Родина (сборник) - Паустовский Константин Георгиевич 8 стр.


Из-за безветрия и тихой воды обычный и даже докучливый дождь превращался на Старице в необыкновенное зрелище. Еще до того, как первые капли дождя падали на лицо и на руки, был уже слышен тонкий стеклянный звон. Это дождь пел на воде. Потом звон усиливался и переходил в глухое шипение пара, а в разгар дождя все заглушал мерный и торжественный плеск. Тысячи капель, ударяясь о воду, подскакивали вверх и оставляли на воде круглые выемки, полные пузырей и легкой пены. Казалось, что с неба льются не капли дождя, а легкий серебряный град.

Дождь проходил, и в необыкновенной ясности воздуха и речной синеве вспыхивали ржавым огнем сосновые боры, вплотную подступившие к лугам. Приближались вечер, тишина, розовые дали, мычание стад и, наконец, ночь, когда белые и холодные созвездия будут неподвижно отражаться до утра в озерах и даже в глухой воде деревенских колодцев, куда ветер сбросил вороха желтых листьев.

Желтый свет

Я проснулся серым утром. Комната была залита желтым светом, как будто от керосиновой лампы. Свет шел из окна снизу и ярче всего освещал бревенчатый потолок.

Странный свет – неяркий и неподвижный – был непохож на солнечный. Это светили осенние листья. За ветреную и долгую ночь сад сбросил сухую листву, она лежала шумными грудами на черной земле и распространяла тусклое сияние. От этого сияния лица людей казались загорелыми, а страницы книг на столе как будто покрылись слоем старого воска.

Так началась осень. Для меня она пришла сразу в это утро. До тех пор я ее не замечал: в саду еще не было запаха прелой листвы, вода в озерах не зеленела и жгучий иней еще не лежал по утрам на дощатой крыше.

Осень пришла внезапно. Так приходит временами ощущение счастья от самых незаметных вещей: от далекого пароходного гудка на Оке или от случайной улыбки, – так приходит после тяжелой болезни глубокий, освежающий сон.

Осень пришла врасплох и завладела землей, садами и реками, лесами и воздухом, полями и птицами. Все сразу стало осенним.

В саду суетились синицы. Крик их был похож на звон разбитого стекла. Скворцы висели вниз головами на ветках, заглядывали в окно из-под листьев клена и издавали щелканье, похожее на стук молотка о подметку: в соседнем дворе жил весельчак – деревенский сапожник, – и скворцы передразнивали его и дрались из-за скворечни.

Каждое утро в саду, как на острове, собирались перелетные птицы. Под свист, клекот и карканье в ветвях подымалась суматоха, и с деревьев сыпались ливни сбитой листвы. Только днем в саду было тихо: беспокойные птицы улетали на юг, – а на рассвете за окном опять подымали возню перелетные птицы. Начался листопад. Листья падали дни и ночи. Они то косо летели по ветру, то отвесно ложились в сырую траву. Леса моросили дождем облетавшей листвы. Этот дождь шел неделями. Только к концу сентября перелески обнажились, и сквозь чащу деревьев стала видна синяя холодная даль сжатых полей.

Тогда же безответный старик Прохор, рыболов и корзинщик (в Солотче почти все старики делаются с возрастом корзинщиками), рассказал мне сказку об осени; до тех пор я эту сказку нигде не слышал: должно быть, Прохор ее выдумал сам.

– Ты гляди кругом поострей, – говорил мне Прохор, ковыряя шилом лапоть, – ты присматривайся, милый человек, чем каждая птица или, скажем, иная какая живность дышит. Гляди, объясняй. А то скажут: зря учился. К примеру, лист осенью слетает, а людям и невдомек, что человек в этом деле – главный ответчик. Человек, скажем, выдумал порох, враг его разорви вместе с порохом. Сам я тоже баловался. В давние времена сковали деревенские кузнецы первое ружьишко, набили порохом, и попало то ружьишко дураку. Шел дурак лесом и увидел, как иволги летят под небесами, летят желтые веселые птицы и пересвистываются, зазывают гостей. Дурак ударил по ним из обоих стволов – и полетел золотой пух на землю, упал на леса, и леса посохли, пожухли и в одночасье опали, а иные листья, куда попала птичья кровь, покраснели и тоже осыпались. Небось видел в лесу, есть лист желтый и есть лист красный. До того времени птица зимовала у нас. Даже журавль и тот никуда не подавался, а леса лето и зиму стояли в листах, цветах и грибах. И снега не было. Погоди смеяться-то, завели нынче моду над стариками смеяться! Не было зимы, говорю. Не было! Да на кой она ляд сдалась нам, зима, скажи на милость?! Какой с нее интерес? Убил дурак первую птицу – и загрустила земля. Начались с той поры листопады, и мокрая осень, и листобойные ветры, и зимы – и птица испугалась, от нас отлетает, обиделась на человека. Так-то, милый, выходит, что мы себе навредили, и надобно нам ничего не портить, а крепко беречь.

– Что беречь?

– Ну, скажем, птицу разную, или лес, или воду, чтобы прозрачность в ней была. Все, брат, береги, а то будешь землей швыряться – дошвыряешься до погибели.

Я изучал осень упорно и долго. Для того чтобы увидеть что-нибудь по-настоящему, надо убедить себя в том, что ты видишь это впервые в жизни. Так было и с осенью. Я уверил себя, что эта солотчинская осень первая и последняя в моей жизни. Это помогло мне пристальнее всмотреться в нее и увидеть многое, чего я не видел раньше, когда осени проходили не оставляя никакого следа, кроме памяти о мрачных дождях, слякоти и мокрых крышах московского трамвая.

Я узнал, что осень смешала все чистые краски, какие существуют на земле, и нанесла их на далекие пространства, покрытые золотом лесов и синевой холодного неба.

Я видел сухую листву, не только золотую и пурпурную, но и алую, фиолетовую, коричневую, черную, серую и почти белую, как будто серебряную. Краски казались особенно мягкими из-за осенней мглы, неподвижно висевшей в воздухе. А когда шли дожди, мягкость красок сменялась блеском: небо, покрытое облаками, все же давало достаточно света, чтобы мокрые леса могли загореться вдали как величественные багряные и золотые пожары. В сосновых чащах дрожали от холода березы, осыпанные сусальным золотом поредевшей листвы. Эхо от ударов топора, далекое ауканье баб и ветер от крыльев пролетевшей птицы стряхивали эту листву: так непрочно она держалась на ветках. Вокруг стволов лежали широкие круги из палых листьев. Деревья начинали желтеть снизу: я видел осины, красные внизу и совсем еще зеленые на верхушках.

Однажды осенью я ехал на лодке по Прорве. Был полдень. Низкое солнце висело на юге. Его косой свет падал на темную воду, отражался от нее; полосы солнечных отблесков от волн, поднятых веслами, мирно бежали по берегам, подымаясь от воды и потухая в вершинах деревьев.

Полосы света проникали в самую глубину трав и кустарников, и на одно мгновение берега вспыхивали сотнями красок, как будто солнечный луч ударял в россыпи драгоценной разноцветной руды. Свет открывал го черные блестящие стебли травы с оранжевыми засохшими ягодами, то огненные шапки мухоморов, как будто забрызганные мелом, то слитки слежавшихся дубовых листьев и желтые спины божьих коровок.

Часто осенью я пристально следил за опадающими листьями, чтобы поймать ту незаметную долю секунды, когда лист отделяется от ветки и начинает падать на землю, но это мне долго не удавалось. Я читал в старых книгах слова о том, как шуршат падающие листья, но я никогда не слышал этого звука. Если листья и шуршали, то только на земле, под тяжелыми ногами человека. Шорох листьев в воздухе казался мне таким же неправдоподобным, как рассказы о том, что весной слышно, как прорастает трава.

Я был, конечно, неправ. Нужно было время, чтобы слух, отупевший от визга и скрежета городских улиц, мог отдохнуть и уловить очень чистые и точные звуки простой осенней земли.

Как-то поздним вечером я вышел в сад, к колодцу. Я поставил на сруб тусклый керосиновый фонарь "летучую мышь" и достал воды. В ведре плавали желтые листья. Они были всюду. От них нигде нельзя было избавиться. Черный хлеб из пекарни приносили с прилипшими к нему мокрыми листьями. Ветер бросал горсти листьев на стол, на койку, на пол, на книги, а по дорожкам сада было трудно ходить: приходилось идти по листьям как по глубокому снегу. Листья мы находили в карманах своих дождевых плащей, в кепках, в волосах – всюду. Мы спали на них и насквозь пропитались их винным, горьким запахом.

Бывают осенние ночи, оглохшие и немые, когда безветрие стоит над черным лесным краем, и только колотушка сторожа глухо доносится с деревенской околицы.

Была такая ночь. Фонарь освещал колодец, старый клен под забором и расстрепанный ветром и дождями куст настурции на пожелтевшей клумбе.

Я посмотрел на клен и увидел, как осторожно и медленно отделился от ветки красный лист, вздрогнул, на одно мгновение остановился в воздухе и косо начал падать к моим ногам, чуть шелестя и качаясь. Впервые я услышал шелест падающего листа – неясный звук, похожий на детский шепот, и почему-то у меня забилось сердце.

Ночь стояла над притихшей землей, глухая звездная ночь. Разлив звездного блеска был ярок, почти нестерпим. Я зажмурился. Никогда, ни летом, ни зимой, я не видел такого неба. Оно как бы слилось с темнотой лесов, исчезла граница между ним и землей, и осенние созвездия блистали в ведре с водой и в маленьком оконце избы с такой же напряженной силой, как и на небе.

Осенние созвездия Персея и Ориона, туманное пятно Стожаров и Близнецы проходили над землей свой медлительный закономерный путь, дрожали в черной воде озер, тускнели в зарослях, где дремали волки, и отражались на чешуе рыб, спавших на отмелях в Старице и Прорве.

К рассвету на востоке загорался зеленый Сириус. Его низкий огонь всегда запутывался в косматой листве ив. Юпитер закатывался в лугах над черными стогами и сырыми дорогами, а Сатурн подымался с другого края неба, из лесов, забытых и брошенных по осени человеком.

Звездная ночь проходила над землей, роняя холодные искры метеоров, в шелесте сухих тростников, в терпком запахе осенней воды.

В конце осени я встретил на Прорве Прохора. Седой и косматый, облепленный рыбьей чешуей, он сидел под кустами тальника и удил окуней. На взгляд Прохору было сто лет, не меньше. Он улыбнулся беззубым ртом, вытащил из кошелки толстого очумелого окуня и похлопал его по жирному боку – похвастался добычей.

До вечера мы удили вместе, жевали черствый хлеб и вполголоса разговаривали о недавнем лесном пожаре.

Он начался около деревушки Лопухи, на поляне, где косари забыли костер. Дул суховей. Огонь быстро погнало на север. Он шел со скоростью поезда, двадцать километров в час. Он гудел, как тысячи самолетов, идущих бреющим полетом над самой землей.

В небе, затянутом дымом, солнце висело как тяжелый багровый паук на плотной седой паутине. Гарь разъедала глаза. Падал медленный дождь из золы. Он покрывал серым налетом тихую речную воду. Иногда с неба слетали березовые листья, превращенные в пепел. Они рассыпались в тонкую пыль от малейшего прикосновения.

Стаи диких птиц бросались в огонь и сгорали. Медведи с обожженными лапами залезали в озера и тонули в глубоком илу. Змеи не успевали уйти от огня; после пожара деревенские мальчишки приносили с болот много змеиных обгорелых шкурок.

По ночам угрюмое и тусклое зарево металось и клубилось на востоке, по дворам тоскливо мычали коровы, ржали лошади, и на горизонте вспыхивали белые сигнальные ракеты – это красноармейские части, гасившие пожар, предупреждали друг друга о приближении огня.

– Я в ту пору, перед самым пожаром, – тихо рассказывал Прохор, – подался к Малому озеру, взял ружьишко. Встретился мне заяц, рыжий, с рваным ухом. Я выстрелил, промахнулся: стар стал глаз у меня, нет-нет да и мигнет не ко времени. Или, скажем, слеза набежит. Плохой я охотник.

Днем это была самая духота. Я от нее сомлел. Лег под березу, заснул: так-то легче дожидаться, пока жар к вечеру свалит. Проснулся от гари, вижу: ветер дым стелет над озером, глаза щиплет, дышать нечем. Пожар, а огня не видно.

Ну, думаю, злой мне вышел конец. Леса стояли в ту пору сухие, как порох. Куда я пойду, куда подамся? Все одно – огонь задавит, пересечет мой путь, никуда не пустит. Чего делать?

Побежал я по ветру, а на том краю озера уже пламя шумит по осиннику, лижет мшары, ест траву на глазах. Дыхания у меня уже нету, сердце колотится, чую я, наступает огонь.

Бегу, сослепу не знаю куда, ничего почитай не вижу, спотыкаюсь о кочки, а тут прямо из-под ног скачет заяц и бежит вперед меня безо всякого страха, хромает, стрижет ушами. Я за ним, думаю, может, вдвоем как-нибудь уйдем от погибели, потому лесной зверь лучше человека чует огонь. Отстать боюсь, кричу ему: "Потише беги, сделай милость!" А он сам едва скачет.

Сколько так бежали мы с зайцем, не припомню. Однако гарь стала легче. Я обернулся, вижу: огонь ветром в сторону отжимает, несет от нас на Красное болото. Тут я упал: кончились мои силы. Лежу, а рядом заяц лежит и громко дышит. Я глянул, а у него задние лапы обгорели.

Отлежался я, взял того зайца в мешок, и добрели мы до своего села. Понес зайца ветеринару, вылечить хотел. Ветеринар смеется. "Ты его, говорит, Прохор, лучше зажарь да съешь с картошкой". Плюнул я, ушел, обозвал ветеринара нехорошим словом.

Помер заяц. Перед ним я провинился, как перед дитем.

– Чем же ты, дед, провинился? Прохор помолчал и улыбнулся:

– Как чем? А у зайца-то, спасителя моего, ухо было рваное. Зверя ведь тоже понимать надо, как ты думаешь, милый человек?

– А небось все охотишься? – сказал я Прохору.

– Н-н-не, милый, что ты! Теперь я и ружьишко продал, ну его к лешему! Теперь я руки на зайца не подыму.

Возвращались мы с Прорвы к вечеру. Солнце садилось за Окой, и между нами и солнцем лежала серебряная тусклая полоса. Солнце отражалось в лучах, как в море. Солнце отражалось в густой осенней паутине, покрывшей луга.

Днем паутина летала по воздуху, запутывалась в нескошенной траве, седой пряжей налипала на весла, на лица, на удилища, на рога коров. Она тянулась с одного берега на другой и медленно заплетала реку легкими и липкими сетями. По утрам на паутине оседала роса. Покрытые паутиной и холодными росами, ивы стояли под солнцем как сказочные деревья, пересаженные в Мещорские земли из далеких стран.

На каждой паутине сидел маленький паук. Он ткал паутину в то время, когда ветер нее его над землей, и пролетал на паутине десятки километров. Это был перелет пауков, очень похожий на осенний перелет птиц. Но до сих пор никто не знает, зачем каждую осень летят пауки, покрывая землю своей тончайшей пряжей.

Дома я отмыл паутину с лица и затопил печь. Запах березового дыма смешался с запахом можжевельника. Пел старый сверчок, и под полом ворошились мыши. Они стаскивали в свои норы осенние богатые запасы: забытые сухари и огарки, сахар и окаменелые куски сыра.

Под шорох мышей я уснул, и мне снилось, что звезды падают в озера, кружатся, шелестят и тонут, оставляя в черной золе золотой и пенистый след.

Глубокой ночью я проснулся. Кричали вторые петухи, неподвижные звезды горели на привычных местах, и ветер осторожно шумел над садом, дожидаясь рассвета.

Признание

Мещорский край стал второй моей родиной. Первой родиной для меня так же, как и для всех людей нашей страны, оставался Советский Союз. Но любовь к моей огромной родине жила рядом с любовью к небольшому клочку советской земли, где каждая старая ветла над водой, каждая лесная заброшенная дорога, каждое облако, оставляющее на небе туманный след, похожий на след корабля в море, и даже запах сена и дыма – все напоминало о жизни с друзьями, прочитанных книгах, опорах, радости, о событиях, то смешных, го печальных, то полных глубокого смысла, то легких и задевающих сердце, и, наконец, о людях, простых и давно уже ставших своими: ворчливых стариках, любопытных мальчишках, жалостливых бабах, корзинщиках и рыбаках.

Так, постепенно росла любовь к этому краю, то чувство, которое мы привыкли называть любовью к родине. Оно состоит из гордости за свою страну и преданности ей, из любви к ее людям, городам, лесам и просторам, из любви ко всей ее, плохо нами изученной, прекрасной природе.

Я видел много примеров жестокости и тупости по отношению к природе. За бессмысленное убийство деревьев надо карать. Нам должны быть дороги каждая ветка, каждый родник холодной воды, каждый клочок зелени, дышащий травами и листвой.

Я вижу в будущем счастливую страну, где девственные заросли лесов, несущих свежесть и влагу, будут шуметь на площадях городов, бывших некогда каменными пустынями, страну, богатую и радостную от рощ, чистых и полноводных рек, неизмеримых полей, пахнущих пшеничной пылью, страну разумного труда, творчества и веселья.

Убийству природы должен быть положен конец. Из нашей жизни навсегда должен быть изгнан один из опаснейших врагов социалистического общества – обыватель и хищник с пустыми глазами, плюющий на природу и калечащий ее для удобства своей копеечной и бессмысленной жизни.

Если меня спросят, почему я написал рассказ о Мещорском крае, то я могу лишь ответить словами известного французского художника Альберта Сислея: "Я не буду рассказывать о всех небесах и странах, любимых нами, художниками. Я говорю сейчас лишь о тех, которые крепче всего заключены в моем сердце".

1937

Рассказ бойца Петренко

До чего сейчас народ сделался неспокойный, любопытный – это даже удивительно! Каждому расскажи все, с самого начала до самого конца, и каждый еще, черт, сердится. "Ты, говорит, Петренко, скупо рассказываешь". Что значит скупо? Я врать не могу. Я боец подразделения лейтенанта Чубукова, а не артист, не рассказчик. Это у нас в селе был один престарелый царский солдат Трофим Онищук. Так он такие сказки про войну рассказывал, что верили ему только старухи, да и те другой раз сомневались. Такой был неверный старик. Сидит на завалинке, курит, слеза у него из глаза течет от древнего возраста, а все треплет, все треплет языком.

Служил Трофим в старой армии обозным, и было его дело лежать на повозке, тюкать на терпеливых коней да жевать хлеб с желтым салом. Такая тогда была обозная жизнь. Теперь обозный, конечно, другой. Теперь он полноправный боец. А раньше, в царское время, шинелька у него торчала горбом, и весь он был, как говорят у нас на селе, совершенно затрушенный.

Вот и вы тоже сердитесь, говорите: "Ближе к делу". Никакого дела почти не было. Дело было самое обыкновенное, и касается оно лейтенанта Чубукова. Когда я в часть пришел, он меня, конечно, осмотрел, усмехнулся и сразу определил. "Ты, говорит, днепропетровский". – "Это верно, говорю, я с самой Днепропетровщины, из-под города Новый Буг". – "Ну вот, говорит, учись почетной службе, быть расторопным бойцом".

И взялся он меня учить. Учит, как положено, сурово, а глаз у него, я вижу, нет-нет да заблестит каким-то смешком. Веселые у него глаза. Он что в бою, что в резерве – всегда одинаковый, всегда для бойца хорошее слово где-то бережет, дружески о бойце заботится. Может, и сам по недостатку времени недоест, недоспит, но боец у него всегда сытый, спокойный, справный.

Пошли мы в бой, а теперешний бой совсем, товарищ, не то, что при Трофиме Онищуке. Это тебе не откусывать патроны да не прикуривать от пушечного фитиля. За час немцы нагрохочут, нагремят, напылят, как за всю прежнюю турецкую кампанию. Но только от ихнего шума мало для них получается толку. Я так соображаю, что у которого человека скучно на душе или он, скажем, боится, то ему надо себя успокаивать собственным страшным шумом. Бывает, идет человек по городу ночью, конечно, опасается, а поет во весь голос, страх в себе забивает. Так, по-моему, и немцы действуют.

Да… Пошли мы в бой. День был ясный. Пшеница колышется. Даже какие-то бесконечные жучки по колосьям бегают, будто нет им до войны никакого дела.

Назад Дальше