Рассказы о Дзержинском - Юрий Герман 8 стр.


Неловко шагая на коротких ногах по подвижному полу вагона, он дошел до короба, где еще осталось несколько яблок, прищурил глаза с набрякшими почечными мешочками и спросил:

- Кто затеял волынку? Кто повел разговоры с лицами, находящимися на воле? Кто посмел нарушить мое приказание о карцерном режиме? Предупреждаю, - запираться бессмысленно. Мне и так все известно.

- Раз вам известно, то зачем вы спрашиваете? - усмехнулся Дзержинский.

- Не твое дело, - крикнул начальник. - Понял?

У Дзержинского дрогнуло лицо.

- Не тыкать мне. Понял?

И слегка двинулся к начальнику конвоя. Тот инстинктивным движением вскинул револьвер. Сзади звякнули затворы винтовок. Люди в вагоне замерли.

Но Дзержинский спокойно и свободно, точно не было перед ним револьвера, сделал еще шаг вперед.

- Назад, - крикнул начальник конвоя, - застрелю!

Он отступил к стене вагона и выше поднял руку с револьвером, будто Дзержинский до сих пор не замечал этого револьвера.

Дзержинский шагнул еще.

За его спиной коротко охнул старик-профессор. Это зрелище было не для людей со слабыми нервами: один безоружный человек медленно и спокойно надвигается на восьмерых вооруженных людей, идет на дула винтовок и револьверов. И лицо, это удивительное лицо с мерцающими светлыми зрачками... Но самое удивительное заключалось в том, что начальник конвоя вдруг струсил, испугался одного безоружного человека и закричал на весь вагон:

- Чего вы, наконец, хотите, черт бы вас драл? Что вам надо?

- Немедленно дайте нам все, что причитается, - воду, пищу, табак, - сказал Дзержинский. - Но немедленно.

- Воду тебе? Пищу тебе? А если я сейчас прикажу стрелять в вас всех, как в бунтовщиков?

Но это последнее он сказал уже только для проформы. Было видно, что он боится Дзержинского. И так же для проформы ответил Дзержинский:

- Стреляйте, мы ваших угроз не боимся. Стреляйте, если желаете быть палачами. Или стреляйте, или выполните наши требования.

- Я вам покажу ваши требования, - ответил начальник конвоя. - Я вам покажу такие требования, что вы больше не захотите...

Повернулся, сунул револьвер в кобуру и ушел.

А на следующем полустанке в вагон принесли кипяток, щи и махорку.

До вечера обсуждался инцидент с начальником конвоя. Говорили и при Дзержинском и без него. Он слушал, молчал и улыбался, потом вдруг сказал:

- Пустяки это все, вздор. Он испугался не моей силы воли, не чего-то там особенного в глазах у меня

Он испугался убежденности. Понимаете? Я убежден, а он нет. Он наемник, а я нет. Так просто: наемник испугался ненаемника. И потом у него рыльце в пушку с прицепкой этих вагонов с быками. Подними он стрельбу, началось бы все-таки расследование, докопались бы и до этих дел. Неловко, могут со службы выгнать, а службишка хоть и не завидная, но, как видите, довольно доходная, расставаться жаль. Все это в общем вздор и скука, надоело! Приятно только одно, что мы опять победили.

И, повернувшись к профессору, он спросил:

- Будем играть в домино?

Потом, играя, сосредоточенно морщил лоб и рассеянно слушал Тимофеева.

- Только знаете что, - говорил Тимофеев, - знаете, Феликс, что я хочу вам предложить? Вы слушаете или нет?

- Как же не слушаю, конечно, слушаю, - рассеянно ответил Дзержинский, - как же я могу вас, дорогой мой, не слушать?

- И тем не менее не слушаете, - продолжал Тимофеев печально. - Вы ведь не умеете делать двух дел одновременно. Вы или играете в козла, или работаете, или сражаетесь с тюремным начальством. На одну секунду оставьте домино...

- Оставьте домино, - пропел Дзержинский, - оставьте вы его...

Тимофеев махнул рукой и отошел в сторону.

Но когда Дзержинский кончил играть, он сел с ним рядом и, глядя в его прекрасные, умные и глубокие глаза, заговорил опять:

- Послушайте, Феликс, - сказал он, - умоляю вас, бросьте эти сражения с тюремным начальством. Ну, если не навсегда, то хоть на год, хоть на полгода...

Дзержинский молча улыбнулся.

- Ну вот, вы опять улыбаетесь! - воскликнул Тимофеев. - Ведь это же невозможно! Поймите, Феликс, вас убьют... Или вы опять скажете, что большевистский бог не выдаст?

- А вы думаете - выдаст? - спросил Дзержинский.

- А вы?

Дзержинский не ответил, смотрел в окно, за которым проносилась деревенька, в тумане, в сумерках. Уже зажигались кое-где огни, слабые, чуть брезжушие.

- В такую пору, да еще в вагоне, да тем более в тюремном, надо петь, - после долгого молчания произнес Дзержинский. - Только вот что.

И негромко запел:

"Море яростно стонало,
Волны бешено рвались,
Волны знали, море знало... "

Через несколько минут пел уже весь вагон...

И по голосам поющих было понятно, что настроение у людей спокойное, уверенное, почти такое, как бывает на воле.

ВОССТАНИЕ В ТЮРЬМЕ

Пятого января 1902 года Феликс Дзержинский был отправлен из Седлецкой тюрьмы через Варшаву, Москву и Сибирь за четыреста верст от Якутска, в Вилюйск, в котором по высочайшему повелению ему надлежало пробыть ровно пять лет.

Путь от Седлецкой тюрьмы в царстве Польском до Александровской центральной каторжной тюрьмы, в селе Александровском, Иркутской губернии, поблизости от реки Ангары, партия арестантов, с которой шел Дзержинский, проделала в четыре с лишним месяца, что по тем временам считалось скоростью почти фантастической.

В мае партия прибыла в Александровск и разместилась в пересыльном корпусе, неподалеку от главного здания централа, построенного в котловине меж гор. Каторжная тюрьма выглядела куда печальнее, чем пересыльный корпус, небольшой, сложенный в лапу из крупных сосновых бревен, с двором чисто выметенным и даже посыпанным песком.

Порядки пересыльного корпуса тоже во многом отличались от порядков каторжной тюрьмы. Этапникам жилось куда легче, чем отбывающим срок в централе: начальство ими не очень интересовалось, да и с какой стати интересоваться, если сегодня этапники тут, а завтра на каторжной Колесухе, или в Вилюйске, или в Качуге, или еще где-нибудь, в местах, куда Макар телят не гонял. В тюремных мастерских этапники не работали, к жизни централа никакого отношения не имели и проводили на пересылке свои дни, а то и недели, кто как хотел: отдыхали после страшного пути, чинили одежду, обувь и набирались сил для предстоящих каторжных лет.

Начальником централа был в то время поляк Лятоскевич, вел он среднюю линию и, как говорили про него арестанты, "жил сам и жить давал другим".

Но в конце апреля, незадолго до прибытия этого этапа, с которым шел Дзержинский, положение в Александровской пересыльной круто и внезапно изменилось. Причины изменения порядков толком никто не знал: одни говорили, что на Лятоскевича кто-то из деятелей написал в Петербург министру письмо; другие считали, что поводом к новым крутым порядкам послужил широко задуманный побег, хоть и провалившийся, но все-таки побег; третьи считали, что виновник неприятных новшеств - старший надзиратель Токарев, шкура и палач по натуре, которого Лятоскевич боится и который имеет над начальником тюрьмы какую-то власть.

Как бы там ни было, но к тому времени, когда, измученный весеннею распутицей, дождями со снегом, морозами и буранами, всеми адовыми пытками российских каторжных дорог, этап входил в ворота пересыльной Александровской тюрьмы, надеясь хоть тут перевести дух, поспать, обсушиться и поесть, вдруг выяснилось, что старым порядкам конец, что здесь теперь орудует Токарев, палач и убийца по призванию, что бани не будет, кипятку до утра не получишь, в село даже с конвойным за покупками выйти нельзя и, что самое главное, никаких разговоров и просьб: за разговоры Токарев бьет в лицо.

Узнав обо всех этих печальных новостях, матрос Шурпалькин, осужденный на бессрочную каторгу, человек очень смелый и спокойный, никому не сказавшись, сам, один, отправился из общей камеры, в которой размещались арестанты, к Токареву в дежурку. Услышав обращение не по уставу, Токарев молча сразу же ударил матроса тяжелой связкой ключей по лицу с такой силой, что рассек Шурпалькину щеку до кости. Брызнула кровь. Шурпалькин, теряя от боли власть над собой шагнул к надзирателю, но тот ударил матроса ключами еще раз, и Шурпалькин упал.

В камеру он вернулся часа через два, никому не сказал ни слова и повалился на нары. При тусклом свете лампешки, коптившей у входа. Дзержинский успел заметить, что с матросом, к которому он очень привязался за месяцы этапного пути, неладно.

- Шура, - позвал он.

Матрос молчал.

- Шура, - вторично окликнул Дзержинский матроса.

Не дождавшись ответа, он подошел к Шурпалькину, сел возле него на край нар и спросил, что случилось.

Великан матрос, вместо ответа, заплакал.

В тюрьме люди плачут редко, и если уж плачут, то такими слезами, которых на воле не увидишь.

Тюремные слезы - особые слезы.

Невозможно было смотреть на этого белокурого гиганта, не сморгнувшего, когда ему прочитали смертный приговор с заменой пожизненной каторгой, весело посвистывающего в любых обстоятельствах жизни, всегда балагурящего, всегда подшучивающего, вдруг тут, когда, кажется, самое тяжелое уже позади...

- Да Шура же, - позвал Дзержинский и стал отрывать от лица матроса ладони, которыми он закрывал свою разбитую кровоточащую щеку.

Но матрос не шевелился.

Наконец, отпив воды, он немного успокоился и прерывающимся голосом стал рассказывать, как все произошло. Говорил он громко; камера постепенно просыпалась, люди собирались возле Дзержинского, а матрос, все еще плача и не стыдясь своих слез, уже во второй, а потом и в третий раз подробно, точно жалуясь, описывал все подробности избиения.

- Понимаешь, - говорил он, - я ничего такого даже в голове не имел. Просто зашел тихо, мирно, думаю, спрошу у него: дескать, позвольте, ваше благородие, господин Токарев, арестантики обижаются за баню, так нельзя ли... А он, он... он...

Тут лицо матроса, не раз битого в тюрьмах и в темных карцерах, начинало дрожать, на глазах его выступали слезы и мелкими круглыми каплями катились по щекам вниз; он заикался, и, заикаясь, спрашивал:

- Нет, главное дело - за что? Вы мне только скажите, за что? Ведь свой же брат, мужик, ведь это как же, а?

Вытирая слезы вместе с кровью, он вдруг начинал ругаться и кощунствовать или грозился, что сейчас пойдет и задушит надзирателя, потому что теперь всё равно, или клялся, что доживет до того дня, и уж если доживет, то разыщет кого надо и посчитается сполна за все.

Несколько часов провозился Дзержинский с матросом: он то отпаивал его водой из ржавого жестяного чайника, то клал ему на голову мокрую тряпку, то силой удерживал его на нарах, когда тот вдруг рвался вскочить, найти Токарева и задушить его на месте...

Утром, чувствуя себя совершенно разбитым после бессонной ночи, Дзержинский собрал у себя в камере сходку политических. Пришли все, кто был в пересыльной, - человек пятьдесят.

Здесь же терлось несколько уголовных Иванов, как их называли в тюрьме. Кое-кто их них был в сговоре с конвоем и тюремными начальниками - доносили на политических.

- Уголовные, - сказал Дзержинский, - уйдут отсюда вон. И быстро!

Бледный Шурпалькин молча покосился на кучку уголовников, живших возле печки.

Уголовники не уходили.

- А ну, геть витселя, - негромко, но и не тихо произнес Шурпалькин и сделал один только шаг к печке.

Уголовники ушли, и Дзержинский объявил сходку открытой.

Говорили минут десять, самое большее. Решено было вызвать Лятоскевича, предложить ему возвратить старые порядки, а, главное, - убрать из пересыльной Токарева. В случае же отказа Дзержинский предложил план восстания в тюрьме, до того смелый и небывалый, что некоторые даже сразу не поняли.

- Никакой осечки тут быть не может, - говорил Дзержинский. - Все точно обдумано. И жертв не будет. Расчет у меня простой: Лятоскевич пуще всего на свете боится гласности и начальства. Если то, что я предлагаю, мы осуществим, Лятоскевич должен будет пойти на все уступки по двум причинам: первая причина та, что попади дело в газеты - ему надо уходить, да еще с таким треском; вторая причина: узнает начальство по тюремному ведомству - тоже крышка, да и не только ему, а даже иркутскому губернатору. У нас таких историй не было, история прошумит на весь мир, и они ее постараются ликвидировать во что бы то ни стало мирными путями. Так или не так?

Около часа пополудни в пересыльную явился Лятоскевич.

Разговаривать с ним уполномочили тульского токаря Бодрова, славившегося редкой невозмутимостью, спокойствием и располагающей улыбкой во всех случаях жизни.

Лятоскевич молча выслушал Бодрова, щелчком сбил с борта сюртука пушинку и по пунктам ответил на все просьбы отказом. Каждый отказ он - вежливый и хорошо воспитанный человек - сопровождал словами о том, что он, к сожалению, не имеет возможности, хотя, разумеется, и рад бы, но в настоящее время обстановка такова, что при всем желании он...

Говорил он долго и скучно, а Дзержинский слушал его, низко опустив красивую голову, и при этом почему-то улыбался.

Весь день до вечера Дзержинский с Шурпалькиным и с Воропаевым, бывшим межевым техником, осужденным за восстание в экономии где-то на юге России, подготовляли точный план действий на завтрашний день: ходили по двору, стараясь точно выяснить расположение всех тюремных построек и пристроек, считали, сколько где конвоя, выясняли вооружение, сигнализацию, время смены караулов. Работать приходилось с осторожностью, с оглядкой, так, чтобы Токарев ничего не пронюхал и не заподозрил.

К вечеру все было кончено, выверено и решено.

Опять собралась сходка.

Говорили шепотом.

На этой сходке были точно распределены обязанности.

- Ровно в одиннадцать часов всем быть во дворе, - говорил Дзержинский, - всем до одного человека. В одиннадцать с четвертью я подхожу к привратнику, разоружаю его, и это служит началом к всеобщему восстанию. Бодров к этому времени собирает уголовных, якобы по делу, в камере номер четыре. Ровно в одиннадцать Дрозд его запирает снаружи на засов вместе с ними и становится на дежурство возле камеры. Старшего надзирателя Токарева я беру на себя. Ночью Токарев дежурит. До часу дня он будет спать у себя в дежурке, у него такая привычка. Там я его и возьму.

- Я тоже с вами, - тихо попросил матрос.

- Ни в коем случае, Шура. Если будет хоть одна жертва, заварится такая каша и они нам столько крови пустят, что этого нам никто не простит. Вся наша ставка на анекдот, на комическую историю с неприятными последствиями не для нас, а для них. Понимаете? Дальше...

Когда сходка кончилась, он позвал Шурпалькина, обнял его за плечи и, заглянув ему в глаза, повелительно и быстро спросил:

- Я твердо рассчитываю, что вы никого не пораните даже случайно, Шура. Вы ведь не собираетесь?

Матрос с грустным видом опустил голову.

В этот день тюрьма проснулась очень рано, гораздо раньше обычного, но до побудки никто не поднялся, чтобы не возбудить подозрений у надзирателей.

Лежали, волновались, но глаз не открывали.

Потом пили серую бурду - кипяток, заваренный брусничным чаем, жевали мокрый тюремный хлеб и вяло переговаривались, потом вышли во двор валяться на досках и судачить. Вышли не все, многие остались до времени в камерах.

Дзержинский сидел неподалеку от ворот, курил махорку и зашивал рубашку. Лицо его было совершенно спокойно, только глаза порою поблескивали из-под ресниц.

Незадолго до назначенной минуты он встал, потянулся, оглядел двор - все ли на местах - и ленивой походкой пошел к воротам, у которых дремал усатый старик-стражник. Лениво шагая мимо него, Дзержинский вдруг сделал одно короткое, еле уловимое движение, мгновенное и точное, после которого стражник очутился на земле, а подбежавшие арестанты уже вязали ему руки и снимали с него, онемевшего от страха, старый револьвер, "селедку", которая не лезла из ножен, до того она заржавела, и прочую амуницию, в то время как другие арестанты валили и вязали конвойных и младших надзирателей...

Ни одного крика не было слышно, ни один человек не успел выстрелить, никто толком даже не понял, в чем дело, а все уже были повязаны кушаками и стояли, выстроенные возле тюремной стены.

- Все ли тут? - спросил Дзержинский, пересчитывая тюремщиков.

- Как будто все, - сказал матрос, на обязанности которого была охрана арестованных конвойных и надзирателей.

- Так точно, все, - подтвердил старик-стражник со слезящимися глазами. - Все, как есть, ваше благородие, кроме его благородия старшего господина Токарева. Они, то есть господин Токарев, отдыхают, а мы все туточки...

Взяв из кучи оружия, сваленного неподалеку, револьвер поновее, Дзержинский пошел к тюрьме, возле которой в пристроечке имел обыкновение отдыхать Токарев, уперся ногою в косяк, рванул дверь и вошел в дежурку.

Здесь было темно. Токарев негромко посапывал в углу. Стараясь пока что не очень шуметь, Дзержинский сорвал одеяло, которым было завешено окно, и направил револьвер на Токарева.

- Лежите смирно!

Токарев молчал. Из-под красной кумачовой подушки выглядывал револьвер без кобуры. Дзержинский забрал и этот револьвер.

- Одевайтесь!

Надзиратель долго не мог попасть ногами в штанины.

- Это китель, - сухо сказал Дзержинский. - Брюки лежат рядом с вами.

Токарев попробовал улыбнуться, но из этого ничего не вышло. Вместо улыбки на лице его проступило выражение ужаса. Он только сейчас все понял.

- Вы меня расстреляете? - хриплым желудочным голосом спросил он.

- Одевайтесь! - повторил Дзержинский.

С каждой секундой Токарев зеленел все больше и больше. Глядя на него сейчас, никто бы не поверил, что этот человек способен внушать ужас одним своим видом: эти обвисшие серые усы, бессмысленные глаза навыкате, трясущийся подбородок, руки, которые отказывались повиноваться ему. "Как бы он не умер, чего доброго! - подумал Дзержинский. - Потом отвечай! "

- Разрешите взять деньги, - попросил Токарев.

- Возьмите.

- Так сказать, сбережения, - сказал Токарев и достал из-под подушки грязный мешочек. - Имею привычку брать с собой. Детки ненадежные...

Дзержинский отвел взгляд: Токарев был омерзителен сейчас со своими глазами навыкате, с мешочком, с дрожащими руками.

Вышли во двор. Стражники и конвойные по-прежнему стояли возле стены.

Навстречу, странно улыбаясь, двигался матрос. Он был бледнее обычного, спокойный, почти веселый. Токарев замедлил шаги.

- Уйдите, Шура, - сказал Дзержинский.

Матрос остановился, глядя на Токарева, как зачарованный.

Токарев тоже остановился, потом отступил на шаг к Дзержинскому, потом дрожащими пальцами вцепился в рукав его.

- Он вас не тронет, - сказал Дзержинский, - идите.

- Он хочет меня убить, я знаю, отгоните его.

- Уйдите, Шура! - крикнул Дзержинский.

Назад Дальше