Девушка моего друга - Исай Давыдов 19 стр.


Он стоит весь красный, сжав кулаки. Его и без того выпуклые глаза, кажется, готовы совсем выскочить из орбит.

- Ты пьяница! - кричит он в лицо морщинистому, седому Филатычу. - Тебе просто нужно сегодня напиться!

- А ты кулак! Жила чертова! - кричит Филатыч. - У меня старуха больна, мать твою!.. Мне ей сахару вон на толкучке купить надо!

- Врешь! Врешь!

Я быстро становлюсь между ними.

- Дядя Семен, успокойся, - говорю я. - Отдай ему деньги. Какое тебе дело, на что он их потратит? Он же их заработал.

- Вот что он заработал! - кричит дядя Семен и показывает кукиш. - Вот! А ты не лезь не в свои дела!

- Дядя Семен, перестань! - Я беру его за плечи, пытаюсь увести в дом. - Отдай ему деньги! У тебя же сейчас есть!

Но дядя Семен выворачивается из моих рук и снова протягивает Филатычу кукиш.

- Вот что я ему отдам! Вот!

Я вдруг замечаю, что возле калитки стоит почтальон и машет голубоватым листочком. Я догадываюсь, что это телеграмма, бегу к калитке, расписываюсь в тетради у почтальона и читаю на телеграфном бланке фамилию дяди Семена. Ему.

В этот миг я слышу дикий, испуганный мамин крик:

- Сема! Сема!

Я оборачиваюсь. Мама, в ужасе прижав руки к щекам, стоит на крыльце, а в двух шагах от нее, подняв, друг на друга топоры, стоят дядя Семен и Филатыч.

Я всовываю телеграмму в карман и бегу к ним. Еще издали я слышу голос дяди Семена:

- …Ты думал, на интеллигента напал?! Ты думал, я драться не умею?!

- Кулак! - громко хрипит Филатыч. - Кулак чертов!

Я выбиваю у дяди Семена топор. Он хватается за свою ушибленную руку и удивленно смотрит на меня. Я поднимаю топор, отдаю его маме и уже спокойно отбираю топор у Филатыча… Он отдает его неохотно, но все-таки отдает. И ворчит:

- Порубить хотел… Все, что сделал, порубить хотел. Рази для такого кулака стоит работать?

Я обнимаю Филатыча за плечи, увожу его в сторону и уговариваю:

- Не горячитесь, Филатыч!.. Погодите маленько… Скоро вернется с работы тетя Оля… Она расплатится…

Филатыч недоверчиво, исподлобья смотрит на меня и произносит:

- Ну, ладно! Зайду позднее…

И, ссутулившись, идет к калитке.

Я смотрю на его понурую фигуру, и мне становится невыносимо жалко этого старика. И хотя я знаю, что дядя Семен болен, что он отдал этому несчастному дому в Малаховке почти всю жизнь, мне почему-то совсем не жалко его. Я чувствую, что сейчас мне будет просто противно на него смотреть, противно жить в его доме.

Я долго стою возле крыльца и думаю. Мне жалко маму. Она могла бы прожить здесь еще целых четыре дня. Но в конце концов есть вещи более важные. Жить здесь больше нельзя. Противно. И приезжать сюда больше незачем.

Я вхожу в дом и решительно говорю маме:

- Собирай вещи! Мы уезжаем в Москву!

- Почему?

Неужели она не понимает? Я удивленно гляжу на маму. Она же всегда понимала такие вещи…

Видимо, взгляд у меня очень выразительный, потому что мама молча начинает собираться. Я тоже молча укладываю свой чемодан и вдруг вспоминаю, что в кармане у меня телеграмма дяде Семену. Я вынимаю ее и стучу в закрытую дверь спальни, куда ушел дядя Семен.

- Дядя Семен, тебе телеграмма.

Из спальни не доносится ни звука.

Входить туда мне не хочется. Я кладу телеграмму на туалетный столик, так, чтобы она сразу была заметна, и снова говорю закрытой двери спальни:

- Я положил ее возле зеркала.

А потом снова укладываю свой чемодан.

Через полчаса мы с мамой выходим, даже не простившись с дядей Семеном, и уже на улице, в десяти шагах от калитки, встречаем тетю Олю. Она недоуменно смотрит на нас и растерянно опускает на землю сумки.

- Что случилось?

Я коротко рассказываю.

- Хорошо, я провожу вас, - говорит тетя Оля.

Я беру ее сумки, отношу в дом и оставляю на кухне.

Я слышу, как за стеной ходит из угла в угол дядя Семен, чиркает спичками и что-то бормочет. Я понимаю, что ему обидно, что он переживает, может быть, даже жалеет. Но мне все равно не хочется его теперь видеть, не хочется с ним говорить.

По дороге к станции тетя Оля жалуется, что с дядей Семеном становится все труднее и труднее, что строительство дома стало уже не его делом, а его болезнью, что он на все в жизни смотрит теперь только с одной точки зрения - выгодно или невыгодно это для строительства дома.

- ‘Проклятый дом… - Тетя Оля вздыхает. - Лучше бы его и не строить… Жили бы до сих пор в Молочном переулке и были бы счастливы.

Я вспоминаю, что когда-то очень давно, еще задолго до войны, почти то же самое говорил мне Майк. Я вспоминаю, каким веселым, простым, ласковым был дядя Семен, когда жил в Молочном переулке. Я гляжу на тетю Олю, которая когда-то казалась мне большой и красивой, а сейчас кажется маленькой, старой и очень усталой женщиной, и мне становится так же невыносимо жалко ее, как совсем недавно было жалко Филатыча. Я вдруг понимаю, что и его, и ее, и самого дядю Семена согнула, преждевременно состарила какая-то страшная, жестокая сила, с которой они не умеют бороться и от которой не могут убежать. И эта сила олицетворяется для меня сейчас почему-то красным, разъяренным лицом дяди Семена и его вытаращенными глазами.

На перроне тетя Оля просит:

- Вы все-таки приезжайте… К нам и так все стали редко ездить…

- Приезжай лучше ты к нам, - отвечаю я. - И ты и Кира… А мы… - Я опускаю глаза. - Не знаю, как мама, а я, наверно, к вам больше не приеду… Мне неприятно…

- Я понимаю. - Тетя Оля вздыхает. - Не ты один. Только ты говоришь, а другие молча… Мне это страшно тяжело… Я привыкла, что у меня всегда много гостей.

Подходит электричка. Уже входя в нее, я вдруг вспоминаю о телеграмме и говорю:

- Тетя Оля, там возле зеркала телеграмма…

- А что в ней? - Тетя Оля глядит на меня испуганно.

- Не знаю. Она вам.

Поезд отходит.

Мы с мамой устраиваемся в полупустом вагоне и долго смотрим в окно.

Я думаю о дяде Семене и понимаю, что мама думает о нем. Потом я спрашиваю у нее:

- Мам, как ты думаешь, почему так получилось? Ведь он же был раньше веселым, добрым…

- Знаешь, - тихо, задумчиво произносит мама, - мне сейчас кажется, это у него с детства… Когда он был маленьким, он хотел играть только своими игрушками.

Он не признавал общих… Нас было четверо… Мы старались, чтобы у нас все было общее. Мы бедно жили.

На отдельное не хватало. Только он всегда выделял свою долю… Он, знаешь, часто болел. И поэтому ему как-то прощали, уступали. Даже дарили отдельные игрушки. А потом он окреп, но ради игрушек и пряников часто притворялся больным. Мы смеялись над ним… И только! А наверно, надо было не только смеяться…

- Но ведь он же был добрым, мама! - возражаю я. - Я помню, как он был добрым!

- Ему тогда везло, - говорит мама. - Ему долго везло больше, чем всем нам. Потому что он умел ловчить…

После гражданской войны мы с папой, и Алексей, к Семен учились в Харькове. Голодно было. Варили суп из картофельных очисток. И вот тогда Семен ушел из института и стал делать дома спички. Мы ругали его, а он смеялся и угощал нас настоящими мясными котлетами. А потом он достал в институте какую-то липовую справку и устроился на должность инженера. Понимаешь, папа поступил в институт на год раньше Семена и все еще был студентом и ходил в тужурке с обтрепанными рукавами. А у Семена был шикарный костюм, он разъезжал на извозчике и называл нас простофилями.

Он привык ловчить. Ему все удавалось.

Поэтому он и был добрым. Конечно, он не без способностей…

Он и в молодости что-то изобретал. Но только ради денег. Он вот и со своим домом все время ловчил. Но сейчас это труднее. Да и годы у него уже не те… Тогда он был молодым, красивым. Ему многое прощали - за анекдоты, за красоту, за то, что он умел выпить… Был нэп. Тогда многие ловчили. На это не обращали внимания. Сейчас другое время. А он как-то не может этого понять…

Мама замолкает и снова задумчиво смотрит в окно на убегающие назад дачи, заборы, станции.

Я тоже смотрю в окно и пытаюсь представить себе дядю Семена молодым, красивым, в хорошем костюме и на извозчике.

Потом я почему-то снова вспоминаю про телеграмму, которую положил возле зеркала, и задаю себе вопрос: что же все-таки в этой телеграмме?

Узнал я об этом не скоро, потому что не ездил в Малаховку и не видел ни тетю Олю, ни Киру. Телеграмма была от Аллочки. Она сообщала, что ее маме очень плохо, что маму подобрали на улице и увезли в больницу на "скорой помощи".

Через неделю ее мать умерла, а я не знал об этом еще очень долго…

5

Я был совершенно уверен в том, что в Малаховку больше не поеду. Однако поехать туда еще пришлось.

Однажды днем, вернувшись из института, я нашел в ручке двери записку:

"Сема, приезжай в Малаховку. Убили Киру".

Подписи не было. Почерк был незнакомый, и я решил, что это чья-то неумная шутка.

Я хотел спросить у соседей, кто оставил записку, но соседей не оказалось дома.

Кинув записку на письменный стол, я начал разогревать себе обед.

Уже доедая суп, я подумал, что, если в Малаховке действительно случилось несчастье, кто-нибудь обязательно позвонит маме на работу. Если же мама ничего не знает, на записку можно не обращать внимания.

Через десять минут я уже звонил маме из ближайшего автомата.

- Сема, ты? - Голос у мамы встревоженный. - Ты получил записку?

- Какую записку?

- О том, что случилось в Малаховке… Я звонила в соседнюю квартиру, просила написать тебе… Мне об этом сообщили еще утром.

- Получил, мама. Я сейчас еду в Малаховку.

- Езжай. Я приеду туда прямо с работы. Дождись меня.

- Хорошо.

Я вешаю трубку и почти бегу к метро, как будто от того, насколько быстро я приеду в Малйховку, что-нибудь зависит.

Через полтора часа я уже в Малаховке, у дяди Семена.

Еще проходя по двору, я машинально отмечаю про себя, что готова уже на только первая, но и вторая терраса и что маленький домик огорожен забором. Видно, продан.

В доме много народу. Ходят и сидят какие-то незнакомые люди, наверно, соседи. Холодно, все в пальто.

Видно, сегодня не топили. Моя двоюродная сестра Светка, дочка дяди Алексея, закутанная в пушистый платок, из-под которого испуганно глядят на все большие карие глаза, рассказывает мне, что Киру нашли утром на улице, на дороге со станции. Она уже была мертва. Убили ее ночью из нагана. Многие слышали выстрел. Почему убили, непонятно. У нее ничего не взято, даже часы остались на руке, а деньги в сумке.

Возвращалась она поздно потому, что было комсомольское собрание в институте, а потом она еще куда-то заезжала по поручениям дяди Семена. Дядя Семен и тетя Оля решили, что она заночевала в Москве, у Аллочки, и не волновались. А утром к ним прибежали и сказали…

- А где она сейчас? - спрашиваю я.

- Кто?

- Кира…

Я почему-то не могу сказать иначе.

Светка понимает. В ее глазах появляются слезы.

- В морге. Увезли на вскрытие.

Все это кажется мне диким, невероятным, непонятным.

Была война. На ней убивали людей. Это тоже было дико, но, по крайней мере, понятно. Война есть война. А ведь сейчас войны нет! Почему же убивают?!

Кто? За что? Разве Кира могла хоть кому-то сделать что-нибудь плохое?..

Я стою у стены и молчу. Все случившееся как-то не переваривается, не укладывается в моей голове.

Тети Оли не видно. Светка говорит, что она лежит в спальне, что ей плохо, и там Светкина мама.

Дядя Семен маячит по всему дому - приходит, уходит, сидит у стола, потом снова ходит из комнаты в комнату и все говорит, говорит, ни к кому не обращаясь.

Я прислушиваюсь и улавливаю, что он говорит о Кире, о том, какая она была хорошая, послушная, заботливая, о том, как она любила его, отца, и как он любил ее, хорошую, послушную, заботливую. По-моему, он говорит все время одно и то же, и мне начинает казаться, что он сошел с ума.

Светка рассказывает, что утром был следователь, спрашивал, не было ли у Киры или дяди Семена каких-нибудь личных врагов, и дядя Семен, отвечая ему, вспомнил одного молодого плотника, который хотел дядю Семена обмануть, но не смог, и, уходя, пригрозил, что отомстит. Плотник жил на соседней станции, в Краскове.

Почему-то я сразу вспомнил драку дяди Семена с Филатычем и подумал, что, наверно, не плотник хотел обмануть дядю Семена, а наоборот, дядя Семен обманул плотника. Но убивать из-за этого Киру?.. Если это так, я готов своими руками задушить этого плотника…

На другой день я снова приезжаю в Малаховку - на похороны. В столовой стоит гроб, и Кира лежит в нем спокойная, холодная. Я, кажется, впервые за всю жизнь понимаю, что она была очень красивой. Раньше я как-то не замечал этого.

Тетя Оля стоит возле гроба молча и уже не плачет.

А дядя Семен все ходит и все говорит, говорит…

Возле стены я замечаю Аллочку, подхожу к ней, и мы здороваемся едва заметным кивком головы. Я тихо спрашиваю, где ее мама, как она себя чувствует.

Аллочка очень ровно, бесстрастно говорит:

- Мама умерла. Уже давно. Только очень хорошие друзья не знают этого.

Я неудержимо краснею. У меня такое ощущение, как будто она дала мне пощечину.

На кладбище дядя Семен снова говорит, и снова о том, какая Кира была хорошая, послушная, заботливая.

Кончает он тем, что здесь же, рядом с Кирой, похоронят и его, и он вроде с нетерпением будет ждать этого дня.

Мне почему-то противно его слушать, я отворачиваюсь и отхожу в сторону. Мне не нравится, что он так много говорит.

Рядом со мной оказывается Аллочка. По ее взгляду я чувствую, что сейчас она настроена по отношению ко мне более миролюбиво, чем утром. Она грустно улыбается и тихо произносит:

- Ведь у тебя сегодня день рождения, Сема…

Да, у меня сегодня день рождения. Я как-то совсем забыл об этом. И мама забыла, она даже не поздравила меня утром, как поздравляла всегда. А вот Аллочка помнит…

- Страшные подарки иногда преподносит жизнь… - добавляет Аллочка.

Мы медленно идем с кладбища по грязной, размытой дороге. Начинает моросить противный осенний дождь. Аллочка старается ступать осторожно, чтобы не забрызгать чулки. Прямо из Малаховки ей надо ехать на уроки. Она уже дает уроки музыки и на это живет.

- А разве дядя Семен не отдал тебе долг? - спрашиваю я.

- Немножко отдал. Но очень немножко. Сказал, что на все сейчас не хватает… Вот когда достроит дом, начнет сдавать его дачникам, тогда…

Я вспоминаю, что дядя Семен собирался продать маленький домик не меньше чем за тридцать тысяч, вспоминаю две новые террасы… Да… Тут все ясно…

- А как живет Саша? - решаюсь, наконец, спросить я.

- Не знаю, - равнодушно отзывается Аллочка. - Я давно ене видела его.

- Вы снова поссорились?

- Почему "снова"?

- Мне казалось, что тогда… ну, после моего дня рождения, вы помирились…

- Да, ты прав. Но откуда ты узнал?

- Я видел.

- Поэтому ты тогда и не пришел?

- Да.

- А я и не знала, что подумать. Обиделась.

- Зря.

- Может быть. Сейчас это, наверно, уже не имеет значения.

- Почему? Имеет.

- Вот как?

Аллочка искоса взглядывает на меня, озорно улыбается.

Н ас догоняет дядя Семен, становится между нами, берет нас обоих под руку и начинает говорить о Кире, вспоминает, как она играла с нами, когда мы были маленькими, как вытирала нам носы и сажала на горшок.

Я молчу, потому что не помню этого и потому что говорить об этом, мне кажется, совсем не нужно. Я очень любил Киру. Она сделала мне много хорошего.

Но я чувствую, что об этом не нужно, нельзя сейчас говорить.

Это нужно хранить где-то внутри, для себя. Видимо, Аллочка думает так же, потому что она тоже неловко молчит. Потом она задумчиво произносит:

- Даже не представляю себе: как я сегодня вернусь домой? Одна в четырех стенках… И так-то каждый день с тоски выть хочется… А сегодня просто жутко!

Я думаю о том, что мне нужно сегодня пригласить Аллочку в кино или еще куда-нибудь, чтобы она меньше была дома одна. Она, наверно, не откажется сегодня пойти со мной. Но где добыть денег? Может, снести в букинистический несколько книг?

Пока я думаю об этом, дядя Семен резко поворачивается к Аллочке и говорит:

- А ты переезжай жить к нам! Ведь у нас теперь нет дочки. А у тебя нет родителей. Переезжай. Будешь нам дочкой.

Я испуганно гляжу на Аллочку. Она растеряна. Она явно не знает, что ответить. Это слишком серьезно сказано, чтобы отшутиться. Да и день сегодня такой, что не до шуток.

- Переезжай, Аллочка, - продолжает уговаривать дядя Семен. - Тебе будет хорошо. Ты не пожалеешь. И у Оли будет забота, будут обязанности по отношению к тебе. А то ведь ей будет очень плохо. Я боюсь за нее.

Я вижу, что сейчас дядя Семен говорит искренне. И Аллочка это видит. Она полувопросительно глядит на меня - как бы просит поддержки и совета.

- Ты будешь жить в Кирочкиной комнате, пользоваться всеми ее вещами… - Дядя Семен вдруг начинает надрывно кашлять и туже закутывает шею старым, заштопанным шарфом. - А если тебе тяжело жить в ее комнате, - бери любую другую. Ведь у нас шесть комнат…

- Он снова начинает кашлять.

- Но у меня же две комнаты в Москве, - растерянно произносит Аллочка. - Их придется тогда сдать…

- Зачем?! - В голосе Дяди Семена не только удив ление, но и возмущение. - Кто же в наше время сдает комнаты? Их можно обменять на полдома в Малаховке, с террасой. У тебя будет своя дача. Понимаешь - своя, а не коммунальная. Ты сможешь сдавать ее дачникам…

Мне вдруг становится невыносимо противно. Так противно, что хочется ударить дядю Семена. Я грубо выдергиваю свою руку из его руки и почти кричу Аллочке:

- Не слушай его! Ему нужна не ты! Ему нужны твои комнаты! Он хочет на них заработать! Он на всем хочет заработать!

Аллочка глядит на меня громадными испуганными глазами, как на сумасшедшего, закрывает руками щеки и говорит:

- Сема, что с тобой?! Сема! Это же кощунство!

- Вот увидишь, увидишь, что я прав! - снова кричу я, поворачиваюсь и ухожу назад, в дождь, к станции.

Назад Дальше