– Необыкновенный? – усмехнулся Журавский.
– Не знаю, – медленно ответила Нина. – Не знаю, – повторила она. – Просто человек в старом морском кителе. Я пригласила его на послезавтра. Он придет.
Утром Лобанов проснулся и прислушался. Море молчало. Лобанов вскочил, вышел в пижаме на веранду и засмеялся: мглистый синеватый штиль лежал, колыхаясь над морем. Прозрачная вода чуть подымалась и опадала, покачивая коричневатые листья магнолий, но ни одна волна не плеснула о берег.
В ясной и бесконечной синеве низко сверкало солнце, все в пятнах и дымных тенях, уходили к северу мощным изгибом знакомые горы.
Желтая бабочка села на перила веранды, распластала крылья и замерла: уснула от теплоты.
Лобанов прищурился.
– Боже, какая голубизна! – сказал он громко. – Можно ослепнуть!
Он вдохнул всей грудью воздух и покачал головой, – в воздухе была целебная, чуть прогретая солнцем свежесть. Недавний шторм выдул весь сладкий угар, застоявшийся в мандаринниках, и затопил побережье потоками озона.
– Вот тебе и тридцать первое декабря! – сказал Лобанов. – Какая прелесть.
Весь короткий солнечный день ушел на веселую возню перед встречей Нового года. Лобанов ходил с Аннушкой на базар и, чертыхаясь, тащил оттуда в дом к Журавским бутылки с вином, орехи и сыр "сулугуни". К вечеру Лобанов лег отдохнуть, уснул, а когда проснулся – высоко над побледневшим морем висел нежный серп месяца.
Лобанов взглянул на месяц, ахнул и пошел умываться.
Пришел он к Журавским поздно и застал уже там Нину и Королева.
– Вот, – сказал Лобанов, смущенно здороваясь с Королевым, – какая нелепая вышла история. У вас хорошая память?
– Да, неплохая, – ответил Королев; голос у него был глуховатый. – А что?
– Вы не сможете по памяти восстановить все, что писали?
– Не знаю. Очень трудно, конечно.
– Мне безумно хочется знать, что было у вас в рассказе. Я успел прочесть только одну страницу. Но это очень здорово!
Королев улыбнулся:
– Если хотите, я могу рассказать. Но это тоже трудно.
– Расскажите, – попросила Нина. – Непременно!
На ней было вечернее платье, длинное, до полу, из мягкого черного бархата. В этом платье она казалась выше и бледнее.
– Потом, – ответил Королев.
– Когда потом?
– Если придется к слову. До Нового года осталось несколько минут.
Сели за стол. Он напоминал низкорослый сад. На нем было расставлено так много цветов и набросано столько веток, что блюда с закусками и бутылки терялись в их таинственной чаще.
За минуту до полуночи Нина погасила свет. Тотчас яркое сияние месяца возникло на потемневшем небе, и стало слышно, как в ущелье мягко шумит, переливаясь по мшистым камням, горный поток.
– Зачем это ты? – испуганно спросила Аннушка.
– Так, мне кажется, лучше.
Лобанов вглядывался в полумраке в Королева, Журавский откупорил бутылку шампанского и разлил вино по стаканам: бокалов не было. Шампанское слабо светилось. Королев взглянул на часы на руке:
– Ровно двенадцать. Есть примета: с кем встречаешь Новый год, с тем долго не расстанешься.
– Выпьем за это, – предложил Журавский.
– Потом, – сказал Лобанов. – Сначала выпьем за нашу великолепную страну. Ей мы обязаны всем.
Пили за Новый год, за счастье. Начался шум. Лобанов предложил выпить за Черное море. Вышли со стаканами на балкон. Он висел в воздухе над дымной и глухой синевой, и над этой синевой стоял печальный месяц. Лобанов не сразу понял, что эта синева – ночное море.
– Где мы? – спросила Нина. – Я ничего не понимаю. Откуда так тянет теплом?
– От моря, – ответил Королев.
– В такую ночь всегда ждешь необыкновенного, – неожиданно сказала Нина.
Лобанов засмеялся: – Остановка только за тем, чтобы это необыкновенное придумать.
– Выпьем еще, – серьезно сказал Королев, – и тогда я вам кое-что предложу.
– Слушайте, Королев, – Нина глухо засмеялась, – вы действительно странный человек.
– Ничего не странный! – закричал Журавский, схватил Королева за плечи и сильно встряхнул. – Он симпатяга! Я сразу это понял, как только он переступил порог. Он поэт. Я отвечаю за свои слова. Признайтесь, что вы пишете стихи.
– Нет, – ответил из темноты Королев. – Стихов я не пишу. Куда там!
– Чепуха! – снова крикнул Журавский.
– Слушай, Сережка, – сердито сказал Лобанов, – замолчи, ради бога! Если понадобится, то мы тебя вызовем.
– А что вы любите больше всего? – вдруг тихо спросила Нина.
Королев молчал. Нина выпрямилась в кресле, подалась вперед и смотрела в лицо Королеву.
– Многое, – ответил наконец Королев. – Но, пожалуй, больше всего "Для берегов отчизны дальной".
– Прочтите сейчас же!
– Я плохо читаю.
– Прочтите сейчас же!
– Нина! – испуганно сказала Аннушка. – Что ты чудишь?
– Ну, хорошо, – согласился Королев.
Он начал читать, облокотившись о перила и глядя на море, где далеко, на самом краю ночи, шел пароход и нес неяркие огни. Королев читал как будто для себя.
– "Но там – увы, – где неба своды сияют в блеске голубом", – просто сказал Королев, и Нина почувствовала, как у нее сжалось горло.
Она знала, что за этими торжественными, поющими словами стоит смерть, не пощадившая ни любви поэта, ни светлой красоты любящей женщины. И вот они пришли, эти слова: "Твоя краса, твои страданья исчезли в урне гробовой". Твои страданья! Нина сидела, все так же выпрямившись, не двигаясь, и по ее щеке скатилась и упала на колено, на черный бархат, одна-единственная слеза. Никто это не заметил. Все молчали.
– Да, – сказал наконец Журавский, – тысяча поэтов не придумает ту единственную строчку, которую написал этот гениальный мальчишка!
– Ты это о ком? – спросил Лобанов.
– Как – о ком! О Лермонтове. Помнишь: "И звезда с звездою говорит"?
– Однако что же вы хотели нам предложить? – спросила Королева Аннушка.
Машина неслась, шурша на закруглениях, и в свете фар мелькали меловые стволы эвкалиптов. Далеко впереди светились зеленоватые снега на Главном хребте.
"Откуда этот свет? – думал Лобанов. – Неужели снег светится сам по себе? И что это за безумная гонка новогодней ночью? И как это здорово получилось, что Королев достал машину и везет их неизвестно куда!"
– Снега! – прокричал Лобанов. – Видите, как светят снега!
Нина посмотрела на снежную цепь. В лицо бил ветер, задувал под легкое пальто, под мягкий бархат платья, и все внутри холодело. Нина не могла понять, что это за холод. Может быть, это был просто холод восторга. Снеговые вершины росли, медленно менялись местами. Нине захотелось туда, на этот чистый снег. Попасть туда одной, совсем одной!
Машина свернула к морю, на плоский мыс, и вошла в сосновый лес. Ветер стих. Запахло мокрой хвоей.
В лесу они вышли из машины и пошли вслед за Королевым. Он уверенно шел в ту сторону, откуда долетал какой-то смутный гул.
Лагуна открылась внезапно. Она лежала рядом, почти у самых корней последних сосен.
– Ну вот, – сказал Королев. – Это здесь.
Все молчали. Багровый месяц тяжело висел во мгле. Медные невысокие волны бежали от месяца к их ногам.
Лобанов с необыкновенной ясностью запомнил все: и эту лагуну, и запах сосен, и обрубистый берег, что начинался слева и в тусклом отблеске месяца казался заржавленным, и белые развалины, и там – далеко – величавое молчание горных вершин. По правую руку на низком мысу горел маяк.
– Здорово! – сказал Лобанов, – Какое-то необыкновенное ощущение от всего…
– Аннушка! – крикнул Журавский. – Завтра же приеду сюда с красками и холстом. Приеду! А не найду машину – приползу!
– Не надо шуметь, – тихо сказала ему Нина. Все замолчали.
– А теперь, – сказал Королев, – пойдемте. Вы все озябли. Здесь на маяке смотрителем мой приятель Стеценко. Он меня ждет этой ночью. Я обещал.
– Что же мы всем табором? – сказала Аннушка. – Неудобно.
– Он только обрадуется. Живет, как на острове. Идемте!
Маяк был недалеко. Они шли к нему берегом, по гальке. Галька трещала под ногами, и нельзя было разговаривать. Следом по лесу шла машина.
Железный высокий маяк был обнесен каменной оградой. Королев постучал в калитку. Из-за ограды окликнули. Королев назвал себя. Калитку открыл однорукий человек с фонарем. Это был смотритель маяка Стеценко. Он нисколько не удивился появлению среди ночи Королева с незнакомыми людьми.
– А, Коля! – сказал он спокойно. – А я уже ругался. Думал, что обманешь. Входите, пожалуйста. Тут порог. Осторожнее.
– Извините, – сказал Лобанов. – Непрошеные гости.
– Ну что вы! – засмеялся Стеценко.
Все дальнейшее запомнилось Нине очень ясно, но вместе с тем эта ясность была похожа на сон.
Двор маяка, вымощенный крупной галькой, ярко освещенная комната, большой украинский ковер на полу, на стене карточка этого человека в морской форме, но снятая еще тогда, когда он не был одноруким, медные барометры, гитара. Журавский пел под гитару:
Кто же мне судьбу предскажет?
Кто же завтра, милый мой,
На груди моей развяжет
Узел, стянутый тобой?
– Всегда ты поешь одно и то же, – рассердилась Аннушка.
– Девочку не разбудим? – спросил Королев.
– Она у меня спит крепко, – ответил Стеценко. – Набегалась за день.
– Какая девочка? – быстро спросила Аннушка.
– Моя, – ответил Стеценко. – Собственно, не моя. Я не женат. Но я ее усыновил. Или удочерил. Не знаю, как сказать.
– Можно ее посмотреть?
Стеценко провел Аннушку и Нину в соседнюю комнату. Там спала белоголовая девочка с растрепанными косичками, румяная от сна. Аннушка наклонилась над девочкой и, не дыша, смотрела на нее блестящими глазами.
– Анна, – сказала ей вполголоса Нина, – у тебя уже скоро будет такая…
– Да, – ответила громким шепотом Аннушка.
Они вернулись в комнату, где Лобанов, Королев и Журавский уже о чем-то шумно спорили.
– Где вы ее нашли, такую чудесную? – спросила Аннушка Стеценко.
– В Керчи.
Но Аннушка все приставала с расспросами. Тогда Королев сказал:
– Во время боев за Керчь Ваня командовал десантным кораблем. Ее мать убили при нем. Он взял девочку.
– Вам трудно одному с ней, – сказала Аннушка. – И рука…
– Нет. Она уже большая. А руку я потерял потом. Под Новороссийском. Задело осколком. Хотите посмотреть маяк?
Стеценко провел всех по узкому коридору. Он упирался в железную маячную дверь. За ней начиналась чугунная винтовая лестница.
Лобанов заглянул вверх. Слабо освещенная башня маяка уходила, казалось, в самое небо, под звезды.
Поднимались долго. Внутри маяка пахло машинным маслом и смолой от половиков. Ступеньки тихо позванивали. В открытые иллюминаторы дуло слабым ночным ветром.
Лестница делалась все уже, потом перешла в отвесный трап. Он вел на балкон, к фонарю. Фонарь жужжал.
– Только не становитесь на балконе со стороны огня, – предупредил Стеценко.
Нина вышла на узкий балкон. Он висел над морем. Месяц зашел, и все небо было в нестерпимо горящих звездах. Нина закинула голову, посмотрела на небо, и у нее закружилась голова.
Она прислонилась к холодной железной стенке маяка и закрыла глаза. Королев стоял рядом с ней. Нина взяла его под руку и, не открывая глаз, сказала:
– Я ничего, ничего не понимаю. Что это так звенит?
– Маяк.
Королев помолчал, посмотрел на бледное лицо Нины, освещенное отблеском маячного огня, и сказал вполголоса:
– Вы похожи на девочку Грига.
– Что? – спросила Нина. – На какую девочку?
– Григ как-то встретил в горах девочку. Очень славную. И написал для нее одну из своих лучших симфоний.
– Все равно, я ничего не понимаю, – сказала Нина.
– Да, – так же тихо сказал Королев, – я бы написал обо всем, что видел в жизни. Для всех. И для вас. А видел я многое. И обо всем, что я передумал.
– Так же, как Григ? – спросила Нина и тихо засмеялась. Она взяла руку Королева, быстро прижала к щеке и отпустила. – Не говорите больше ничего, потому что мне будет потом очень трудно.
На обратном пути Лобанов затащил всех к себе. Была уже поздняя ночь, сонно дышало море, и звезды роились в небе крупными гроздьями.
Зажгли лампы. Лобанов вытащил из шкафа вино и мандарины.
Говорили мало. Аннушка прилегла на диван и уснула. Нина сидела в кресле, обхватив колени руками, молчала, а когда к ней обращались, отвечала односложно и рассеянно улыбалась.
– Грустишь, Нина? – спросил Журавский. – Устала?
– Ни капельки. Просто мне хорошо. Спокойно на душе.
– С чего бы это? – спросил Журавский, но Нина не ответила.
Королев курил, смотрел, задумавшись, за окно, где над горами висела Большая Медведица.
– Выпьем, – предложил Лобанов, – за то, чтобы вы заново написали свой рассказ. Так я и не знаю ничего, кроме его начала. Вы ведь обещали рассказать его нам. Может быть, расскажете сейчас? Потягивая это плохое винцо?
– Я вам его уже рассказал, – ответил Королев.
– Когда?
– Да вот сейчас. То, что вы видели этой ночью, и почти все, о чем мы говорили, – это все из рассказа.
– Ах так! – сказал Лобанов. – Рассказ был об этом? Об отчаянном пристрастии к жизни?
– Да. И зимняя ночь на побережье – оттуда. И лагуна. И маяк. И то удивительное, но плохо уловимое ощущение необыкновенного, о котором вы говорили на берегу. И сила поэзии. Пожалуй, в рассказе все это было, только яснее.
– Та-ак! – протянул озадаченно Лобанов. – Это очень здорово. Вы, выходит, настоящий писатель. Недаром вы писали о бессмертии. И след вы оставили. В каждом из этих сердец. Слушайте, вы же действительно какой-то необыкновенный человек.
– Ну, глупости! – пробормотал Королев.
– Знаете что, – сказал Лобанов и налил всем вина. – Выпьем с вами за ту малость, что зовется талантом. Хотя нет, погодите. Я хочу еще вас спросить. Ведь не все, что было в рассказе, случилось сегодня. А Григ? А девочка? Ее сегодня не было.
– Как знать! – ответил Королев.
Нина быстро встала и вышла на веранду. Лобанов удивленно посмотрел ей вслед.
– Она всегда чудит, – сказал примирительно Журавский.
Через два дня Журавские и Нина уезжали в Москву. Поезд отходил поздним вечером.
Провожал только один Лобанов. Он послал знакомого мальчика предупредить Королева об отъезде, но мальчишка исчез, не явился с ответом, и до последней минуты никто не знал, что случилось. Очевидно, мальчишка не нашел Королева.
Поезд тронулся. Нина стояла у окна. Прозрачный месяц опять висел над морем. Нина больше угадывала, чем видела, в неясном лунном сумраке знакомые и ставшие милыми места: белый санаторий, стены черных кипарисов, мост через поток, в который она недавно бросала сухие ветки, заглохший сад с маленьким дощатым домом, где жил Лобанов, тополя, парк…
– Я вернусь, – сказала Нина в оконное стекло. – Вернусь.
Стекло запотело. Нина быстро протерла его перчаткой. Поезд пронесся по длинному мосту, и внизу, у самого моря, в свете одинокого фонаря, Нина увидела низкое белое здание морского агентства. Тотчас все срезал туннель, и поезд загрохотал в подземной тьме тяжелым каменным гулом.
1948
Снегопад
Изба лесного объездчика Лаврентия, или, как принято здесь говорить, "лесной кордон", стояла на краю Урженского бора.
Бор был вековой – как ни приедешь на кордон, он всегда шумит величаво и важно. Шумит и лето и зиму. Летом, конечно, кроме гула вершин, ничего не услышишь. А зимой, как только задует ветер и закачаются, загудят сосны, лучше в избе не сидеть, а обязательно выйти хоть ненадолго на крылечко и посмотреть, что делается вокруг, Снег летит с сосен, рассыпается легкой пылью, и весь лес до самой глубины густо дымит и вот-вот, кажется, запылает белым холодным пожаром.
Мимо кордона идет большак. На кордоне всегда людно. То отдыхают пильщики, то охотники чистят свои ружья, то колхозные возчики задают корм мохнатым лошадям.
Этой зимой снег выпал поздно, но падал четыре дня без перерыва, без отдыха, и так завалил знакомую землю, что ее не узнать.
Так случилось, что мне пришлось заночевать в избе у Лаврентия в конце декабря, на самом перевале зимы. Я давно собирался из деревни в Москву, но лед на Оке никак не мог окрепнуть, все не было переправы, зима, как говорят, была "сиротская", – и я застрял в деревне до декабря. А когда выехал, то, как назло, начался такой снегопад, что и машины, и лошади, и люди тонули в снегу, и все остановилось, попряталось по попутным деревням, по кордонам.
Люди сидели, дожидались пути, но никто не ругался, не проклинал этот снегопад, – без снегу тоже добра не будет, урожая не заработаешь.
На этот раз в избе у Лаврентия собралось не так уж много народу: возчик из Шухмина – молодой робкий парень, начальник районной почтовой конторы Николай Иваныч – человек в очках, пожилой и спокойный во всех обстоятельствах жизни, и дед из Лопухов, который почему-то без всякой нужды прикидывался глуховатым.
Все ехали по служебным или по своим собственным делам и застряли на кордоне. Один только дед попал на кордон по неизвестной причине.
– Ты куда ж это поперся в такую погоду? – допрашивал его Лаврентий. – За каким таким государственным делом? Ай жить тебе надоело? Небось восьмой десяток пошел, а ты все носишься, будто враг тебя мучает.
Дед смотрел на Лаврентия ясными голубыми глазами, крутил головой и посмеивался.
В избе жарко топилась русская печь. За окнами, ни на минуту не ослабевая, продолжался густой снегопад. Торжественное и монотонное падение снега вызывало оцепенение. Все мы смотрели за окно на сыплющийся снег и молчали.
В сумерки, когда за окном потемнело, Лаврентий зажег под потолком жестяную лампу, поставил самовар и включил радио. Из черной треснувшей тарелки громкоговорителя раздалось прерывистое хрипение, потом чугунный и грозный голос сказал с подвывом:
И прячется в саду малиновая слива
Под тенью сладостной зеленого листка…
Дед встрепенулся.
– Престарелое радио, – сказал он, сокрушаясь. – Или это с простуды оно так сипит. Чегой-то я не пойму.
– А ты не прикидывайся, будто ничего не соображаешь, – рассердился Лаврентий. – От погоды оно сипит, от мокроты, – вот что!
– Атмосферические помехи, – коротко объяснил Николай Иваныч.
– Вроде как с перепою, – заметил дед. – У нас в Лопухах, уж на что мы в самом, можно сказать, дремучем лесу, в самом глушняке обитаем, а и то голос у радио много чище. Какое может быть сравнение!
– Совестно слушать, чего ты только плетешь! – сказал Лаврентий.
– Я, милый, – объяснил дед, – человек неученый. А ты с меня требуешь.
Дед обвел нас лукавым взглядом и засмеялся.
– Что с меня взять. Моя жизнь – вот она, – дунул, и нету! Я по земле от силы пять лет еще прошагаю. Не более. Мне осталось, сердешный ты мой, только побаски ребятам рассказывать. Вот и все мое занятие.
– На это ты мастак известный, – пробормотал Лаврентий. – Кабы тебе за те сказки да побаски трудодни выписывали, был бы ты в наших местах самый богатей-мильонщик.