Недометанный стог (рассказы и повести) - Воробьев Леонид Иванович 2 стр.


- Племянникам везла, - смущаясь, сказала она.

Однорукий раскрыл свой чемоданчик, и на столе появились копченые рыбины и большой кусок сала. Казимир забежал на минутку, посмотрел на стол и рассмеялся.

- Погоди-ка, Виктор Иванович, я и наш НЗ сюда приволоку.

Он принес бутылку коньяка и несколько копченых селедок, купленных на лесопункте. Опять убежал и теперь принес маленькую еловую веточку. Сунул ее в щель стола.

- Вот и елка, - сказал он. - Когда на делянке были, за буфер зацепилась. Так и ехала с нами зайцем.

В избушке быстро теплело. Женщина хлопотала у стола. На улице свистела метель, завывало в печке и рукавах, а Волков вынул из кармана маленький транзисторный приемничек, настроил, и в избушке совсем стало уютно.

Печка накалялась, и путники сняли верхнюю одежду. Женщина оказалась совсем не такой толстой и не старой. Однорукий посмотрел на пиджак Волкова, украшенный тремя рядами колодок, и сказал:

- Повоевано.

- Было, - отозвался Волков, посмотрел на пиджак однорукого - костюм на том был новенький, выходной, с одной планкой колодок - и прибавил: - Да и у вас тоже.

- Да я быстро отвоевался, - сказал однорукий, поворотом головы указывая на пустой рукав.

Помигивала коптилка, от печки несло жаром. На ней стоял чайник, оставленный перевозчиками до будущего сезона. В нем таял снег, шипели капли, падавшие на печку. Очень уютно было в избушке. И на столе все приняло определенный порядок. Перед женщиной стоял стакан, а перед мужчинами пластмассовые стаканчики из хозяйства запасливого Казимира. Была разложена закуска. А на улице выло и бушевало, и зябко становилось, только стоило вообразить, что там такое творится.

- Ну что, товарищи, - Волков встал и поднял стаканчик, - я ведь привык речи теперь говорить. А тут что говорить… Встречаем вот Новый год. И неплохо встречаем, хоть и в первый раз видимся. Дела-то у всех у нас идут неплохо. Не война ведь. Вот и выпьем, чтоб ее никогда не было. И чтоб счастья всем, здоровья и радости! А чего же еще? С Новым годом, товарищи!

Все поднялись и выпили. Налили по второй. Начались разговоры. Казимир сыпал анекдотами. Женщина рассказывала про своих племянников. Однорукий посматривал на огонь в печке и слушал.

Когда еще раз сдвинулись стакан и стаканчики, Волков обратил внимание, что у однорукого на единственной-то руке было три пальца. Он хотел спросить инвалида, где тот воевал, но вдруг взглянул ему в лицо и поперхнулся словами. Однорукий глядел куда-то в сторону, но в сознании Волкова мелькнула тревожная мысль, что это лицо он видел именно тогда. Он быстро выпил, закусил и приказал про себя:

"Перестань! Чуть что - и всякая дрянь лезет в голову. Сколько раз ошибался, сколько раз приказывал себе прекратить и думать об этом! И сколько лет прошло! Травишь всю жизнь сам себя! Сейчас же прекрати!"

Он закусывал, поддерживал разговор, но почему-то боялся встретиться взглядом с одноруким, хотя и страстно желал этого. А тот говорил односложно и больше смотрел на огонь, чем на собеседников.

Все разомлели от теплоты, от выпитого, от еды. Вскоре стали укладываться, каждый у отдельной стены. Казимир захрапел первым. Потом присвистом отозвался однорукий. Тоненько засопела женщина. А Волков лежал и не спал. Вспоминал и думал.

Иногда он полностью забывал про это, а иногда не шло из головы. В сорок втором, совсем юным, совсем мальчишкой, был он уже солдатом. И был оставлен с группой других бойцов прикрывать отход своей части.

Они лежали, окопавшись, на гребне овражка, а за ними были склон, речка, лесок. Ждали немцев, и те не замедлили показаться. Было их много, очень много и приближались они с каждой секундой. И когда вовсю началась стрельба, а немцы все шли и шли, у Волкова не выдержали нервы. Он скатился со склона, перемахнул диким прыжком речку и ударился в лес, обдирая одежду и лицо о сучья. Убежал, оставив товарищей на явную смерть.

Через некоторое время он отыскал своих, доложил, что все погибли, - так оно и должно было быть, - а он, дескать, был оглушен, чудом спасся и ночью уполз с места боя.

Время было жестокое, могли ему и не поверить, но повезло - поверили. И он воевал до самой победы, воевал хорошо. Заслужил уважение от товарищей и вроде бы оправдание в своих собственных глазах.

Страх он преодолел, и больше такого с ним не случалось. Но странно - когда он преодолевал труса в себе, когда воевал, он почти совсем не вспоминал о том случае, а ближе к дню окончания войны, когда все стали считать его геройским парнем, вспоминал все чаще. Раздражали эти воспоминания и после войны.

Случалось, что он принимал кого-нибудь из бывших фронтовиков то за бойца, лежавшего тогда слева, то за бойца, лежавшего справа. Сердился на себя и думал, что и не узнал бы их теперь, наверное. И тут же сам себя опровергал: лица, запомнившиеся в такой отчаянной ситуации, забыть невозможно.

Вот и сегодня. Так и показалось ему, что чокается стаканчиком он с солдатом, что лежал тогда справа. Тот и в то время уже был немолод. И что он насмешливо улыбается. Только усилием воли Волков отогнал от себя за столом эти мысли.

Сейчас они снова тревожили его. Ему даже почудилось, что однорукий не спит, а сидит, смотрит на него и ждет решительного разговора. Волков повернулся от стены и сел. Все в избушке спали. Остывала, изредка позванивая, печка. Чуть помигивала на столе коптилка. А за стенами все свирепствовала метель.

Он выругался про себя и снова лег. Сон не шел. Два раза он выходил из избушки в непроглядную густоту слепящего снега. И наконец под утро забылся тяжким сном.

И приснились ему опять тот склон, та речка, тот бой. Наступали немцы, а кругом были молчаливые свои солдаты, все на одно неразличимое лицо, все почему-то однорукие. И когда он побежал, никто, как и тогда, ничего не крикнул ему вслед.

Проснулся он, когда все уже встали. Казимир растопил печку и поставил на нее ведро со снегом. Метель понемногу утихомиривалась.

В начале седьмого прошел бульдозер. За ним почтовая машина. И сразу же выехали они.

Было еще темно, и все, кроме Казимира, дремали. Дорогу не обкатали, и "газик" водило из стороны в сторону. Фары выхватывали из темноты участок дороги и пляшущие снежинки. Метель явно шла на убыль.

У Ряжева высадили женщину. Она долго благодарила, желала всяческих благ и совала Казимиру мелочь, а тот отругивался.

Возле Спаса вылез однорукий. Уже посветлело, и виден был Спас, заметенный чуть ли не по крыши. Везде над деревней поднимались дымки. Ехать отсюда оставалось всего-то с десяток километров.

Однорукий степенно поблагодарил, пожелал счастья в новом году и сказал неожиданно Волкову:

- Выйдите на минуточку. Посоветоваться надо.

Зашли за "газик". Небо расчищалось, чувствовалась перемена к морозу.

- Не узнал? - спросил вдруг однорукий, глядя прямо в глаза Волкову.

У Волкова перехватило дыхание. Он судорожно сглотнул слюну.

- А я тебя сразу узнал, - продолжал однорукий, - хоть и сильно ты изменился. Столько годов прошло… Но такое разве забудешь?

Волков молчал, ком подкатил к горлу, звенела голова, ни одного слова не приходило на ум.

- Да ты не боись, - быстро сказал однорукий, заметив состояние Волкова. - Не боись. Ну, было, ну, прошло. Мы-то хоть уже трепаные были, а ты-то… Сопляк совсем. Мальчишечка. Трудно такой ужас вытерпеть. И нам-то жутко было. Пожалели. Поэтому никто тебе вслед и не пульнул.

Волков все не мог сказать ни слова и не отводил глаз от взгляда однорукого.

- Брось думать, - говорил тот. - Я никому не скажу. Слово фронтовика. Живи спокойно. Повоевал ты. - И, очевидно желая совсем уверить Волкова, прибавил: - Никогда не скажу. Ну, спасибо, что подвез. Пошел я.

Он повернулся и зашагал к Спасу, рюхаясь в снег, метя по нему полами пальто. Волков глядел ему вслед, приходил в себя и как-то отвлеченно посматривал на деревню и дымки. Он чувствовал и был уверен, что однорукий никому ничего не расскажет, и в то же время понимал, что с сегодняшнего дня ему не будет покоя никогда.

У реки у Ломенги

Успокоилось все. И закат стерся с неба. Потемнела позолота на западных закрайках кучерявых облачков, которые весь день пробегали, подгоняемые ветром, над головами мужиков и баб, ставящих стога. Покряхтывали мужики, торопясь заметнуть на стог один за другим навильники раздуваемого ветерком некрупного сена, ловчей орудовали граблями бабы. Побаивались: не накатило бы грозы.

А сейчас и ветер стих, и облака разметались по горизонту, стоят. Может, и ползут, но только в негустой черноте ночного летнего неба этого не заметишь. Тучка побольше, разлапистая, с причудливо завернутыми краями, висит над Глухим болотом, от зарослей которого тонкими лентами начинает отслаиваться туман.

Туман легким папиросным дымком начинает куриться и в лощинах, призрачными тенями бродит над серебряно-черной поверхностью дальнего поворота Ломенги. Близь реки не видна, скрыта крутояром берега, на котором кое-где маячат сигнальные, для сплавщиков, столбы.

День от солнца и работы, даже несмотря на ветерок, был горяч. А сейчас зябко, и мы с дядей Саней, понаставив на ночь нехитрую рыбачью снасть - крюки и переметы, развели костер. Дядя Саня подкладывает в огонь сучки, морщит от дыма и жары свое и без того покрытое целой чересполосицей морщин лицо и поглядывает в сторону парочки, виднеющейся в отдалении, у свежесметанных стогов.

Почти все колхозники, окончив метку, уехали на подводах в деревню. Укатили ребята на конных граблях. Но несколько подвод осталось. Стреноженные лошади ленивым скоком изредка встряхивают тишину. На телегах и андрецах, легко прикрывшись, спят люди. Это косцы, которые рань-разрань зазвенят точилами о косы, да несколько метальщиков - они с утра начнут растрясывать копны недосохшего сена, поджидая остальных членов бригады, чтобы не раз поворошить валки, для верности, и начнут закручивать аккуратные стога вокруг длинных стожаров, понаставленных дядей Саней.

Дядя Саня все поглядывает на парочку и ворчит что-то себе под нос. У стогов бродят его племянница Ленка и черный, чубатый, длинноносый парень Митька Бурдов. Ленке и Митьке вполне можно было бы уехать с другими колхозниками домой, но они предпочли остаться и ждать здесь начала нового рабочего дня.

Сучки плохо ломаются на колене дяди Сани, костер тоже, видимо, своим поведением не нравится ему, поэтому он сердито тычет палкой в огонь и бормочет уже громче, так, что я начинаю различать:

- Ходят… И чего ходят? То ли говорят, то ли молчат - не поймешь… И в прошлый год, и в позапрошлый, да каждый год это самое. Кто-нибудь да не спит. Ходят! А зачем? Говорить - так все за одну ночь переговоришь. А молчать - так что толку? Спали бы. За день на работе хребтину наломают, а все не спится. Ходят…

Чуть ощутимый ветерок набегает изредка, сбивая дым от костра, прижимая его к земле. Дым крутится, освобождаясь от нажима ветра, и время от времени горьковатой волной ударяет в лицо. С губ исчезают тогда пряные, медовые ощущения, приносимые ветерком от высохших под горячими солнечными лучами трав, уложенных в стога. Губы горьки. На глазах слезы, и сквозь них удлиняется, искажается фигура дяди Сани, расплывается его ватник и зимняя шапка с одним ухом.

В воздухе и вечер, и день, и ночь. То напахнет с пригорков дневным ромашковым теплом, то потянет сыростью с реки, в теплые наплывы легчайшего воздуха вплетутся струйки холодного, и влажными ладонями возьмется туман за щеки.

Но струи воздуха, наполненные до густоты ароматами трав и кустов, обтекают лицо все реже. Запахи гаснут, сплетаясь в еле уловимый аромат ночи.

Стихают дневные и вечерние звуки. Еще возятся птахи в кустах у Глухого болота, еще послышится с дальнего взлобка, по которому проходит столбовая дорога, рокот мотора или лошадиное ржание, но таких шумов все меньше и меньше. Выделяются другие, не слышимые ранее. Поскрипывает дергач, хлещется крупная рыба, и начинает различаться бульканье струй по гальке на Малопесчаном перекате.

Пробрела по большой дороге в Блинцово гармонь. Одну песню негромко начинала, потом обрывала - за другую принималась. В Блинцове - "топчак", туда многие парни и девчонки по вечерам сходятся на гулянку.

- Ходят, - неодобрительно проворчал дядя Саня, то ли по адресу гармони, то ли в сторону Митьки с Ленкой, которые отошли уже к самому дальнему стогу. - Не спится, вишь, им!

"Ну и пускай ходят, - думаю я, глядя, как дядя Саня обеими руками плотней усаживает на голове одноухую свою шапку. - Чего сердится старый? Забыл разве, как сам целыми ночами прогуливал?"

Ночь победила и день, и вечер во всем. Властвует на земле. Только слишком светла она. Летняя. На какой-нибудь час загустеет настоящая темнота, а затем наступит рассвет. Сейчас всего лишь полутьма. Видна и речная даль, и стенка леса, уступами поднимающаяся на взлобок, по которому пролегла дорога, различимы гряды кустов, окаймляющие луга. Заливные эти луга отвоеваны у кустов, осушены канавами. Наверно, за то, что раньше сплошь были покрыты они кудрявым лозняком, до сих пор называют их - Кудрявые.

Ленка и Митька скрылись за дальним стогом. Дядя Саня, кряхтя, поднялся, постучал сапогами по земле, отогревая или разминая ноги, поглядел на вполне пока достаточную кучу хвороста и хрипловато крикнул:

- Ленка! Сучков насобирай!

Прошло с десяток минут, и Митька подошел к костру с охапкой сучьев. За ним с такой же охапкой вскоре приблизилась Ленка.

- Вот дельно, - довольно заговорил дядя Саня. - Чем мне, старику, ноги ломать. Посидите, погрейтесь. А то спать бы ложились. Вставать будете чуть свет, работать. А вы сморитесь за ночь. Какие из вас работники…

- Сам-то что не спишь? - смеется Ленка, высокая, полногрудая. Чувствуется, ей весело, она готова смеяться еще и еще, был бы лишь повод.

Дядя Саня как-то изучающе смотрит на Ленку, окидывает взглядом ее налитую свежестью и силой фигуру и бормочет:

- Нам, - кивнув на меня, - с ним что… Мы крюки вынем - и храпака. До поздней зари. А вам - косы да лопатки в руки чуть свет. Вжваривай!

Ленка опять смеется неизвестно чему.

Митьке, видимо, не стоится на месте. Он нагибается, натягивает, без особой на то нужды, голенища сапог повыше, счищает ладонью незаметный сор с рукавов хлопчатобумажного серенького пиджачка и с коленок таких же брюк. Переминаясь с ноги на ногу, он всем видом своим говорит: "Чего тут стоять? Пойдем. Успеем еще выспаться". Левой рукой Митька ерошит черные свои вихры, а правой, незаметно для дяди Сани, тянет Ленку за рукав коротенькой светло-синей жакетки.

Ленка вроде не замечает: лукаво поглядывает по сторонам озорными серыми глазами. Митька тянет снова.

- Пойдем мы, - с полувздохом заявляет Ленка. - Жарко тут у вас. Погуляем.

Дядя Саня с явным неудовольствием закряхтел, и только открыл рот, чтобы, вероятно, высказаться по этому поводу, как со стороны Глухого болота донеслись какие-то невнятные всхлипывания и что-то отдаленно напоминающее одновременно человеческий кашель и смех.

- Угу, - только и сказал дядя Саня, словно ждал этого.

- Что это? - Ленка вздрогнула и посмотрела расширенными от испуга глазами на всех нас по очереди, остановив свой взгляд на дяде Сане.

- Птица, - сообщил за него Митька и дернул Ленку за рукав.

- Птица, наверно, - подтвердил дядя Саня и с неожиданной для него словоохотливостью продолжил: - А кто знает… Может, и зверь. А люди болтают разное. Есть ведь чудаки-то: выдумывают от безделья. Слышь, какую пулю пустили: говорят, Верка это.

- Лузгина? - полувопросительно, полуутвердительно заметила Ленка и присела на чурбанчик, грея у огня, очевидно, за одну минуту зазябнувшие руки.

- Расскажи, что за Верка? - попросил я, чувствуя, что все, кроме меня, знают об этом, а дяде Сане, несмотря на то, хочется почему-то поговорить.

- Начинаются бабьи сказки, - буркнул Митька, - нараспускают всякой дребедени…

- Расскажи, дядя Саня, - поддержала меня Ленка, по неуверенному голосу которой нельзя было определить, чего ей больше хочется: слушать об этом еще раз или уж лучше не слушать?

- Ну, послушаем сказку, - недовольно пробурчал Митька, видя, что большинство не на его стороне, и присел к костру, независимо отвернув лицо в сторону реки.

- Какую сказку? - вдруг рассердился дядя Саня. - Какую такую сказку? То, что Верка в Глухом по ночам кричит, - это, верю, сказка. А разве я об этом? Какая сказка, когда я Верку с детства, как тебя, знал, в ту пору, когда она по деревне ребятенком бегала? И после. А ты тогда - под стол пешком, для тебя, конечно, сказка…

Дядя Саня счел, очевидно, ненужным далее отчитывать Митьку и повернулся ко мне.

- Дело тут простое и короткое. Жила у нас в деревне, три дома от меня, Верка Лузгина - Алексея Лузгина дочка. Когда подвыросла, завлекательная на вид стала. Начали парни за ней, один, другой… Ну, как водится, она одного присмотрела, Борьку Чеснокова. Стали подруживать.

Друг на друга они очень похожи были: черные, глаза у обоих, как у цыган. Им все говорили: "Судьба". Судьба так судьба, еще крепче стали они дружить. В деревне, сам знаешь, парень со своей залетиной где-нибудь по сторонке ходят, на глаза не лезут, хоронятся. Ну, а эти у всех на виду похаживали: жених, мол, и невеста. Не стеснялись. Хотя, между прочим, - дядя Саня искоса поглядел на Митьку с Ленкой, - точно известно: лишнего ни грамма не позволяли. Да.

В общем, они бы тут раз-раз - и обженились. Да война, как на грех. Борьку сразу же в сорок первом, в июне, и призвали. Ну, попрощались, пошел. Ранило его несколько раз: под Москвой, под Оршей, потом еще где-то. Да все бог обносил - легко. Подлечится в госпитале, снова воюет. На побывку так и не бывал. Дошел до Германии, в Германию вступил. С Веркой они, конечно, переписывались.

Она сильно его ждала. Все, понятно, сильно ждали, а она уж очень неспокойная какая-то. Чуть писем нет - ходит как туча. Молчит, глазами черными сверкает. Раненый лежит - еще того сердитей. А как в порядке все - радости у нее, что у малого дитя.

Много ведь можно вспомнить… Как и носки, да варежки, да прочее всякое теплое она посылала. И ей посылки приходили. И о письмах… Да что говорить, время такое было, вспоминать неохота. Тут и радость тебе, коли вернулся, и слез без конца и краю. Короче скажу, кончилась война. День Победы. А Верке как раз, совсем недавно, письмо от Борьки было. "Жив, здоров…" и другое такое прочее.

Дядя Саня помолчал, пошевелил палкой угли в костре и словно нехотя добавил:

- Д-да. А потом похоронная пришла. Седьмого, за два дня до Победы, какой-то леший в него пульнул. Всю войну прошел, а тут - на тебе… Между прочим, двоюродный племянник он мне.

Наступило молчание. Дядя Саня все подшевеливал костер, так что от полуобгоревших сучков взлетали и таяли в дыму снопики искр, а за ними взметывалось пламя. Палка, которой он действовал как кочергой, загоралась, и дядя Саня сбивал огонь, водя палкой по мокрой траве.

Назад Дальше