсюда и деревня уже видна сквозь изреженную стенку ельника, и мельница с домом около нее. Увидел Константин у дома фигуру, понял, что смотрит вслед ему Александра.
"Поняла, - подумал, - на что пошел, беспокоится".
Тут же решил много не пить, чтоб не случилось, как в прошлый год. Но вдруг ясно тот день вспомнил и только рукой махнул.
Возвращался Константин под вечер. Шел не очень пьяный, нес баранок связку - любила их Александра с чаем - и бутылку красного в кармане: вместе выпить.
К вечеру жара еще сгустилась, а от горизонта поползла к середине неба белая, но слишком плотная и тяжелая тучка.
И только Константин стал снимать сапоги на крытом крылечке, ахнул гром и молния просверкнула. Как-то развернулась тучка и показала свое темное нутро. Ударили по крыше, по стеклам окон горошистые капли косого дождя. А через минуту потемнело все, и дождь встал стеной. И скоро уже град скакал по крыльцу, поленнице, впивался в почерневшую от влаги землю.
Гроза прошла, но дождь не переставал: устанавливалось ненастье. С дождем быстро стемнелось, и стали ложиться спать.
Константин лежал на кровати, Александра домывала посуду. Вдруг стукнули в дверь. Сначала негромко, и Константин подумал, что показалось. Потом стукнули решительнее.
Александра бросила полотенце на спинку стула, подошла к окну, из которого видно было крыльцо. Вглядывалась долго, точно узнать не могла или заинтересовало ее что-то очень.
- Ну, - сказал Константин, - поди открой.
Александра проглотила слюну и перехваченным голосом бормотнула:
- Там… Любка…
Константин вскочил с кровати, натянул брюки, пошел к двери. Александра легко метнулась за ним, схватила за плечо. Спросила тем же, не своим голосом:
- Неуж откроешь?
Константин повысвободил плечо и ответил негромко:
- Конечно. Человек ведь.
Любка вошла, вымокшая до нитки, и прямо так села на лавку. Посидела немного и вроде бы с вызовом спросила:
- Гостей принимаете?
Не дождавшись ответа, заметила:
- И безо свету сидите. Экономите, что ль?
Тогда Константин сказал:
- Повесь сушиться к печке и на койку ложись. А ты, Саша, раскладушку принеси.
Александра молча вышла в сени, а Константин полез на полати. Любка, безразлично, словно в пустоту, сказала:
- Ушла я от него. Нестоящий он жизни человек.
Вернулась Александра, принялась устраивать постель на раскладушке. Слышно было, как шуршит на улице мелконький, но частый дождь. И никто больше не сказал ни слова.
Почти неделя прошла с того дня, как вернулась Любка. Константин с утра уходил на мельницу, забегал ненадолго в обед, а возвращался поздно вечером. Быстро ел и лез на полати. Александра возилась с хозяйством и ходила на колхозный огород: она была в огородной бригаде. Наступало время сбора урожая. На полях стрекотали машины. Рано начались утренники, холодные росы, чуть ли не иней. На огороде убрали лук. Было его много, и обрезали его, готовя к зиме, всей бригадой целых три дня.
Александра возвращалась с красными от пера руками, а Любка - с желто-зелеными. Она ходила теребить и вязать лен в льноводное звено, к прежним своим подругам.
Все дни Константин работал до того, что не поднимались руки. Но каждый день часа на два уходил на свое место, к стогу, что из года в год ставили тут же, ложился на землю, глядя в небо, или, привалившись спиной к стогу, сидел, смотрел на речку, на лес и думал.
За эти дни вспомнил он все и как бы снова пережил жизнь свою, до каждого важного часа, а иногда и до ненужной, но памятной мелочи.
Вспомнил, как начал ухаживать за Любкой. Был он старше ее на семь годов, а вокруг нее и подруг крутились парни - их одногодки. И он подражал этим парням, стыдясь внутри, чувствуя, что выходит у него что-то не так. Но он и папиросы курил так же, и словечки говорил те же, даже забросил любимую обувь - сапоги - и начал тогда носить ботинки.
Вспомнил, как поджидал ее у крыльца в глухие ночи, лазая под окнами по росистым кустам, хрустя сучками. Как неуклюже обнимал ее за теплые плечи. Как готов был грудью, со всей необузданной силой своей рвануться на ее защиту, да жаль, на Любку никто не нападал.
Вспомнил свадьбу. Полы, вымытые с кирпичом, на которых печатали дробь каблуки сапог, туфель и ботинок. Пряный запашок бражки и острый - махорочного дыма. И веселый набор голосов гармошки, и Любкины губы у своих, и что-то белое, вертящееся в круге, и крики: "Вот невеста! Ай, хороша! Давай, давай!" И голос над ухом стариковский, кажется, дяди Петра: "Ну, отхватил ты, паря, ягоду малину".
Еще многое вспомнил Константин так ярко, словно показывали это ему наяву, сейчас, перед глазами, - до того самого, до последнего дня.
Вдруг почему-то не важно стало ему теперь, говорила ли Любка с Натохой о нем, говорит ли она о нем с товарками по звену и вообще говорят или нет о них в деревне.
И тогда, под стогом, в виду знакомой с детства речки и далей лесных, где на отдельных деревьях уже посверкивал желтый лист, в виду неба, по-летнему голубого еще, но чем-то неуловимым наводившего на мысль, что близко осень, понял Константин что-то такое, от чего прояснилась его жизнь и на свое место встали и правда, и обида, и справедливость. И хотя было горько на душе и не легче ничуть, но как-то по-особому увидел все и почувствовал он и теперь знал, как ему поступать.
В этот день он вернулся домой раньше, чем в предыдущие. Еще с обеда подул ровный ветер, погнал облака, начал сушить листву и землю. Вынырнуло солнце. Словно приветствуя его, несмотря на вечер, послышался с верхнего поля рокоток трактора и лафетной жатки.
Подходя к дому, услыхал Константин, что Любка с Александрой ругаются. Он не знал, ругались ли они до этого, но думал, что нет. А сегодня, видимо, невыносимым стало молчание, и они ругались.
Слышен был по-бабьи звонкий, задорный голос Любки и менее высокий, но тоже напряженный голос Александры. Ругались они последними словами, вкладывая в них не столько, наверное, обиду друг на друга, сколько обиду на неполучившуюся свою жизнь.
- Ты меня этим не кори! - выкрикнула Любка, когда Константин уже стоял у крыльца. - Не тебе меня корить! Я ребят в девках не принашивала. Святая нашлась. Небось только и сидела, только и ждала, чтобы какой-нибудь мужичонка пришел да подобрал!