Письма к сыну - Виктор Потанин 3 стр.


Но он снова молчит, и только глаза сейчас затаили обиду. Но кто его обидел - не знаю. И не понимаю, почему он не доверяет мне, не подпускает. Неужели я виноват перед ним и нет мне прощенья?.. И тогда я отворачиваюсь, я обижаюсь, но глаза его опять рядом, рядом! Глаза эти снова меня настигают, и они точно бы знают какую-то тайну. А что за тайна? И только хочу об этом спросить, допытаться, как он вдруг убегает. "Да остановись ты, не бойся!" Но он спешит все быстрее, быстрее. Какая обида! И тогда я решаюсь. И вот уже бегу за ним и почти догоняю. И в тот же миг мы попадаем с ним на какую-то улицу: кругом низенькие дома, огороды. Я смотрю по сторонам и не верю. Ведь это же мои дома, моя улица, моя родная деревня! А мальчишка все бежит от меня, не оглянется - и я за ним, как привязанный. И вот уж кончилась улица, и вот уж мы за деревней, а впереди река, а над ней - светлый, слепящий луч. Так это же солнце! От него я и открываю глаза… Но это недолго - какие-то секунды, минуты, а потом снова проваливаюсь в долгожданный сон - и вот уж снова этот мальчишка… Я вижу, как он косит сено, как возит копны на колхозной Серухе, как помогает ставить зароды - и все это от души, от желания. А потом в глазах совсем другая картина: я смотрю, как он провожает на выпаса корову. Манька мотает рогами, как будто гордится. И пусть гордится - она заслужила. Ведь от нее и молочко и теленочек, она в семье и за лошадь. Куда ни кинь - кругом Манька. Летом ее запрягают в телегу, а зимой - в тяжелые сани. И только-только вспомнил про зиму, как скрылось солнце и пришли тяжелые тучи. Они пришли с ветром, снегом и сразу набросились на моего мальчишку. И мне его жалко - он в снегу уж по колено, и вот уже по грудь, по горло, и вот уже только глаза виднеются наверху - они печально моргают. Я не могу этого вынести и бросаюсь на помощь. Хочу найти его руки, ладони, и вдруг сам проваливаюсь в сугроб. И сразу холод, а от него страх. А сердце прямо захлебывается от стука. И в этот миг просыпаюсь. Потом долго-долго лежу на спине и начинаю думать, спрашивать у себя: так чье же было все-таки сердце? То ли мое стучало и волновалось - то ли все же того мальчишки?.. А над морем стоит синее марево, и мне кажется, что оно живое. Ну конечно, живое - иначе бы оно не дышало, не двигалось, и в этом движении даже есть какая-то тайна. И тут я вспоминаю, убеждаю себя - а ведь однажды я уже видел такое море и такое марево. И такой же длинный солнечный луч стоял тогда над водой и резал глаза. Да-да, это было, случалось, но только сейчас - лето, а тогда только-только начиналась весна, и все вокруг оживало, играло, особенно наш Тобол. Он отяжелел от вешней воды и не входил в берега. Не река - море синее, океан. И по этому океану плыли мелкие льдины, коряги. А вверху неслись и неслись облака, какие-то веселые, бодрые, похожие на стаи белых гусей. А потом опускалась ночь, появлялась луна, и река начинала походить на длинное зеркало, а над ним - лунный свет. Да, сын, ничего нет лучше ночной весенней реки! И вот как-то на краю того зеркала сидел мальчишка и не мигая смотрел вперед. А вокруг тишина, слепое безмолвие. Ничто не вздрогнет, не скрипнет, точно все подо льдом. И так прошел почти час, и мальчишка начал расстраиваться, ведь он же здесь ради матери. Та почему-то опаздывала. Еще днем ушла на дальние пашни читать трактористам лекцию и наказала сыну встречать. А пашни были на другом берегу. И вот уже у мальчишки устали глаза, и уши тоже устали. А что слушать - тишина кругом, только песок под ногами похрустывает. И мне… и мне стало страшно, даже замерзла спина… Ну вот, сын, я и сознался, не выдержал. Конечно же, тем мальчишкой был я, и то моя спина тогда замерзла от страха, волнения. Тогда, чтобы немного отвлечься, стал разглядывать дальний берег реки. И там, где днем еще клубилась березовая роща, теперь возвышались холмы. Я принял их вначале за копны сена, и эти копны шевелились, передвигались, как будто живые. Но почему, почему?.. И не успел я додумать, как над холмами вырос огненный столбик. Он поднимался все выше и выше и тихонько покачивался…

Я смотрел и не верил. А столбик рос на глазах, выпрямлялся. И вот уж не столбик это, а длинная высокая свечечка. Она горела ярко, притягивающе и все продолжала расти вверх, продвигаться. Теперь уж она доставала до неба, но пошла еще дальше, а куда - я не знаю. И страх мой не кончался. Я смотрел вверх и не верил - то ли сон, то ли правда, то ли сам я на небе уже, а не на земле. Что было б дальше со мной - не представить, но свеча уже опадала и истончалась, и вот уж вместо нее - только испуг во всем теле и ожидание: что-то будет дальше, что-то случится?.. И в этот миг закричала мать. Меня разом точно подбросило, и я побежал искать перевозчика.

Что было тогда? Что за чудо? Я и теперь не знаю, не понимаю, откуда взялся над рощей тот огненный столбик. Может, это с неба был какой-то сигнал мне, предупреждение. Может, то душа моя летала в каких-то своих туманах - много ли надо детской душе, да и в жизни нашей еще много загадок, неясных тайн и предчувствий. Иногда только пожелаешь - и сразу случится, как будто кто-то караулил твои желания… А может, просто весенняя ночь смутила тогда мое сознание, и еще - лунный свет. От него и привиделся этот мираж. Но если честно, то он еще долго чудился мне и преследовал - много дней, много лет. И потом уже - в старших классах - я взял однажды ручку, открыл тетрадку и стал вспоминать. Мне захотелось тогда рассказать на бумаге и про весенний Тобол, и про тот огненный столбик, и про лунный свет над холмами, и про ту белую весеннюю ночь. И писалось мне легко и свободно, да и была цель - заслужить похвалу. Ведь на каждом уроке литературы мы писали такие сочинения - маленькие рассказы, воспоминания, мальчишечьи клятвы. Да-да, и клятвы, потому что в этих сочинениях мы были чисты, откровенны, как чиста первая весенняя травка, к которой и прикоснуться-то страшно - только бы смотреть и смотреть. Да и темы для наших сочинений тоже были свои, деревенские: о нашем колхозе, о школе, о недавней войне, о природе…

И вот я написал про тот огненный столбик, а учительница литературы взяла на проверку, через день вернула тетрадку и при всех похвалила. Я был, наверное, самый счастливый, потому что той учительницей была моя мать, потому что все мы ее очень-очень любили… И вот она похвалила меня, а потом, помолчав немного, добавила:

- Ты написал, наверное, правильно. Но согласись - маловато. В те годы ведь шла война, а в твоем сочинении об этом - ни слова. Только весенняя река, да огненный столбик, да всякие чувства, а где же жизнь наша, где же? Ты согласен со мной?

- Согласен… - сказал я, бледнея, потому что не ожидал такого приговора.

- Вот и хорошо, что согласен. А теперь напомню: в те годы в нашей деревне жили блокадные дети. Они были для наших ребятишек как братья и сестры. И для тебя тоже. Согласен?

- Конечно!

- Вот-вот… А потом мы их провожали домой, в Ленинград. Они радовались, смеялись, а у вас у многих в глазах были слезы… Так что даю всем задание: к следующему уроку написать сочинение на тему "Блокадные дети". А вторую тему озаглавим, может быть, так - "Войну мы не ждали…". Так что на выбор.

Ах, этот выбор, выбор… Я смотрел тогда в окно на пустую улицу и все размышлял: за какую же тему приняться? А потом вдруг догадался: наверное, наша учительница просто ошиблась. Разве можно такое страшное, такое горькое слово - война - делить на две темы? Да какие уж, мол, тут темы, если было столько горя, печали. Разве ты, мама, забыла нашу первую похоронку - вначале на отца, потом на моего родного дядю, потом еще и еще… Сколько же их было в войну, этих похоронок - на мою близкую и дальнюю родню? В деревне - через дом роднятся… А разве ты, мама, забыла, как по субботам да и в будние дни наш дом заполняли гости. Они приходили со всей деревни - постаревшие печальные женщины, - и даже из соседних деревень приходили какие-то люди… Они располагались рядком на лавке и громко вздыхали. И в этом вздыханье - просьба, великая просьба. Конечно, мама сразу догадывалась - и доставала ручку и листочки бумаги. Да и как тут не догадаться, ведь все они хотели, чтобы мама написала им на фронт письма. И чтоб хорошо написала, душевно…

И вот письмо закончено, и его дотошно все обсуждают, - и тот далекий адресат точно бы входил в наш дом и тоже усаживался на лавку. Ему наказывали беречься от пули, не забывать родных и малых детишек. Здесь и в любви клялись, и в верности, и прощали все старые грехи и обиды, и все это было сдобрено тяжелой бабьей слезой.

Слезы, слезы, печали, утраты… И все мое маленькое детское существо разрывалось тогда от боли и жалости. Мне так хотелось помочь этим людям. Я не мог уже вынести этих слез и рыданий… Постепенно у мамы затекала рука, и тогда я приходил на помощь. Мама передавала мне карандаш или ручку, и я сразу краснел от волнения, забывая обо всем на свете. Как я тогда гордился! Ведь мне доверили, меня оценили… Я выводил отдельно каждую букву, каждое слово, стараясь писать с красивым наклоном. Это были мои самые первые письма - и они уходили на фронт. И там, на фронте, их читали и ставили мне оценку. Но какую? Я так никогда не узнаю. Потому что почти все наши утятские солдаты не вернулись домой. Заходи, сын, почаще на сельскую площадь в нашей деревне. Там - знакомый тебе памятник, бетонная стрела. На ней - фамилии всех погибших в войну. Много-много фамилий…

Но я, сын, немного отвлекся. Я же начал о том, как учительница Утятской школы - моя мать - задала нам домой сочинение. Назвала две темы - на выбор… И вот я сидел тогда и смотрел в окно, и все думал, думал: с чего бы начать, какую выбрать мне тему? И было грустно, и голова болела уже от этих дум, от усталости, от бессилия перед чистым листочком… И вот сейчас я прервусь, сделаю остановку. Я не могу иначе, потому что очень волнуюсь, ведь все же опять повторилось. Ну конечно, все повторилось, и я снова, как в детстве, пишу свое сочинение. И так же трудно мне и беспомощно, и так же болит голова от усталости… Болит голова, потому что за эти странички тоже поставят оценку. И сделаешь это ты, мой сын, и оттого переживаю - какая же будет оценка. Да и поймешь ли, поверишь ли? Я порой и сам-то не верю себе. Да-да, бывает, нахлынет такое, что я спрашиваю кого-то, лезу на откровенность, неужели все мы тогда чуть не погибли от голода, холода?.. Неужели мой самый близкий друг Боренька Смирнов потерял тогда обе ноги?.. Но нет ответа на эти вопросы, и я опять кричу в пустоту - неужели все это было, было?

Эх, Боренька, Боренька… Мы все его так звали, потому что очень жалели, любили. Да и как не жалеть, если он напоминал нам деревянную чурочку: голова слилась с туловищем, а вот ног не видать. Но как их увидишь, представишь, ведь ног просто не было. Когда везли в эшелоне из Ленинграда, он их отморозил. И пока добирались до наших мест, началось воспаление, гангрена. И если б ноги не ампутировали - Боря бы умер. Врачи в больнице пообещали: "У тебя, мальчик, еще вырастут ножки. Вот пройдет года два, и они снова появятся. И ты побежишь на своих…" Это была ложь во спасение, потому я за это не осуждаю. К тому же Боря врачам поверил. Если жить хочешь - всему поверишь. А потом в школьной мастерской ему сделали тележку на железных колесиках. Я помню, как Боренька привыкал к ней. Но как привыкнуть! Вот если б с тобой, сын, случилось такое… Как бы пережил я? Нет, конечно, не пережил бы. А тогда мы даже веселились, смеялись, и громче всех - Боренька Смирнов. И вот мы садим его в тележку. И, чтобы не упал, привязываем к тележке тугим полотенцем. Теперь ему надо отталкиваться деревянными рычажками. Легко сказать - надо. А наш Боренька терял равновесие и валился на один бок, а сверху - тележка. "Господи, да пособи ты им", - кричала нам какая-нибудь старушка. Но бог нас не видел. Да и мы не отвлекались на пустые разговоры.

И все-таки эта тележка поехала: мы привязали к ней за самый мысик веревочку - и покатилась телега, поехала. У Бореньки сияют глаза - он же победил себя, победил. Но больше всего мы любили его таскать на руках. Прижмем его к груди, а сами бежим в лес или купаться - к Тоболу. Боренька лежит на руках беспокойно и громко дышит. Я и сейчас слышу, как на груди у меня бьется что-то горячее, жаркое… И слегка поскрипывают зубки от нетерпения. И сияют глаза. Как он любил лес и поле… Но еще больше любил спрашивать, пытать встречного человека: "Тетенька, посмотри внизу - у меня ножки не показались?" И если тетенька оказывалась умной, догадливой, то всегда отвечала: "Показались, Боренька, показались". И он сразу смеялся, бормотал что-то про себя, а глаза были счастливые, ясные. Святая, добрая душа. Где ты теперь? И жив ли?.. Но кто-то мне сейчас отвечает - едва ли жив… А я не верю. Нет, не верю! Как не верю и в тот самый страшный день. Самый страшный за всю войну.

И вот, сын, я начал уже рассказывать о той горькой, самой печальной войне. Ведь и Боренька Смирнов - это тоже война. Знаю, чувствую - тяжело тебе об этом читать. А как же мне? Ведь я обещал, что буду писать большие длинные письма-отчеты: и о прошлом, и о настоящем, и о родных и близких, и о тех, кого уже нет на земле. А их нет, потому что их тоже взяла война. Да, сын, во всем война виновата. И в моем голодном сиротском детстве, и в тех похоронках на всю нашу родию, и во многих-многих печалях. Да что говорить - лучше читай мои письма. Их будет много, я постараюсь… А сейчас я ставлю точку - опять болит сердце. Болит оно - и шабаш. И нет ни сил, ни желаний. Прости, сын, я, наверно, устал. Почти два часа просидел внаклон и даже не заметил, как пролетели часы. И вот уж темно за окнами, и там, где стояли мои кипарисы, - какая-то черная немая стена, а над ней - яркие, почти пунцовые звезды. Я смотрю на них, удивляюсь, потом немеют глаза от усталости - и вдруг я замечаю свою знакомую. Ну конечно, это луна. Она встает из моря, тяжелая, такая же яркая, и не обращает на меня никакого внимания. Я это серьезно, без шуток, потому что вдруг стало обидно, тоскливо, - и я снова чувствую себя какой-то былинкой, песчинкой, которую и на земле-то не видно, а с неба разве заметишь. И что я ей, этой луне? Что я? Маленький человек с пустыми желаньями или жалкий мечтатель?.. Да и что мечтать, напрасно надеяться, если письма эти - несчастный случай, и ты на них даже не взглянешь. Ведь так же, Федор? Сознайся?.. Но почему же, так не бывает? Да нет же - бывает, бывает! И не строй планы, не обольщайся! Да-да! И не спорь… Это снова ожил во мне тот лукавый ехидненький человечек, но я снова, снова не могу различить даже лица у него… А впрочем, зачем? И зачем мне лицо его, да и сам он зачем, если на меня навалилась опять тоска? И чтоб отвлечь себя, зацепиться за что-то, я начинаю смотреть на свет маяка. Он мигает на ближней горе. Мои знакомые по санаторию поднимались уже туда. Вот бы и мне однажды… Господи, о чем я размечтался. Но все равно мне теперь стало легче. Этот маяк успокаивает меня, завораживает, и делается как-то бездумно, покойно. Так покойно, как будто я сейчас в родной Утятке, а за окном у меня - вечерняя улица, а по ней бредет стадо. Коровы идут усталые, сытые, и в глазах у них - ожидание. Но ждать уже недолго. Скоро-скоро хозяйка откроет ворота и загонит в ограду. Скоро-скоро… Так и есть. И вот уж по всей деревне звенят подойники, и по всем переулкам пахнет парным молоком и лугами. Коровам дают свежую травку, чтоб они спокойней стояли в загонах. Но вот закончена дойка - и по деревне теперь тишина. Такая густая, огромная, хоть ложись в нее и плыви. Такая тишина стояла и той весной сорок первого года… Но нет, все-таки нет! Об этом я буду позже - в других письмах, в другие дни. А пока - здравствуй, маяк. Я смотрю на твой свет, и все заботы мои стихают и замирают, и мне кажется, что так же бьется сердце любого из нас. Остановится, вспыхнет, потом опять остановится, потом - снова толчок - бесконечный свет. И я хочу задержать его, задержать, но вижу снова провал, темноту, и вдруг радость - опять свет, яркий свет. Он и во мне, он и в небе, он и в надеждах… А что, сын? Мы же - мужчины! Мы же с тобой - самые сильные, крепкие люди! И потому долой все болезни! Долой все печали! И давай с тобой поторопим встречу… Я ведь уже соскучился по нашей Утятке, по нашим березам. А сильней всего - по тебе, мой сын, честное слово. И прости меня, что я на первых страничках расхныкался. Что делать, со всяким может случиться. А сейчас я только об одном мечтаю - чтобы во сне увидеть всех вас. И нашу бы деревню тоже увидеть, и того бы рыжего мальчишку с большими глазами… Он еще не надоел тебе, Федор? Когда надоест, я все равно узнаю, почувствую, я же вижу на расстоянии… Вот и снова в глазах у меня - пустая длинная улица. Ветер гонит сухие тополиные листья, полынку. А вверху - тяжелые тучи. Неужели дождь опять - какое несчастье. Промочит нынче насквозь мою Утятку, и не будет доброго хлеба, и с покосами запоздают. Навестить бы земляков в это трудное время. Но отсюда быстро не выскочишь. Сколько же, сын, между нами?.. Три тысячи километров, а может, побольше? И все-таки почему?.. Но я знаю, что ты про себя повторяешь: сдурел, мол, старый и стал заговариваться. Живет у моря, а сам рвется в какую-то сырую дождливую даль. А что делать, сын? Там же - моя родина и моя колыбель. А где родина - там и душа.

ПИСЬМО ВТОРОЕ - О ДЕРЕВНЕ УТЯТКЕ

Дорогой Федор! Я обещал тебе рассказать о войне, о своем горьком детстве, но сегодня снова не выйдет. "А почему? - спросишь ты. - Не хватает смелости или что-нибудь мешает?.." Нет, сын, смелость здесь ни при чем. Да и то, что было, не повторится. У человека - только одно прошлое, и второго не будет… Так что, сын, ищи другую причину. А она простая и вся на виду: я ведь почти ничего не сказал еще о нашей деревне Утятке. Здесь - мои корни и мои родные могилки. Да, мой дорогой, у любой реки есть исток, есть начало, а люди ведь - те же реки. И у каждого человека свое течение. Или спокойное, ровное, как дыхание, или могучее, быстрое, точно бежит он с высокой горы, точно в спину бьет ветер.

Горы, море… Вот два слова, которые нас особенно волнуют. Особенно в детстве, особенно в юности. Да и потом, в нашей взрослой жизни, мы не меняем свои привычки. Вот и сегодня у меня с утра хорошее настроение. Я пришел на море, а там собирается шторм. Ветер разносит по пляжу соленые брызги. А потом небо стало темнеть, опускаться, и верхушки гор покрылись тяжелыми тучами. Я смотрел и не верил глазам: неужели это возможно? Море из синего вдруг стало серым и пепельным, и над этим пеплом кружились белые чайки. И так прошел час, может, больше - и дышалось легко, как на утятских лугах. И тут случилось нежданное - едва успел я подумать об этих лугах, как душа запросилась на родину. И только что было легко мне и празднично - и вот уж печаль… А что делать - я не придумываю. На море шторм - красота, а я закрываю глаза и представляю наш утятский домик, наш бор, наш Тобол. И так бы и улетел туда - в родные моста.

Прости, сын, мои сантименты, но ведь прав же я, сто раз прав. Иногда читаешь в книге, что какой-нибудь взрослый парень рвется вон из своей деревни и вот уж бросил мать с отцом, заскочил в проходящий автобус - и поехал, поехал… А куда, а зачем, и что ждет впереди? Ведь не будет ему там ни добра, ни удачи, раз бросил родителей, родную землю бросил, а взамен-то что…

Назад Дальше