Пробило четыре часа, церковные куранты перекликнулись с горнистами
Расставшись с Курбэ, который спешил на собрание, Буиссон остался один. Мысли его были неясны: их нельзя изложить. Он вспомнил - когда кошка наедается, а пища еще осталась, она скребет когтями по полу, будто закапывая остаток в землю, впрок. Так делали ее предки, и так она сама делает, чтобы успокоить алчность, приостановленную насыщением, и наметить своеобразное табу над оставшейся пищей. Но пища, конечно, открыта, и кошка знает об этом, и сторожит ее возле, несмотря на проделанный обряд. Если бы однажды он проследил себя до конца, то увидел бы, что разница между ним и кошкой так невелика, что похожа на сходство, и тогда ему захотелось бы прощупать в себе человека от сердца до пяток. Но идеи входят в человека так же, как посыльные бюро справок или адресного стола. Это хорошо, надо полагать, понимал еще некий древнеперсидский мудрец, когда выходил молиться богу за околицу своего селения. "Если я буду дожидаться всемилосердного у себя дома, - говорил он, - то ему придется раньше, чем достигнуть меня, пройти мимо соседей и набраться всех дурацких обо мне сплетен". Идеи не проникают в дом с неба, они идут тем же путем, что и данный человек, возвращаясь к себе со службы, - и Буиссон думал о своих буднях так, будто сегодняшний день был для него тем самым, ради которого он хотел жить.
"Да, Курбэ прав, - повторял он с досадой, - надо точно знать, что из чего производишь, потому что и искусство проходит по тем же улицам, по которым ходишь ты сам". Ему не казалось смешным, что человек, начав думать по-новому, может переменить друзей или переехать в другую страну.
Или проблема мазка. В 1793 году революционер Гассен Франц как-то сказал: "Я буду говорить откровенно: по-моему, талант художника в его сердце, а не в руке; то, что может быть усвоено рукою, есть сравнительно неважная вещь". Ему ответил Неве: "Надо же обращать внимание на искусство руки". - "Гражданин, - сказал ему Гассен Франц, - искусство руки ничто; не надо основывать своих суждений на ловкости рук".
Или вопрос мастерства. Он уже знал по себе, как неволен художник произвольно обновить свое мастерство, как бесплодны попытки отыскать новое посредством механического изменения привычных представлений о вещи, что новое в искусстве есть каждый раз новое качество, а не просто лишняя вещь по счету. И вот, в сумятице ложных и правильных выводов, в неизмеримо малых величинах самоуничижительного анализа, стали проступать первые очертания познанной до конца действительности.
Или проблема мазка. Даже по естественной нужде своей человек ходит не только по требованию желудка, но еще и под влиянием встреч, разговоров, радостей и неудач своего дня. Слух и зрение играют тут роль не меньшую, чем состояние кишечника, и трижды пропетая Карманьола может вызвать боли в печени или, наоборот, улучшение кровообращения.
Итак, проблема мазка. Он ассоциативно восстановил в памяти технику написания "Реквизиций". Было утро. Вывалившись из дырявого туманного мешка, солнце со звоном ударило о стеклянную крышу его мастерской. На улице было тихо. В комнате рядом ворчливо копошилась хозяйка, возвратясь с рынка. Внизу, под окном, табачник благодушно хохотал за прилавком. Таков был первый ряд впечатлений, непосредственно окружавших работу. За первым рядом угадывался второй. Звон стекол вызывал представление об отзвуках дальнего боя, бой ощущался простым и удачным, и в кварталах не били тревоги, никого не торопили в траншеи. Достав конину, хозяйка довольно напевала мотив шестой фигуры кадрили, названной Карманьолой.
Третий ряд явлений, если бы он докопался до них, определялся так: ночью Домбровский смелым налетом отбил передовые части противника. Утром орудия федератов закрепляли ночной успех вылазки, и потому на фронте было спокойно. В ларьке табачника рассказывали об этом сумасшедшем поляке со скифским именем: "Генерал, - крикнул ему вчера ночью командир бригады, - вы мешаете нам своей храбростью!" - "В тылу гораздо страшнее, товарищ", - возмущенно ответил Домбровский. Вчера же вечером рабочие клубы отобрали мужественных и преданных Коммуне людей и послали их в очереди у лавок - поддерживать бодрость трудящихся и рассеивать вредные сплетни перепуганных злопыхателей. Уполномоченные клубов в ту же ночь появились у безногого Рони, который ждал, раздраженно ползая по полу, возвращения горбуна. Три дня шли у них переговоры с нищими и калеками из Кламара о совместных полевых действиях. Вчера, наконец, горбун убедил их. Он примчался к Рони весь мокрый от своего красноречия и немедленно вывел за стены три тысячи человек, включая детей и женщин.
Огороды и парники вокруг города заволоклись шумом. Шла драка за овощи на протяжении добрых десяти километров. Возле Фонтене-о-Роз, под самым Шатильонским фортом, нищие затеяли драку с агентами рыночных спекулянтов. Бились насмерть. Кавалерийский отряд версальцев безуспешно пытался очистить поле от этой страшной драки голодных людей. После того как капитан приказал применить оружие, стороны сообща бросились на кавалеристов. Безногие прыгали на руках или, притаясь за кустами, будто выглядывая по пояс из земли, швыряли каменья руками, сосредоточившими в себе силу ног, которые они заменяли. Однорукие пытались биться, наскакивая головами, хромые пускали в ход костыли и, переломав их, прыгали на одной ноге, как ребята во время игры. Швыряя друг друга под копыта коней, дрались дети и женщины.
На заре захваченные кони очутились в мясных, две трети в муниципальных, треть - в частных. Об этом тоже шли разговоры в очередях и на улице.
Четвертый ряд, отправной для всех впечатлений, окружавших работу художника, был прост - революция не сдавалась. В этот день Буиссон много думал о мастерстве, но не преднамеренно и не специально, а исподволь, между всеми прочими впечатлениями, данными днем.
Рейд и Коллинс встречаются в Палле-Рояле
- Мои впечатления сводятся к тому, что правительство Коммуны пережило период внутренней борьбы и теперь все силы отдает созидательной работе, поскольку это возможно при войне со всех сторон.
- Я говорил третьего дня с Верленом. Вы знаете его, Коллинс? Он один из самых дальновидных политиков. Так вот он думает, что мы вступили в период революции, которая может продолжаться лет пятьдесят, до тех пор, пока не восторжествует по всей Европе и вообще в мире.
- Очень возможно. То же самое думает и мой старый знакомый Р. Этот старый энтузиаст сейчас носится с идеями международной связи. "От нас исходит зараза, - кричит он, - сейте ее, сейте по всему миру!" И так как он знаком с половиной Парижа, ему почти ничего не стоило собрать вокруг себя десяток таких же восторженных людей, как и он сам. Понимаете, Рейд, он приходит к вам в дом и упрашивает вас написать письмо о Коммуне своим приятелям на родину. Хорошее, мужественное письмо. Вы бы не могли ему в этом отказать, Рейд? Ну, так вот таким образом он усадил за писание писем чуть ли не всю русскую колонию. Один цирковой артист, русский эмигрант, даже вызвал в Париж известного на его родине публициста Глеба Успенского.
- Я что-то слышал об этом. Мне это нравится.
- Сегодня я видел письмо одного гимназиста из Тифлиса… знаете, на Кавказе? Он обязуется ознакомить с делом Коммуны все школы города. Но оригинальнее всего, Рейд, что ответ гимназиста счастливо избежал царской цензуры и проник в Париж. Теперь этот маленький Джабадари - герой дня у русских дам.
Пасси - Булонь
Батальон федератов отходил в траншеи за крепостную стену. Домбровский бегом догнал его и остановил среди улицы.
- Когда сражаешься, надо, знаете, побеждать, - укоризненно сказал он батальонному командиру и обратился к бойцам: - Сходим-ка еще раз, товарищи.
Случай в Трокадеро
Человек в больших синих очках отер с лица пот, растерянно вздохнул и спросил, где он находится. Ему назвали авеню Гош. Он спустился к скверу у русской церкви, обошел площадь Этуаль и неожиданно для самого себя присел к столику в кафе на улице Виктора Гюго. Было видно, что у него нет намеченного пути. Присев к столу, он повернул голову в сторону Булонского леса, от которого шла гроза орудийных выстрелов. В лицо его били послеобеденный жар, пыльный городской ветер и толчки воздуха. Проходящие мимо люди оставляли тени на его лбу. Он каждый раз резко отодвигался в сторону. Просидев довольно долго, но так и не добившись спокойствия на сердце, он расплатился и пошел вдоль левой стены улицы. День был так звонок и подвижен, что ничего не воспринималось как следует. Это был первый день, что человек в синих очках вышел в город один. Ему хотелось проверить себя. Но однородный и постоянный шум, который был нужен ему, чтобы воспринимать препятствия, отсутствовал вовсе. Множество звуков неслось вокруг, не имея своей постоянно неподвижной точки образования, по которой он мог бы ориентироваться в пространстве. В хаосе страшного звона, треска, сквозняков и скоплений запахов ныряли и проваливались даже звуко-запахи, исходящие из неподвижных мест.
Он был взволнован и недоволен неопределенностью своего одиночества.
"Это пройдет, я просто давно не был один", - думал он.
Палка сообщала ему неровности дороги, вытянутое вперед лицо ловило неровности воздуха, уши шевелились, как обрубки рук, нащупывая расстояния. Он дышал ровно и внимательно, изредка широко раскрывая ноздри, чтобы попробовать воздух на вкус.
В его сорок четыре года поздно было думать, что неожиданно чудесная операция может вернуть ему зрение, потерянное пяти лет от роду. Но иногда, по ночам, приходили сны, шли воспоминания. Они были настолько удивительны, что он отказывался им верить, хотя сознание и утверждало, что все это правда, и она бывает у зрячих, и когда-то была у него. Он не любил и боялся этих снов о возвращенном свете, считая их больной фантазией нервов.
Начало своей слепоты он потерял в памяти. Никогда впоследствии не мог он восстановить процесса того крайне медленного наплывания нового самоощущения, в котором постепенно исчезали зрительные впечатления, вырастали слуховые, осязательные и мускульные. Став взрослым, он нашел, что осязание есть основное чувство, из которого произошли все остальные, и что оно обладает свойством пространственности, большим, чем зрение, потому что последнее, являясь осязанием на расстоянии, приучает лишь к поверхностному общению с окружающим миром.
Если можно говорить о гордости слепого, то она у него была. Он чувствовал, что знает мир тоньше и глубже зрячего. Сознание своей силы и полноценности утвердилось и нем в особенности после знакомства с Брайлем, слепым ученым, и прочтения биографии лейтенанта Джемса Хольмана, слепым совершившего путешествие из Лондона в Иркутск. Стало казаться, что нет ничего невозможного для человека с крепкими, здоровыми мозгами. Он стал тренировать себя.
…Но тут жаркий и влажный шум ударил в уши. Лоб будто распух моментально от предощущения громадного препятствия впереди, и короткий сильный удар в плечо отшвырнул его в сторону. Только падая, он сообразил, что на него налетел экипаж.
Невысокого роста толстяк схватил его за руку и извлек из опасности.
- Эх, угораздило вас попасть в такой кавардак. Вы что, потеряли, что ли, своего провожатого? Откуда вы?
- Спасибо, - сказал слепой. - Ничего, ничего. Я только вот потерял направление. Мне - в сторону Трокадеро.
- Пойдемте.
Толстяк взял слепого под локоть и бережно повел сквозь толчею.
- Так откуда вы? - еще раз спросил он. - Вы этого дела не оставляйте, непременно обжалуйте. Теперь низший персонал всюду до того разбалован, что дальше некуда.
Мне не на кого жаловаться. Я вышел один, - ответил слепой. - Мне хотелось испытать себя.
Ну, чего там еще себя испытывать в этаком положении, - с соболезнующей укоризной заметил толстяк. - Сидели бы дома. Вы из приюта?
- Нет. Я староста страсбургской артели слепых. Меня зовут Александр.
- А-а, слышал, слышал, - мягко и внимательно ответил спаситель. - Вы где-то недавно здорово отличились. Верно? Знаете, я не поверил сначала: слепые - и вдруг работают лучше зрячих, чуть ли, говорят, не воюют.
- Моя артель существует двадцать лет, - сказал Александр. - У меня есть механики, математики, музыканты. Правда, сейчас они месят тесто в булочных и возят тачки, но… вот вы, например, никого не возили?
- Никогда. Вы думаете - буду жалеть? Я чертежник и - неплохой. Левей, левей немного. Вот так. Кто - что, а я воду себе свою линию, - сказал он с намеком на невольную игру слов, одновременно называющих и профессию и поведение его.
- Линии - это очень хорошо, - сказал Александр. - Ни один зрячий не знает, как хороша линия, контур, форма.
- Но ведь и вы, простите, не можете знать.
- Я? О, я - то как раз и знаю, что значит форма.
Держа за локоть своего спасителя, Александр с увлечением рассказал историю своей службы в антикварном депо Самуила Смайльса. Благодаря развитой памяти рук он храбро поддерживал порядок в витринах и шкафах антиквара в течение семи месяцев. По ночам, оставшись один в каморке позади магазина, он растягивался в кресле н, закинув голову высоко вверх, подолгу шевелил пальцами, в которых остались воспоминания об утренних вещах. Это занятие было для него музыкой линий, когда каждая точка предмета раздражала какую-то соответствующую точку чувств. Он отлично запоминал линейный образ вещи и любил повторять его в одиночестве. Однако очень часто, от напряженной усталости за день, он терял в осязательной памяти пространственность понравившегося предмета и никогда, пожалуй, не знал большего раздражения, чем то, которое охватывало его в эти минуты. Тогда указательным пальцем он начинал обводить в воздухе полузабытый контур, обводил, бросал, сызнова начинал свой рисунок. Кончик указательного пальца как бы вырастал до пределов вспоминаемой вещи.
- Нет, нет, вы, зрячие, не знаете, что такое форма. Вы берете ее зрением, то есть издалека, наспех и, повидимому, прежде всего вам бросается в глаза цвет ее, потом весомость, функция, и для ощущения чистой формы вам не остается времени. Вы посмотрели и будто потрогали. Но это не одно и то же.
Толстяк, не отвечая, шел рядом. Ему не хотелось спорить на тему, в которой мог разобраться лишь он один. Поэтому, корда Александр замолчал, он заметил мечтательно:
- В наши страшные дни ваша слепота - прямо роскошь. Инвалидов, таких, как вы, ни один чорт не тронет. Можете быть спокойны.
- Вы думаете? Впрочем, это верно. Но вот чувство некоторой безопасности и позволит мне сделать что-нибудь такое, для чего не годится зрячий. Скажем, мне вот иногда хочется убить Тьера.
- Ну-ну, не кричите так.
Они вошли в сквер Трокадеро и присели на первую же скамью. Александр отер пот с лица и несколько раз вздохнул с беспокойной глубиной.
- Вы коммунар? - спросил толстяк и, разглядывая Александра, вынул гребенку и расчесал усы и бороду. - Ну, а я нет. Я просто человек. Единственная партия, которой я держусь, - это мое я.
- Значит, вы за Версаль?
- Почему - значит? Я - за себя. Я могу ужиться с любым режимом, не делая ему вреда и даже принося пользу. Вы курите? Угощайтесь. Даже принося пользу, милый мой, - повторил он прочувствованно.
Ему приятно было откровенно поговорить с человеком, который не мог его видеть.
- Единственно, чего я боюсь, это переворотов, скажу вам прямо. А как только переворот завершен - я спокоен. Я не краду, не врежу нарочито, как вот, скажем, в Управлении…
- Где? - тревожно спросил Александр.
- Все равно, это неважно. Половина всех чиновников на содержании Тьера, - это для вас не секрет.
- Где, где? - настойчиво переспрашивал Александр. - Я вас задушу, слушайте, - сказал он.
Но толстяк быстро отодвинулся и замолк.
- Простите меня, я пошутил, - сказал Александр. - Я все забываю, что я слепой и беспомощный человек, - сказал он с притворной улыбкой. - Но мне странно, что вы так равнодушны к революции, вы, скромный чиновник, трудящийся, неимущий.
Толстяк недоверчиво и раздраженно разглядывал Александра. Чувство приятной безответственности, которое появилось у него в начале беседы, сейчас усилилось, переходя в сознание своего духовного и социального превосходства. Он с удовольствием ощущал, что сейчас доступна легкая и веселая безнаказанность откровенности.
- Видите, дорогой мой, - сказал он, - я, может быть, и был бы более за Коммуну, если бы увидел, что у нее получу то, чего никогда не получу у других. Но ее реформы и даже эти - житейские меры - меня не касаются…
- Но отсрочка квартирной задолженности и векселей…
- Если бы я был кому-нибудь должен - да, но я чист…
- Ах, так?..
- Пенсии вдовам убитых меня не интересуют, завтраки в школе тоже. А то, что я получаю за свой труд - я очень приличный чертежник, - дадут мне везде и всегда. Чертить-то ведь надо, а? Я и черчу. Коммуна? Черчу. Версальцы? Черчу. Придут англичане, я попрежнему буду чертить.
- Какая вы тварь!