Родина (сборник) - Паустовский Константин Георгиевич 20 стр.


Заводской музей

Заводской музей помещался на Голиковке в церкви, построенной в память посещения завода Александром Первым. Мы пошли туда с Соболевым в конце рабочего дня. Сторожиха открыла нам белый гулкий храм, заперев нас снаружи.

В музее было холодно и тихо. За низкими окнами цвел чертополох.

Мы подымали маленькие морские пушки – "трикки", изготовленные на заводе в начале XIX века, стучали по кандалам и трогали холодную и пышную прическу Екатерины II на ее бюсте, отлитом из зеленоватого чугуна. Екатерина смотрела на нас выпуклыми надменными глазами.

Мы рассматривали модели грейдеров – исполинских скребок, прорезающих новые дороги, и жмурились от блеска слюды, сваленной около витрин.

Особенно долго я рассматривал камни. Самый древний в мире каменный уголь – "шунгит" был черен и матов, будто он впитал в себя темноту тысячелетних полярных ночей. Барит походил на слоистые желтые облака. Кварц напоминал прозрачный розовый лед. На изломах он блестел сиреневым огнем. Сургучный порфир, синеватый диабаз и мрамор сорока пяти раскрасок – от белой до черной – составляли необыкновенный каменный спектр.

Соболев потянул меня за рукав к витрине, где на тарелках лежали круглые мелкие камешки, похожие на горох. То была знаменитая озерная руда. На ней в старое время работал Онежский завод.

– Возможно, – сказал Соболев, – что завод опять перейдет на озерную руду. Запасы ее в Карелии громадны. До сих пор их никто по удосужился подсчитать. В одном Выгозере, по самым кустарным предположениям, ее лежит четырнадцать миллионов тонн, не говоря о сотнях других озер. В иных озерах слой руды бывает в метр толщиной.

Вы читали "Калевалу"? Там есть упоминание о железном горохе, рассыпанном по дну озер и подо мхом в болотах. Недавно в архиве я нашел приказ первого начальника завода Вильяма Генина о добыче озерной руды. Он говорит, что "для приискания руды более надежды имеется в тех озерах, в коих вода мутна и черновата".

Между прочим, в письме к Меншикову Генин пишет о тщетных поисках руды вокруг Петровского завода и горестно восклицает: "Открытие Верхотурских медных рудников приписывают быку. О, если бы такой бык сыскался в Олонецких горах и разрыл там такую же богатую рудную жилу, – от коликих бы он освободил трудов олонецких рудокопателей".

Руду добывали из небольших озер. Крупные озера еще не тронуты. Это объясняется тем, что на малых озерах спокойнее, не бывает волны, а руду вытаскивали со дна черпаками. Плавали мужички на плотах и черпали, – дело медленное и тяжелое. Потом руду отмывали от песка и глины в ситах, складывали в кучи, обжигали дровами – и все.

Вот видите, здесь руда похожа на горох, а там на лепешки. Эта называется бобковой, а та – череповатой. Форма руды объясняется ее происхождением. Мы сталкиваемся с вопросом очень неясным. Об этом есть несколько теорий. Принята теория профессора Иностранцева. Соболев посмотрел за окно и помолчал.

– Вы химию знаете? Что я хотел сказать? Да… В той химической реакции, какая приводит к образованию озерной руды, ничего сложного как будто нет. Происходит так…

Соболев опять пристально поглядел за окно. Он почему-то начал волноваться и изложил мне теорию Иностранцева очень коротко.

– Вода размывает богатые железом породы. В здешней воде много угольной кислоты. Вот ее формула, – Соболев написал на витрине пальцем СО2. – Угольная кислота соединяется в воде с железом и образует железную углекислую соль. Как, однако, долго!

– Что долго? Соболев покраснел.

– Я говорю, как долго длится этот процесс. В озерах железная углекислая соль при первом же соприкосновении с песчинками или галькой на дне теряет углекислоту и превращается в водную окись железа – в бурый железняк. Поэтому внутри каждой горошины и лепешки обязательно есть песчинка или галька. Если внутри лежит песчинка, то получается горошина, если галька – получается лепешка.

Как видите, все очень просто. Минералог Перфильев открыл, что в образовании озерной руды большую роль играют особые бактерии, живущие в воде. С его теорией я незнаком. Но и та и другая теория говорит о непрерывном образовании озерной руды. Запасы ее все время увеличиваются. Завод может быть обеспечен на многие годы.

Когда мы рассматривали старинные кружева из олонецкого жемчуга, в стеклянную дверь музея постучали. Я поднял голову и увидел взволнованную улыбку Лены Мижуевой. Я смутился. Очевидно, я некстати пришел с Соболевым и помешал их встрече. Сторожиха отперла дверь и выпустила нас из холодного музейного плена.

Замечания действующих лиц о таланте металлурга

Я не делал тайны из своей работы над книгой об Онежском заводе. Поэтому нет ничего удивительного, что я получил несколько писем от людей, ставших действующими лицами этого повествования. Письма застали меня в среднерусской глуши на берегу лесных озер с черной торфяной водой.

Я отдыхал, слушая крики ночных птиц, плеск рыбы, гул надвигающихся гроз.

Старый инженер с Онежского завода писал коротко:

"Я не принадлежу к тем специалистам, которые считают нужным относиться к художественной литературе с пренебрежением. Я узнал, что вы пишете обо мне. Это меня смущает. Я очень прошу не делать из меня героя. Жаль, что вы не можете попасть на завод сейчас. Я показал бы вам литейщика Астекайнена. Весь завод приходит любоваться его литьем. По своей точности и изяществу оно превосходит все, что было отлито у нас до последнего времени. Даже мосты на Мойке и садовые решетки бледнеют перед великолепными частями грейдеров и насосов, изготовленными этим мастером.

Мне кажется, что было бы очень уместно написать о рабочем мартеновского цеха Иване Корсакове. Вы должны его помнить. Он стоит на чугунной площадке около печи, и вы, кажется, были удивлены его необыкновенным спокойствием.

Корсаков тридцать лет проработал на нашем заводе. Самое поразительное, что за эти тридцать лет у него не было не только одного часа, но получаса прогула. Вот какова онежская северная кровь! Корсаков ни разу не болел.

О Корсакове рабочие говорят, что он видит металл насквозь лучше микроскопа. Это отчасти верно. У Корсакова развит особый талант металлурга. Корсаков варит сталь так же, как искуснейший художник составляет прочную и верную по своему оттенку краску.

Вообще должен вам сказать, что у нас на заводе немало людей, пропитанных, если можно так выразиться, запахом металлургии, в том числе и ваш покорный слуга.

В разговоре со мной в Петрозаводске вы мимоходом упоминали о не весьма приятной, на ваш взгляд, любви технических работников к сугубой точности. Могу вас успокоить. Конечно, гайка должна быть выточена по калибру, и малейшая ошибка на десятую миллиметра превращает ее в брак. Но не думайте, что с этим же калибром мы подходим к литературе. Я твердо памятую, что Ньютон открыл закон всемирного тяготения лишь благодаря своей фантазии. Я полагаю, что художественные образы должны носить характер действительности, но им нет никакой надобности точно с этой действительностью совпадать".

О безжизненной морали

Письмо Лены Мижуевой начинается с упрека.

"Слушайте, вы – писатель! Я очень зла на вас за то, что вы пишете обо мне. Но вместе с тем – не буду уж таить этот грех – я пропадаю от любопытства и хочу поскорее прочесть, что вы такое о нас всех написали. Только, пожалуйста, без бодрых девчат в трусах, марширующих по улицам со звонкими песнями, грудью вперед и разговаривающих по учебнику политграмоты. Не делайте из нас плакатных комсомолок, смеющихся за работой, ибо это глупо. Не заставляйте нас разводить на каждом шагу принципиальную мораль. Вообще не подражайте газетам и не забывайте, что мы со всеми нашими недостатками и опрометчивостью гораздо умнее, чем нас усиленно изображают писатели.

Написали ли вы о Шарле Лонсевиле? Его жизнь вошла в мою память занозой.

Кстати, еще о себе. Я вышла замуж за Соболева. Живем весело, но, как водится, безалаберно. Сейчас Соболев уехал в Сороку, разыскивать материалы по истории гражданской войны, – как вам нравится этот муж – архивный червяк! Соболев говорит, что архивы – это история, а история – лучший иммунитет против скверного прошлого.

Ну, довольно. Я искренне желаю вам успеха и счастья. Живите и работайте хорошо.

Делаю приписку у себя в цеховой лаборатории. Вы спрашивали меня, как я отношусь к писательству. У меня на этот счет есть своя затаенная мысль. По-моему, писатель должен иногда показывать людей и вещи не такими, каковы они на самом деле, а такими, какими они будут или должны быть. Писатель должен предугадывать и предчувствовать, – не сердитесь на меня за это плохое слово. Если я нахожу у кого-нибудь эти черты, то мне ясно, что он писатель настоящий.

Боюсь, что по глупости своей пишу очень туманно. Ну, представьте себе, что вы долго и нетерпеливо ждете поезда. Если так ждешь, то отчетливо слышишь шум подходящего поезда тогда, когда никто из окружающих его еще не замечает. Напряженное ожидание обостряет слух. Так же должно быть у писателей. Напряженное представление о полноценной жизни обостряет способность выхватывать из действительности уже существующие и разрозненные черты этой будущей жизни. Это свойство я очень ценю".

О саркофаге Наполеона

Третье письмо я получил от человека, не попавшего в эту книгу. То был гранильный мастер Вершилло – консультант Онежского завода по буровым инструментам.

"Я забыл сообщить вам, дорогой товарищ, кое-что интересное о карельских камнях. Лучший по цвету здешний камень – шокшинский порфир. В Мавзолее на Красной площади в Москве им выложено слово "Ленин". Шокшинский порфир покрыт струями, за это его и ценят. Камень без струи – мертвый камень. В нем нет игры и жизни.

Не знаю, известно ли вам, что саркофаг Наполеона в Париже сделан из карельского порфира и мрамора. Вы подумайте, как по здешним гнилым гатям волокли до берега озера двадцать семь громадных порфировых монолитов для отправки в Париж.

Камней и всяческих ископаемых здесь великое множество. Всего не перечтешь – гранит, порфир, диабаз, горшечный камень, шунгит, всяческие железняки, медь, золото, шпат, минеральные краски, кварц и, наконец, слюда. Обратите особенное внимание на слюду.

Про диабаз, из которого делают московские мостовые, я не говорю. Об этом известно всякому. Между прочим, чертовски прочный камень, и по поводу этой его прочности я хочу вам рассказать любопытный случай.

Недавно совершил я на старости лет глупость, а втравил меня в это дело пожилой моряк, капитан Ерченко.

Жил я три недели в доме отдыха на Медвежьей горе. Жили со мной Ерченко и молодой ученый из Ленинграда Михельсон. И случилось досадное происшествие – Михельсон пошел на охоту с собакой Ерченко Тузиком, по своей близорукости принял Тузика, скакавшего в высокой траве, за зайца, выстрелил и убил наповал. Естественно, возникла ссора.

А надо вам сказать, что этот самый Михельсон изучал перед этим древние рисунки, выбитые на скалах в некоторых местах на берегу озера. Называются эти рисунки петроглифами и выполнены они не без мастерства, даром что им, по определению Михельсона, по две тысячи лет.

Так вот, капитан Ерченко решил отомстить Михельсону. В планы своей мести он посвятил и меня. Даже больше, – взял меня к себе в эксперты, и мы две недели ухлопали на то, чтобы выбить на одной из диабазовых скал фигуру черта с телефонной трубкой. Вот тогда-то я и узнал подлинную крепость диабаза.

Потом, конечно, Ерченко пустил слух, что найден новый петроглиф, Михельсон побежал туда, а за ним весь дом отдыха. Что было, вы легко можете представить. От хохота люди прямо падали на землю.

Да, следует, конечно, заинтересоваться слюдой. Под Кандалакшей есть залежи мощностью почти в метр. Без слюды не может существовать ни радио, ни телефон, ни автомобильная промышленность. В старину, конечно, здешнюю слюду употребляли только как стекло и называли даже "стеклом святой Марии". Местная слюда прекрасного качества и чистоты – розовые пластинки попадаются редко.

Про шунгит вы, должно быть, знаете. Это самый древний по происхождению каменный уголь. Как топливо чистый шунгит слаб: загорается медленно и горит не очень жарко. Но в золе его содержится три процента ценнейшего металла ванадия. А ежели шунгит смешать с донецким углем, то горит он великолепно.

Вообще богатства здесь – непочатый край. Простите за советы, но на камни, по моему скромному разумению, надлежало бы обратить внимание. Правду сказать, камень здешний основательно забыт.

В случае чего – пишите. Книга – дело деликатное, поэтому не обессудьте меня за вмешательство не в свои дела".

В беспрерывном волнении

Капитан Тренер, командир пассажирского парохода, на котором я плавал по Онежскому озеру, прислал письмо, полное, по обыкновению, надежд и беспокойства. Оно не имеет прямого отношения к Онежскому заводу, но оно очень "онежское", и потому я решаюсь опубликовать его.

"Впредь я буду водить озерные пароходы из Ленинграда в Онежское озеро – самое подходящее занятие для престарелых капитанов. Озеро это, как вы знаете, я крепко люблю, но любовью странной. Я выкапываю много интересных вещей, имеющих к нему довольно отдаленное отношение, и вещи эти меня весьма радуют.

Сейчас я решил заняться восточными берегами, где до сих пор еще поют былины. Какие там леса! Какие озера! Какие древние слова и – самое интересное – какие своеобразные перемены происходят в этих дебрях теперь!

Мой лозунг – долой белые пятна как на карте земли, так и в научных системах! Нахальный лозунг, не правда ли? Когда я наконец успокоюсь?

Мне надоело испытывать беспрерывное волнение по поводу вещей, из которых, как говорит народная мудрость, "шубы не сошьешь".

Но это – самая постоянная из черт моего характера.

Приезжайте к нам в Ленинград. У нас на седьмом этаже закаты светят прямо в окна. Ленинград изнемогает под тяжестью садов и солнца, – лето стоит удивительно ясное, – и Наташа перестала наконец плакать по ночам над книгами. Итак, все в порядке. Тренер".

Последний раз я перечитывал эти письма у костра. Слепые зарницы в беспамятстве падали в черную воду. Над зарослями волчьих ягод переливалась каплей ключевой воды утренняя Венера – та звезда, чей свет я так часто видел над берегами туманного Онежского озера.

1932

В прифронтовом колхозе

Дорога шла по дну широкой балки. Пахло степью – горькими травами, сухой полынью, чабрецом. Ночь пришла внезапно, как всегда на юге, и водитель вел машину на ощупь. Пора было остановиться на ночлег, но вокруг не было ни одной хаты, ни одного человека. Только на краю земли часто вспыхивали бесшумные зарницы – отблески далекого ночного боя.

Потом в небе зачернел одинокий шест колодца – украинского "журавля". У колодца кто-то осторожно курил в руку.

– Эй, – крикнул водитель, – земляк! Где бы тут заночевать?

К машине подошел дряхлый старик с охотничьим ружьем.

– Ночевать, надо думать, негде, – ответил он ласково, – кроме как в моей хате. Я колодец стерегу в степи.

– А далеко до твоей хаты?

– Да туточки, за бугром.

– Ну садись, показывай дорогу.

Старик сел, кряхтя, в машину. Глаза его хитро поблескивали в темноте. Ехали мы долго, давно миновали бугор, а стариковской хаты все не было. Водитель начал ворчать.

– Зараз будет, – успокаивал его старик. – Ночью всегда дорога длинная.

Неожиданно в темноте появились вооруженные люди.

– Стой! – строго крикнул старик. – Приехали. Показывайте документы, товарищи!

Старик схитрил и вместо своей хаты привел нашу машину к колхозному патрулю. Нас вежливо попросили выйти, привели в правление колхоза и проверили при свече документы.

– Не взыщите, – сказал, улыбаясь, председатель колхоза – маленький молчаливый человек по фамилии Халупняк. – Мы всех проверяем. У нас день и ночь конные объезжают дороги, у нас каждый колхозник обязан быть бдительным. Ну, раз вы свои, то устраивайтесь, а мы вас покормим.

Был уже час ночи, но вокруг хаты, где мы остановились, началось оживление. Старая колхозница принесла кувшин молока, босой мальчик – краюху свежего белого хлеба и миску меда, а сам Халупняк разложил на столе брынзу, украинскую колбасу и вытащил из кармана пачку махорки.

Колхоз "Маяк", куда мы попали, самый обыкновенный колхоз области. Он не миллионер, но надеется после войны стать миллионером. У него две тысячи гектаров пшеницы и подсолнуха, сады, виноградники, породистый молочный скот, каракулевые овцы, около триста лошадей и множество птиц – уток, гусей, кур, индюшек.

Но сейчас колхоз живет напряженной военной жизнью. Он похож на вооруженный лагерь. "Все для армии" – так сказал нам Халупняк и так думает каждый колхозник. Сущность подлинной народной войны заметна здесь с особенной силой. Армия и народ неотделимы, неразрывны, – это по существу одно и то же.

Мужчины ушли на фронт. Женщины спешно убирают хлеб.

Работают все – от древних стариков до белобрысых мальчишек. Мальчишки – "хлопчики" – сменили взрослых и потому ведут себя, как взрослые: строго, с достоинством, без лишних разговоров. Все они – ездовые на уборке богатого урожая и, кроме того, разведчики. От их зорких глаз не скроется ни один подозрительный человек. Они знают каждый ров, где может спрятаться враг, и находят диверсантов быстро и безошибочно.

На следующее утро при нас две молодые колхозницы заметили в полях странного человека. Он был в комбинезоне, без шапки, весь в пыли и соломе. Увидев колхозниц, он лег. Они же нарочно остановили телегу и начали пить из крынки холодную воду. Человек в комбинезоне не выдержал. Он вышел из пшеницы и знаками попросил пить. Глаза у него были мутные, он шатался и только мычал. Женщины схватили его, связали вожжами, он сопротивлялся, но очень слабо. Человек этот оказался немецким летчиком. Его самолет был сбит нашим истребителем. Немец спустился на парашюте и два дня прятался в пшенице, пока не наткнулся на наших колхозниц.

– А вы не опасались, бабочки? – спросил наш водитель колхозниц. – Немец ведь был вооруженный!

– Мы думали, что он будет стрелять, – ответила нараспев одна из колхозниц. – Так и думали. А он не успел.

На уборку хлеба были брошены все. Уборка была трудная: зной, сухость, воровские налеты немецких истребителей, пытавшихся расстреливать колхозников пулеметным огнем. Но хлеб в "Маяке" был убран вовремя и вовремя обмолочен.

На следующий день, когда мы уезжали из колхоза, тот же старик, который нас задержал, сел в машину, чтобы показать нам дорогу до большого шляха.

– Война! – сказал старик задумчиво. – Мне много годов. Я еще в ту войну ранение получил. И я всем бойцам проходящим говорю: "Не отдавайте, сынки, тому немцу ни одного колоса пшеницы, ни кружки воды из наших колодцев, ни одной соломинки из нашего стога. Наше дело, как я понимаю, светлое, трудовое, и верх будет наш!"

1941

Назад Дальше