Вокруг да около - Абрамов Федор Александрович 3 стр.


Те, у кого есть денежная подмога со стороны. У одних это пенсия, у других сын работает в лесной промышленности, а у третьих, опять, в семье служащий. Взять хотя бы тех же Поздеевых. Да разве Кирьке видать бы такой дом, не будь у него жена бухгалтером сельпо?

В деревне сейчас принято: если ты в колхозе работаешь, то жену подыскивай из служащих, так, чтобы в доме всегда была копейка. После войны, когда произошла денежная реформа, это получило даже свое название: "жениться на буханке". Одним словом, если хорошенько вдуматься, складывается особый тип семьи, где экономический фактор играет далеко не последнюю роль.

Среди новых домов нередко попадаются и такие, у которых заколочены окна. Все, казалось бы, готовотолько отдери на окнах доски и живи. А не живут в этих домах.

Эти новые дома с заколоченными окошками в печенках сидят у каждого председателя колхоза. Хозяевами их, как правило, являются рабочие лесной промышленности – вчерашние колхозники, правдами и неправдами удравшие в свое время из колхоза. Ну, удрали и удрали. Живите с богом – лесные поселки теперь благоустроены, ни в какое сравнение не идут с деревней. Так нет, подходит лето, смотришь, – один расхаживает с топором вокруг старого отцовского пепелища, другой по весне плавит сруб, третий…

Что это? Извечная приверженность человека к своей родине, к тому гнезду, где родился? Или мужик еще в нем не выветрился? Дали отпуск, а что с ним делать, с этим отпуском? Надо же как-то время убить. Но не проще ля тогда поставить свой дом там, где работаешь, – в лесном поселке? Или ждут эти вчерашние колхознички перемен в деревне?

Худяков оказался синоптиком никудышным. Правда, дождь понемногу стихает, но когда же наконец выглянет солнце?

Еще к двум – трем домам привернул Ананий Егорович.

В воротах приставка. Всего скорее, что и тут ушли в лес…

Стукнул топор неподалеку. Смолк – и снова застучал, теперь уже без остановки.

Обогнув старую избу, Ананий Егорович увидел привычную картину: в поле, за изгородью, новый сруб, а на углу сруба человек. Иван Яковлев – один из тех вчерашних колхозников, которые после войны пополнили армию рабочих леспромхоза.

– Размокнуть не боишься? – заговорил, подойдя к строению, Ананий Егорович.

– Ничего, не сахарный.

– Так, так. Значит, домой надумал?

– Хм, – сказал Иван. – Можно и домой.

– Давай. Мы хоть сегодня примем.

– Принять-то вы примете. Знаю. А как насчет этого? – Иван носучнл сложенными в щепоть пальцами. – Я ведь худо – бедно сто – сто пятьдесят рублей в лесу выколачиваю.

– Ну, это от нас зависит. Вот колхоз подымем, и с рублем повеселее будет.

– Тогда подождем, товарищ Мысовскпй. Нам не к спеху.

Все тот же сказ. Прямо какой-то заколдованный круг!

Чтобы сделать полновесным трудодень, падо. чтебы работали люди, – какой же другой источник у колхоза? А чтобы работали люди, надо, чтобы был полновесный трудодень.

Где выход?

В райкоме говорят: плохо руководишь. Ослабил агитационно-воспитательную работу. А как агитировать нынешнего колхозника? Без рубля до него агитация не доходит. Ты ему доказываешь: два трактора купили? Купили. На грузовики деньги надо? Надо. А новые скотные дворы? А радио провели? Подождите. Дойдет дело и до трудодня. А он не ждет. Не хочет больше ждать. Вот в чем дело.

IX
"Пережиток"

Сначала он подумал – подсолнух. Так и светится, так и играет среди зелени!

Но он ошибся. Светлое пятно в огороде перед избой – это вовсе не подсолнух, а повойник, вернее, парчовый кружок повойника. И вырядилась в этот повойник не молодка (молодые сейчас вообще не носят повойников), а старушонка – маленькая, сухонькая. Нагнувшись над грядкой и легонько покачивая светлой головой, она истово щипала лук – по всему видать, для обеда, потому что была в одном синем старушечьем сарафане, босиком.

– Здорово, Тихоновна, – сказал Ананий Егорович, подходя к огороду.

Старуха живо разогнулась, хитровато прищурила один глаз:

– Признал. А я гляжу споднизу да думаю: возгордился – мимо пройдет али окликнет?

– Ну, тебя нетрудно признать. Вон ведь как сияешь!

– Молчи ты, бога ради. Не стыди. Сама знаю, что неладно. В этом повойнике-то я еще молодицей хаживала.

Все Маруське берегла. А раз Маруська не носит – не пропадать же добру. Кто осудит, а кто и поймет.

Агафью Тихоновну, или Оганю Палею (так звали ее в деревне за редкую бойкость), знал чуть ли не весь служилый люд района. Старуха приветливая, общительнаяпока пьешь чай, она тебе обскажет ссе: и каков новый председатель, и как люди работают, и что, по ее мнению, "с так делается в колхозе, и как надо бы делать, да обскажег вес картинно, со смешком, с прибаутками. Теперь командировочные останавливаются у нее от случая к случаю и то только летом, так как зимой старуха жнвет в городе у дочери.

– Пойдем в избу, – со свойственной ей гостеприимством предложила Тихоновна, выходя из огородика с горкой лука. – У меня самовар шумит.

А в самом деле, почему бы ему не перехватить чегонибудь? Когда еще он доберется до своего дома? Да, может, от горячего и зубам полегче станет?

В низкой, заметно осевшей избе тепло, даже жар-ко.

Пол намыт с дресвой, выпуклые сучья в старых широких половицах блестят как луковицы – Тихоновна всегда слаьилась опрятностью.

Ананий Егорович по-домашнему – все тут было знакомо – снял намокший плащ, разостлал на печном amp;русеьусть и плащ погреется.

– Ноги-то сухие? Дать валенки?

Нет, это, пожалуй, лишнее. Он ненадолго. Ему некогда засиживаться.

Тихоновна, шелестя босыми ногами, живехонько собрала на стол. Треска, баранки городские – это уж всегда, когда человек из города приезжает, морошка моченая с сахарным песком, грузди с луком. И в довершение ко всему кипящий самовар.

– Ешь-пей, гостенек, – сказала Тихоновна и на старинный манер, хотя и не без игривости, поклонилась гостю в пояс.

Потом, просияв парчовым донышком повойника, села сбоку самовара сама на хозяйкино место.

– Надо бы тебя не чаем угощать-то. Дорогой гость!

А светлого у бабушки нету. Была тут маленькая, да внук выманил. Позавчера вкатывается пьяный: "Бабка, давая вина, а то подожгу". – "Что ты, говорю, пьяная харя, нестыдно бабке-то так говорить?" А потом отдала все от греха подальше.

За чаем Тихоновна разогрелась. На темном морщинистом лбу бисером выступил пот, а маленькое аккуратное ухо порозовело, как у молодицы.

"Сколько же ей? За восемьдесят? – подумал Ананий Егорович. – Крепкий орешек!" И глаз у Тихоновны голубой, с хитринкой, все еще острый, с твердым, не расплывшимся зрачком.

Разламывая баранку, он спросил:

– Ну как в городе? Понравилось?

– Не пон – дра – ви – лось. – Тихоновна, видимо, не без желания щегольнуть своими приобретениями в городе, произнесла это слово старательно, по складам.

– Что так?

– Молодежь не пондравилась, – опять нажимая на "д", ответила старуха.

– Молодежь?

– Молодежь, – утвердительно кивнула Тихоновна.

Она отерла лицо сухой ладошкой. – Идем мы тут как-то с моей Маруськой по городу. О праздниках майских дело было. Народушку – как воды льет. Я глаза – ти расшиперила, про все забыла. Потом хвать: где у меня Маруськата? Туда, сюда – нету Маруськи. Того, другого спрошусмеются: заблудилась бабка. А тут в садочке, вижу, девочка стоит. Высоконько стоит. На приступочке. Сама из себя беленькая, головушку склонила, в галстучке и книжечку читает. "Ну-ко, – говорю, – девочка, посмотри. Не увидишь ли где мою Маруську?" Молчит девочка. Я опять про свое: "На приступочке стоишь, говорю, тебе все видно. Посмотри". А девочка опять молчит. Тут я не стерпела: "Бесстыдница, говорю, еще грамотная, книжечку читаешь. Трудно тебе сказать – отвалится у тебя язык – от?"

А тут у меня и Марья подоспела. Зубы оскалила: "Ты с кем это, бабка, разговариваешь?" – "Как с кем? С этой, говорю, срамницей". – "Что ты, бабка, глупая, ведь эта девушка неживая".

Ананий Егорович расхохотался. Как же он сразу-то не догадался, что Тихоновна морочит ему голову? Ведь она и раньше была мастерица на всякие выдумки.

А Тихоновна, дав ему просмеяться, закончила:

– "Не живая? говорю. Как же, говорю, не живая? Книжечку читает, в галстучке.." – "Это статуй", – говорит Маруська. "Статуй? А зачем, говорю, статуев-то выставили? Разве, говорю, живых людей в городе не хватает?"

– Так – так, – рассмеялся снова Ананий Егорович. – Не понравилось, говоришь, в городе? У нас лучше?

– И у нас не ндравится.

– Вот тебе на!

– Хозяева не ндравятся. Ты не ндравишься. – Тихоновна вдруг выпрямилась и строго поджала свой беззубый ввалившийся рот. – Да разве это дело? Сено сгноили. Само лучшее сено. Сегодня утрось иду с обабками, из лесу, на-ко, вся деревня в дыму. Ой, тошнехонько, пожар, думаю. Нет, не пожар. Это наши лежебоки просыпаются, печи затопили. Суседка моя, молодица, на крыльцо вывалилась, поперек себя шире, чешет задницу толстую. – Тут Тихоновна живенько вскочила с табуретки и показала, как это делает соседка.

Ананий Егорович, стараясь припомнить, кто же из молодых живет по соседству с Тихоновной, спросил:

– Чья же это молодица?

– Чья? Разве забыл? Дунька Афанасьевых. Тут рядом живет.

– Ну, эта молодуха из годов вышла.

– Из каких таких годов? – не на шутку рассердилась Тихоновна. – Не крась, не крась, Онаний Егорович. Знаем. Из годов вышла? Сколько ей? Шестьдесят-то есть ли?

Ну уж хоть шестьдесят два – не больше. Меня взамуж выдавали, она еще в брюхе у матери жила. Да по-старому, дак это перва работница. Вот що я тебе скажу. – Тихоновна с раздумьем ширнула носом. – Тут как-то иду, у правленья бабы сидят. Солнышко на полдник поворачивает, а за рекой-то журавей надрывается, истошным голосом кричит: "Что вы, суки бессовестные, вставайте.

Страда. А жито-то в поле плачет, сено-то высохло… А они, лупетки, расселись-колом не своротишь. Сидят, пыхтят – за версту слышно. Думаю, болесь какая – все только на болесь и жалуются. Нет, не болесь. Машину ждут. Три версты пройти надо. Срамницы! А как бывалото мы без машины? У меня Олександрушко рос – на войне убит, сам – на Юрове страдает, за пятнадцать верст от дому. Дак я парня на руки, котомку с хлебами на спину да бегом бежу. Как настеганная бежу. А деньто отробишь, опять домой попадаешь. Парня комары раскусают – глаз не знатно. И в войну тоже совесть знали.

Не загорали, – по-новому выразилась Тихоновна. – Пройди-ко по навинам-то – еще теперь мозоли с полей не сошли. Колхозили – рубахи от пота не просыхали. А теперь все заросло. Лес вымахал – хоть полозья гни.

Тихоновна протерла глаза, высморкалась в подол.

– Нет, по нонешним временам, – убежденно сказала она, – житья не жди. Больно болярынь много развелось.

Вишь ведь – солнышку стыдно на землю смотреть. Отвернулось – две недели не показывается.

Помолчала, вздохнула:

– Я и свою дочерь не крашу. Насмотрелась в городе. "Машка, ты чего лежишь? Люди на работу прошли".

Болесь – мы всю жизнь прожили, а такой не слыхали, – опсртия.

– Гипертония, – поправил Ананий Егорович.

– ну-ну, не выговорить. не наша, видно, болесь – тя, заграничная… Проходит время, опертая кончилась, а Марья у меня снова на лежку. "Чего опять, девка?" Дихрет.

Плати осударсьво денежки – бесплатно не рожаем…

Ананий Егорович взглянул на часы. Шестой час. Тихоновна разговорится-конца не дождешься.

– Ладно, пойду, – сказал он, вставая.

– Иди, иди. Я все в глаза высказала. Любо, не любо – слушай. Ну да с меня спрос не велик: пережиток.

Ананий Егорович вопросительно посмотрел на старуху.

– Пережиток, пережиток, – закивала она. – Так, нас, старух, всю жизнь так звали. Чуть маленько вашему брату начальству не угодишь – и давай пережитками корить. Да меня и дочь родная так величает: "Молчи ты, старой пережиток…"

На улице, пока он сидел в избе, посветлело. Дождь кончился. Может быть, и прав Худяков – переломится погода?

От нагретого, разопревшего на печи плаща шел пар.

– Не простудись, – наказывала Тихоновна. – Вишь ведь, закурился – как после бани.

Заулок густо, будто озимью, зарос сочной травой.

Узенькая тропка еле-еле обозначена на отаве, – видно, редко кто заходит к старухе.

Выходя на дорогу, Ананий Егорович еще раз обернулся. Тихоновна босиком стояла на крылечке и легонько, как подсолнухом, кивала ему головой в повойнике со светлым донышком.

Памятник бы поставить этим пережиткам!

X
Старый коммунист

Дом служащего, или, как говорят в деревне, человека на деньгах, отличишь сразу. Он и ноиаряднее, этот дом:

наличники у окошек и двери непременно покрашены, вмести жердяной изгороди оградка из рейки или плетень из сосновых или еловых колышков. И, конечно, радиоантенна над крышей (радио провели в колхозе только в пронялом году).

У дома Серафима Ивановича Яковлева, председателя местной лесхнмартели, была еще одна примета – обшитьк; тесом передние углы, солидно окрашенные в темнозеленый цвет.

Серафим Иванович был дома. Он выбежал на крыльцо в белой нательной рубахе с расстегнутым воротом, в галошах на босу ногу:

– Зайди-ко на минутку. Дельце есть.

– И у меня к тебе дельце, – сказал Ананий Егорович.

В светлых сенях, заставленных вдоль стен ушатами и кадушками, три двери: прямо – на кухню, слевав – хлев, к корове, а справа, обитая черным дсрматином, как в солидном, по меньшей мере районного масштаба учреждении, – в одну из передних комнат.

Серафим Иванович открыл именно эту, обитую дерматипом дверь. Комната – это сразу видно – была предназначена для особо важных гостей. Высокая никелированная кровать с горкой белых подушек под кисейной накидкой и лакированным ковриком на стене – дебелая красавица в обнимку с лебедем, – тюлевые занавески во все окно, фикусы, разросшиеся до потолка, в красном углу этажерка с несколькими книжками из партийной литературы.

В комнату бесшумно вошла хозяйка, худая, болезненная, с кротким печальным ликом богородицы, поставила "а стол бутылку с водкой и тарелку с огурцами и так же бесшумно вышла.

Сам Серафим Иванович, несмотря на то, что ему было уже далеко за пятьдесят (он был года на четыре старше Анания Егоровича), выглядел еще молодцом. Лицо гладкое, розовое, чисто выбрито. В рыжих ершистых волосах, не просохших еще после бани, ни единой сединки. А в зубах, плотных, косо поставленных, как у лошади, тоже сила. Видно, не зря говорят, что он еще бегает по молодым.

– Ты это зря, Яковлев, – сказал Ананий Егорович, кивая на бутылку. – Я не за этим.

– Кто же говорит, что за этим. А раз привелось, стопочка не повредит. А может, в баню желашь? Банька у меня сладкая. И воды, и жару – сколько хошь.

Ананий Егорович, сославшись на занятость, приступил к делу:

– Я вот к тебе зачем. Ты, говорят, в отпуск идешь?

– Иду. С завтрашнего дня. Ну-ко давай, держи. – Серафим Иванович, по-компанейски подмигнув рыжим глазом, придвинул ему стопочку.

Зубы у Анания Егоровича все еще побаливали. И стопочка ему сейчас ох как бы не помешала. Но он сказал себе: нет. Не время. Люди на него и так косо посматривают (председатель во всем виноват), а тут еще учуютдухами пахнет: "А, скажут, хорош гусь. Нас наставляешь, а сам с утра под парами".

– Дак не будешь? – удивился Серафим Иванович.

– Не буду.

– Ну как хошь, а я выпью. – Серафим Иванович, заметно мрачнея, опрокинул в рот стопку.

– Завтра как планируешь день? Мы с силосом горим.

Воскресник решили объявить.

Серафим Иванович выпил еще стопку.

– Можно, – сказал он, хрустя огурцом.

У Анания Егоровича отлегло на сердце. Он встал:

– Тогда с утречка. Прямо под гору.

– Можно, можно, – снова повторил Серафим Иванович. – А у меня к тебе тоже просьбишка. Парню-то моему черкни справку.

– Насчет справки в правление обращаться надо, – сухо сказал Ананий Егорович. – Оно решает.

– Ну, это, положим, другим сказывай. У меня тоже правленье.

– Интересно ты рассуждаешь. Парню твоему справку, другому справку, а кто в колхозе работать будет?

– Я думаю, – сказал Серафим Иванович, очень четко выговаривая каждое слово, – я думаю, меня бы можно уважить. С двадцать девятого член партии – много таких в деревне? Имею право одного сына выучить?

Сам знаешь, по ноиешним временам ученье – основа жизни.

Стоит ли дальше разговаривать? Нет, такого, как Яковлев, словом не прошибешь. У него, видите ли, особые заслуги… Он, видите ли, старый член партии. И уже не он Советской власти, а Советская власть должна ему служить.

На всякий случай, берясь за дверную скобу, Ананий Егорович еще раз напомнил:

– Значит, договорились? Завтра выйдешь.

– Выйду.

"Не выйдет", – решил про себя Ананий Егорович.

Все кипело в нем. Там, в райкоме, считают: двадцать пять коммунистов в "Новой жизни". Могучее ядро. Да, на бумаге могучее. А на деле? Восемь – девять пенсионеров, семь учителей, председатель сельсовета, секретарь, лесничий, председатель сельпо с бухгалтером, председатель лесхимартели… А кто непосредственно работает в колхозном производстве? Кто живет, кормится от него? Да ведь это видимость одна, все та же показуха. Ну вынесет парторганизация решение. Правильное решение. А кто выполняет? Все тот же председатель да два – три бригадира.

А остальные в стороне. У них свои объекты. Вот и получается – они в партийной организации вроде советчиков, вроде консультантов. Нет, приедет Исаков из райцентра (того вызвали на райком с отчетом о наглядной агитации – самое подходящее время!), и он, Ананий Егорович, поставит вопрос ребром. Так дальше нельзя.

XI
Петуня – бульдозер

Ходить ли к Петуне Девятому?

Усадьба Девятого на отшибе, за деревней, у поскотины, и, чтобы попасть туда, надо спуститься под гору, перейти ручей.

Ананий Егорович посмотрел на дорогу, разбитую, разъезженную, залитую красной глиной, прислушался к шуму ручья под горой. А может, не стоит ему шлепать по этой грязищи?

Петуня, согласно колхозной документации, – нетрудоспособный. Ему этой зимой пошел шестьдесят седьмойпомнится, был такой разговор в правлении. Но, с другой стороны, кому не известно, что в деревне нет другого человека, равного ему по силе, – не зря же его прозвали Петуня – бульдозер! Прошлой осенью, например, на выгрузке баржи старик таскал сразу по два мешка муки (чтобы побольше заработан") – это Ананий Егорович видел сойственными глазами. Видел он и то, как Петуня управлялся на пожне с меткой сена. Напарник его, молодой мужик, так и сяк вертится возле стога – весь мокрый, дышит как загнанная лошадь, а этот не торопится: то на солнышко глянет, то к сену принюхается, то опять к копне с вилами примеряется – и с той, и с другой сторогы подойдет. Только вдруг заметишь: оторвалась копна от земли и полезла на стог.

Ананий Егорович как-то спросил:

– Откуда у тебя сила такая, Петр Никитич?

– Сила-то? А, надо быть, порода такая. Опять же мы, Девятые, чаю не пьем.

– А чай, что же, вредит силе?

Назад Дальше