Недометанный стог (рассказы и повести) - Воробьев Леонид Иванович 24 стр.


И вдруг стали мне сниться сны. Не деревня, не лес или речка, не Димка, а бельгийское Петрунино ружье. Все, как есть, видится мне оно. А дальше снится, что приезжаю я с большими деньгами и покупаю его у Петруни. Он по пьянке продает, я иду Стариковкой, все смотрят и восхищаются. А Петруня проспался, бежит, деньги сует, уговаривает назад ружье отдать. Я же только улыбаюсь насмешливо.

Или снилось, что приехал я в Стариковку с таким ружьем, что Петрунино рядом с моим - дрянь. И какие немыслимые стволы, какие приклады конструировала моя фантазия! А в конце - опять идет за мной Петруня, завидует и клянчит продать или сменяться.

Кто знает, возможно, Димке снился аккордеон. А мне вот - ружье.

Ушел я в воспоминания, даже не заметил, как миновал последний поворот. И передо мной открылась Стариковка.

Иногда лесные деревеньки возникают перед путниками совсем неожиданно. Идешь, идешь густым лесом, ни просвета впереди, даже стволы стоят по-прежнему, не поредеет ничуть. Вдруг оборвется все - и деревня. Так и Стар и ковка. Лес кончается, как обрезанный ножом, перед глазами скат к речке, по скату дома. На той стороне речки тоже дома, за ними поле и снова лес. А по речке, в обе стороны, небольшие луга, в которые мысами врезается все тот же лес.

Постоял я, посмотрел на Стариковку. Несколько изменилась она, понастроилось, к моему удивлению, много новых домов. Постоял, постоял и пошел к тете. Я ей не писал, она, несомненно, думать не думала, что я приеду, и дома ее не оказалось: была на работе. Я поставил чемодан на крыльцо, попил воды из ведра, прикрытого деревянным кружком, и пошел по Стариковке.

Одного только и встретил - деда Алексея Соси Петровича. Почти все в деревне, хоть время подходило к вечеру, были в эту горячую пору на полях и в лугах. Дед стал совсем плох, но меня признал, говорил еще бойко, закурил у меня папиросу: "Куревом в деревне поджились, не завезли", рассказывал про колхозные дела. Чтобы все досконально знать, не надо было ни к кому, кроме Алексея Сосипатровича, и обращаться.

Спросил я и о Петруне, тут ли он.

- Тут. Чё ему сделается, - ответил старик. - Дом новый поставил. На сушильном агрегате, - последнее слово дед четко, с особым удовольствием выговорил, - командует. В это время, должно, домой заявился. Поди. Либо на сушилку, либо вон туда…

Он показал на довольно новый, большой дом, ближе к запруде. Упрямый же и твердый человек Петруня: где указал нам когда-то место, там и дом поставил.

С Петруней мы встретились возле самого дома, он шел с сушилки. Он узнал, обрадовался, сказал: "Обожди момент", не заходя в дом, убежал куда-то, через несколько минут вернулся. Поллитровка торчала из кармана галифе.

Зашли в дом. Места было много, но как-то неприбрано, неуютно. Стояла у стены очень большая деревянная кровать, над ней висел немецкий тоненький коврик с рыцарским замком на лесистой горе и домиками под красной черепицей у подножия этой горы. Выше коврика был вбит гвоздь, на котором висело, пересекая коврик, Петрунино ружье.

Петруня постарел и, пожалуй, не очень следил за собой. Пока он мыл наскоро стаканы, резал огурцы, хлеб, мы говорили. О колхозных делах я его не расспрашивал, наговорился уже с дедом Алексеем. Да и он о работе не начинал, сообщал о рыбалке, охоте, о том, как нынче с ягодами и грибами в лесу. Руки у него были прежние, сильные, но, когда он резал хлеб, пальцы подрагивали: видимо, устал на работе.

Когда выпили по стопке, я спросил:

- А где же… хозяйка?

По-другому назвать я почему-то не решился.

Петруня повел плечом, поспешно налил по второй стопке, поглядел в окно и с неловкой, как бы извиняющейся усмешечкой в тоне ответил:

- Линка-то… Не живет. Уехала, в общем.

Потом глуховато добавил:

- Не показалось ей у нас.

И снова неловко усмехнулся.

- Или староват я по ней, что ли.

И от этого нашего, деревенского "не показалось" вместо "не понравилось", "не пришлось по душе", от его тона мне стало вдруг его жалко. И вроде стыдно и неудобно за свою жалость.

Мы еще посидели и допили пол-литра. Я пригласил его заходить ко мне и вышел. Луг, падающий к речке, посвежел, возле речки, очевидно, было совсем свежо, а здесь, наверху, по-прежнему тепло и ласково. Коров уже прогнали, пахло молоком. Закат был такой же, как обычно в моих рассказах об этих местах, и тетка Анна так же вела быка, приговаривая: "Иди, иди? Анд ел ты мой белорожий".

И не то чтобы я не был рад родным местам, но было грустно мне и не надо было никакого бельгийского ружья, и вообще как-то ничего не надо.

Это начиналась юность

Ночами морозило, но мохнатые барашки вербы ничуть не страдали от этого. С каждым днем их становилось все больше, и тонкие ветки вербняка, пронизанные потоками солнечных лучей, отливали радующей глаз пушистой желтизной. В середине дня с крыш начала сыпаться радужная полновесная и звонкая капель. А по вечерам со стороны сиреневого заката набегал порывистый, но несильный ветер, напоенный запахами оттаявшей еловой хвои. Ветер подбирался к пешеходам и, хватая их за плечи, что-то нашептывал им, путая мысли и отодвигая в сознании на самый задний план заботы дня.

В этот период всеобщего пробуждения, во время теплых ветров и бесшабашных мыслей, в месяц весенней радости, почему-то неотделимой от особенной, ласковой грусти, только у меня и моих товарищей в голове была изумительная ясность, а в сердце невозмутимое спокойствие.

По-прежнему я полувнимательно слушал ответы товарищей, по-прежнему мои руки лежали на столе, на котором острым ножом была фигурно вырезана отчаянная надпись: "Да сбудутся мечты Билли Бонса!" За эту надпись мне в свое время здорово влетело. Я был вынужден после уроков замазывать ее толстым слоем краски, но надпись все же можно было прочитать.

И по-прежнему мы успевали делать сотни дел в перемены - от доучивания полуготовых уроков до катанья верхом друг на друге. И конечно, мы не упускали возможности дернуть за косу девчонку, шедшую по коридору, хотя превосходно знали, что, в случае если она пожалуется, все громы и молнии обрушатся на наши беззащитные стриженые головы.

Итак, было все по-прежнему. Даже проклятое спряжение немецких глаголов не стало ничуть нуднее от примет приближающейся весны.

…Над городком висела ночь, когда я вышел из дому и направился к своим приятелям. Необходимо было явиться домой через час (такова была домашняя увольнительная), и необходимо было сделать очень многое. Отнести учебник Ваське Семенову и увеличительное стекло Димке Рыбкину. Зайти к Володьке Пименову и выпросить у него две гильзы шестнадцатого калибра. А затем попытаться встретить Саньку Дресвянина и прямиком сказать ему, что он - "скотина".

Я шел, разбивая каблуками сапог ледяшки на тротуарах. Кое-где редко почокивала запоздалая капель. Ветер обшаривал переулки, продолжая свою разлагающую весеннюю деятельность. Но на меня он действовал только раздражающе: мне он мешал идти.

Ночи в марте особые. Свет фонарей, усиленный подсветом невысокой над горизонтом луны, создает на улицах какое-то поверхностное, неопределенное освещение, в результате чего перспективы улиц видны плохо, хотя несколько туманно, а довольно близкие предметы целиком растворяются в притаившемся возле домов полусумраке.

Поэтому я едва не натолкнулся на парочку, стоявшую у забора в довольно безлюдном переулке, где и днем-то редко встретишь прохожего. Но, увидев почти рядом парня и девушку, я сумел отступить незамеченным (вероятно, потому, что им было не до меня) и хотел перейти на противоположную сторону переулка. Однако меня чуть задержали услышанные мной слова. А через минуту, спрятавшись за ствол старой липы, я с жадностью ловил каждое слово из подслушиваемого разговора.

Имел ли я привычку подслушивать? Абсолютно нет. Я отлично знал, что это подло. Что же остановило меня и заставило прятаться за деревом? Да то, что разговор шел о любви. Пока еще не прямо о ней, но я сразу догадался, что о ней все-таки заговорят. О той любви, о которой мы читали в книгах, с тех пор как научились читать, которой была заполнена даже литература, обязательная для чтения. И почти ни одной кинокартины, которых мы к тому времени уже просмотрели сотни, не обходилось без любви. В романах любовные сцены мы читали наспех, перелистывая по две страницы сразу, чтобы скорей отвязаться. В кинокартинах, по нашему мнению, такие сцены только мешали следить за развитием действия. Однако здесь было не то: разговор шел между живыми людьми, стоящими поблизости от меня. И неудивительно, а может быть, и удивительно, что я задержался послушать.

- Ну, погоди, ну, постой, Ирка! - убеждал парень, удерживая девушку за руку. - Побродим еще. Ты всегда домой рвешься, поговорить не даешь. Ну, скажи, тебе неинтересно со мной?

- Что ты, Витя! Мне с тобой интересно, но домой надо. И так уж вон куда забрели! Некогда стоять. Пойдем быстрей, проводи меня.

Парня я узнал по голосу. Это был Витька Черкасский - механик с электростанции. Смуглолицый здоровяк, он классно играл в футбол и отлично разбирался в мотоциклах. Девушку я не знал.

- Пойдем, пойдем, - тянула его за собой неизвестная мне Ирка.

- Нет, не пойдем, - вдруг грубовато сказал Витька. - Хватит, Ирка, в прятки играть. Обижаешь ведь ты меня, увиливаешь от серьезного разговора. В который уж раз! Ну, ответь ты мне…

- Потом, Витя. Не сейчас, - с какой-то нервозностью и испугом в голосе прервала его девушка. - Очень домой надо. Пойдем же.

- Ну, зачем же говорить: "Домой надо"? - с горькой усмешкой в голосе отозвался Витька. - Скажи лучше: "Не хочу быть с тобой". Честнее будет. Знаю ведь я, надо тебе домой или не надо.

- Нет, надо, - вдруг совершенно спокойно сказала девушка и строго добавила: - Пошли!

К моему удивлению, эта строгая нотка в голосе моментально подействовала на Витьку, и он беспрекословно повиновался.

Они пошли по переулку, вышли на другую слабо освещенную улицу и двинулись дальше по ней. И так почти через весь городок, на другой его конец. Они шли и в тени домов и деревьев перед домами, и по освещенной части тротуаров, переходили с одних сторон улиц и переулков на противоположные, шагали по середине мостовой, ломали каблуками лед в промерзших до дна мелких лужицах, хрустели настовой коркой снега, гулко вышагивали по оголившейся замороженной земле. Он все что-то горячо доказывал ей, все говорил, все убеждал в чем-то. Иногда, кажется, сердился, иногда просил, даже умолял. А она отвечала кратко, то просительно, то строго, то с наигранной непринужденностью и все тянула его за рукав, не давая останавливаться, не давая задерживаться, чтобы не было разговора на одном месте, разговора, которого, как понял даже я, она избегала.

А за ними, как заколдованный, плелся я, так же минуя улицу за улицей, то борясь с ветром, то подставляя ему спину. Я прятался, чтобы не быть увиденным идущими впереди, в подворотнях, за деревьями, за углами домов и в отбрасываемой ими тени. Я шел, не слыша почти ничего из объяснений парня и девушки, шел, сам не зная почему и зачем, но не мог не идти, словно что-то притягивало меня к этой паре, словно и для меня в их разговоре было нечто важное, нужное и лично необходимое.

Наконец они подошли к двухэтажному дому с темными, спящими окнами. Одинокий уличный фонарь, стоявший поблизости, освещал только угол дома и часть двора, обнесенного перед фасадом высоким забором. Витька с девушкой встали у калитки, вделанной в прямую створку больших дощатых ворот. Фигуры обоих опять растворились в тени, отбрасываемой забором и воротами. Я укрылся за темным углом забора и находился от парня и девушки всего в нескольких метрах.

Не совсем понятными были их первые фразы, когда они остановились. Какие-то намеки, упоминания незнакомых парней и девушек. Но тон был понятен мне, по крайней мере, мне так казалось.

Затем Витька встал спиной к калитке, как будто загораживая девушке путь, и глухо сказал:

- Ну, хватит. Скажи, Ирка, любишь или нет? Прямо скажи.

Она молчала. А я весь обратился в слух.

- Не обижай, - просил Витька. - Знать хочу. Не могу больше. Лучше "нет", чем неизвестность.

Она молчала.

- А может, "да"? - с надеждой в голосе снова заговорил он. - Скажи! Тебе со мной, Ирка, будет… - у него перехватило голос, - ну знаешь как… Ведь я тебя сильно-сильно…

Ты, Витя, говоришь: лучше что угодно, чем неизвестность, - перебила Ирка, не давая ему договорить. - Пусть так. Я скажу.

Она отступила на шаг назад и попала в полосу света от фонаря. Теперь-то я как следует рассмотрел ее. Девчонка была как девчонка. Ровным счетом, ничего особенного. Пальтишко, платочек, косенки из-под него. Лицо самое обыкновенное. В моем представлении десять таких девчонок не стоили мизинца классного футболиста Витьки Черкасского.

Она молчала, очевидно подбирая слова. Напряженно молчал и он. Именно напряженно, так как даже не было слышно его дыхания. Затаил дыхание и я.

- Ну, вот, - с трудом начала девушка. - Ты давеча говорил, что мне, наверно, неинтересно с тобой. Я тебе правду ответила: мне с тобой хорошо, интересно. Ты для меня друг. Самый, самый… настоящий! Но… - она замялась.

- Можешь не продолжать, - сдавленно пробормотал Витька. - Понял. Спасибо на дружбе. А кто… он?

- Тебе могу. Одному тебе, - лихорадочно заговорила девушка. - Потому что верю… никто не узнает. Да неужели ты сам не догадываешься? Я его давно, а он меня - не знаю…

- Этот, - так же глухо, как и раньше, бормотнул Витька, не то спрашивая, не то утверждая.

- Олег, - с грустной нежностью в голосе добавила Ирка.

Я сразу представил Олега Аленина - худощавого весельчака, неутомимого в шутках, выдумках и танцах. Но я не успел сопоставить в своем воображении Витьку с Олегом, чтобы сравнить их. Не успел, потому что услышал возбужденный Витькин голос.

- Но чем же я, почему же он?.. Ирка, пойми, - торопился Витька, путаясь в словах. - Сможет ли он, как я?.. То есть чем же… нет, не то.

Он, приложив к груди руки, шагнул вперед, отойдя от калитки, и девушка, воспользовавшись этим, скользнула в нее. Скрипнула дверца. Витька резко обернулся, протянул руку, точно пытаясь удержать девушку, но она, стоя по другую сторону ворот и придерживая открытую дверцу калитки рукой, поспешно заговорила:

- Домой я. Не обижайся. Очень прошу. Правильно пойми. Как друг. Ну, как я тебе могу сказать, - вдруг со вздохом вырвалось у нее, - почему, чем и отчего? Да разве я сама знаю? Не спрашивай ты меня. Так уж случилось. Прости, Витя!

И застучали ее шаги по двору, затем по крыльцу. Потом хлопнула дверь, и все стихло.

Витька стоял несколько минут, держа руку на дверце калитки, не давая ей захлопнуться, и смотрел во двор. Он словно ждал, что девушка появится снова.

А затем он отпустил дверцу, которая заскрипела, закрываясь, схватился обеими руками за острые верхушки ближних к нему досок забора с такой силой, что они затрещали, и, прильнув лицом к этим доскам, вдруг… глухо зарыдал.

К тому времени я уже был знаком с силой человеческого отчаяния. Я видел, как плачут люди во время смерти и тяжелой болезни близких. Я представлял, что такое горе. Но я никак не мог понять, осознать и прочувствовать открывшуюся передо мной сторону человеческих мук, людских страданий. Я недоумевал: плакал Витька, Витька Черкасский! Тот Витька, который играл двухпудовками, который даже не поморщился от боли, когда ему в кровь разбили ногу на футбольном поле. Плакал из-за маленькой девушки с косичками, которую он без труда мог перебросить через забор.

И мы пошли. Впереди он, понурив голову, бредя медленно и неуверенно, как пьяный. За ним я, ошеломленный непонятным мне взрывом горя по пустячному, на мой взгляд, поводу, недоумевающий, растерянный, изумленный донельзя всем услышанным и увиденным мною. Я шел, испытывая полный разброд в мыслях, ломая голову над происшедшим, и, как загипнотизированный, проделывал тот же путь под уличными фонарями мартовской пол у весей ней ночью, что и фигура, двигавшаяся впереди меня.

Я старался держаться на почтительном расстоянии от идущего передо мной человека, но и не отставал от него, сочувствуя ему и удивляясь, жалея и не понимая, страдая вместе с ним, будучи в то же время страшно далек от понимания сущности этого страдания…

А на следующий день я сидел в классе, на своем месте, и был еще более рассеянным, чем обычно. Шалости на переменах, детская надпись на столе, выдумки товарищей казались мне наивными и далекими-далекими. Я упорно думал над тем, чему был свидетелем вчера, и смотрел через окно на школьный двор, где бегали ребята и девчонки. Мой взгляд остановился на одной девчонке в голубой шапочке - у девочки были большие косы и крупные серые глаза.

Я задумался: неужели несколько слов этого хрупкого большеглазого существа будут причиной высшей степени отчаяния для какого-нибудь человека?! Я так упорно раздумывал над этим и над другими открывавшимися для меня горизонтами человеческих взаимоотношений, что не услышал, как учительница немецкого языка вызвала меня к доске. У доски я думал все над тем же и параллельно отвечал. Не удивительно, что я получил двойку. Удивительно то, что я отнесся к этому, против обыкновения, совершенно безучастно.

- Садитесь, - сказала учительница. - Двойка.

- Угу, - ответил я, подавая дневник.

- Что с вами? - удивленно посмотрела на меня учительница.

- Ничего, - спокойно ответил я, невозмутимо глядя ей прямо в глаза.

Но я, очевидно, соврал. Это было не "ничего". Это, наверное, начиналась юность.

На большой дороге

Полая вода захлестнула приречные низины, выплеснулась на луга, перекатилась через дороги и широченным озером разлилась у райцентра, отражая весеннее небо с редкими облачками и ветви склонившихся кустов и деревьев с набухшими, готовыми лопнуть почками.

Маленький поселок - центр района, раскинувшегося на десятках километров густых лесов, полей, скинувших снежное покрывало, и вязких проселочных дорог, - был насквозь просвечен солнечными лучами. Поселок стоял на горе, и его улицы, с которых давно сбежали ручьи, успели уже просохнуть. Жители поселка ходили в летних костюмах, главная улица даже пылилась, а вокруг поселка курились под солнцем серые поля, по дорогам нельзя было пройти без болотных сапог, и вешняя вода вплотную подступала к окраинным домам.

Высокий, чуть сутуловатый, явно стареющий человек несколько раз проходил в этот день по главной улице райцентра. Его серое летнее пальто и такая же кепка мелькали и в дверях магазинов, и в окнах столовой, и у газетной витрины, и на крыльце почты, и около строящегося трехэтажного кирпичного дома. Человек, очевидно, был приезжим: иначе он не стал бы с таким интересом и внимательностью рассматривать чуть ли не каждый дом на главной улице.

В том, что он был приезжим, ни капельки не сомневались встречающиеся с ним жители райцентра. В таких поселках все коренное население отлично знает друг друга. И только некоторые из старожилов, обладающие цепкой памятью, внимательно вглядевшись в спокойные серые глаза приезжего, окинув взглядом его лицо с крупным носом, тонкими губами и резко очерченным подбородком, проследив за особенностями его уверенной, чуть переваливающейся походки, могли бы узнать его. Но никто из таких старожилов не встретился и не узнал в ответственном партийном работнике Иване Игнатьевиче Хлебнове Ванюшку Хлебнова - вожака комсомольцев и этого поселка, и всей волости, а потом уезда в далекие двадцатые годы.

Назад Дальше