Первая книга молодого челябинского прозаика. В нее вошли повести "Хромовы, Закировы…", "Инверсия", рассказы "Мариша" и "Полдень следующего дня". В центре внимания автора внутренний мир человека, его отношение к жизни, его судьба.
Содержание:
ЧИСТЫЙ ГОЛОС 1
ХРОМОВЫ, ЗАКИРОВЫ… - Повесть 1
ИНВЕРСИЯ - Повесть 6
ОТЦОВСКИЙ ВАРИАНТ - (ноябрь) 6
ОДИН ИЗ ДНЕЙ - (июль) 9
ОТЦОВСКИЙ ВАРИАНТ - (ноябрь) 12
МАРИША - Рассказ 13
ПОЛДЕНЬ СЛЕДУЮЩЕГО ДНЯ - Рассказ 15
Примечания 17
Полдень следующего дня
ЧИСТЫЙ ГОЛОС
Уральская земля всегда была богата славными традициями, всегда по-матерински лелеяла любой добрый талант.
Вот и к Игорю Сюмкину, молодому челябинскому литератору, сейчас благосклонна, щедра судьба. Он участвовал в Пермском зональном семинаре молодых литераторов, его рассказы разбирались на VII Всесоюзном совещании молодых писателей. Прозу Игоря Сюмкина читали и анализировали наши известные прозаики, среди которых был и большой мастер слова Виктор Астафьев. Его уроки, его наказы, его высокую требовательность не забудет Игорь Сюмкин никогда. Да и сам факт этой учебы у прославленного писателя опять похож на счастливый подарок судьбы. Его могло и не быть. Литературная жизнь так скупа на подарки. Опираясь на советы Астафьева, молодой прозаик переписал заново многие из рассказов, да и на саму повседневную жизнь свою взглянул по-другому.
Сейчас Игорь Сюмкин успешно учится в Литературном институте имени Горького. Рассказы его появились в еженедельнике "Литературная Россия" и альманахе "Каменный пояс".
В этой небольшой книге представлены его повести и рассказы.
Читатель сразу заметит, что, описывая часто рядовое и повседневное, рисуя бесконечную и порой совершенно обычную сутолоку таких похожих, таких ординарных дней, автор стремится открыть в этой повседневности нечто важное, а порой и совсем исключительное. Заметит читатель и стремление автора к психологичности, к изображению самого подспудного, тайного, что называлось во все далекие и близкие литературные времена жизнью души и внутренним миром героя. Есть в этих рассказах и глубокий подтекст, и хорошая недосказанность - пусть достраивают здание сами читатели, ведь они это любят и знают в этом подлинный толк. И есть совершенно открытые и прозрачные, как дорогое стекло, страницы. Их хочется перечитывать и перечитывать. А это, согласитесь, бывает не часто и только тогда, когда слышишь чистый и подлинный голос. И пусть он пока не громкий и не отмечен широким признанием. Первые ручейки по весне ведь тоже не громкие, и нет в них пока большой силы, движения. Но вот проходит неделя, другая - наступает пора самого теплого солнца, самой щедрой весны - и не узнать уже те робкие струйки, те первые родники. Они сливаются в могучие весенние воды, и нет такой силы, преграды, чтоб остановить этот весенний поток. Такое бывает в природе, а значит, и в творчестве. Пожелаем же и Игорю Сюмкину таких же весенних взлетов и таких же наполненных родников. А пока поздравим его с самой первой, с самой радостной книгой!..
Виктор ПОТАНИН
ХРОМОВЫ, ЗАКИРОВЫ…
Повесть
1
Что-что, но уж свою первую смену в пекарне Венера запомнила. Поставили ее укладчицей. По душе пришелся Венере сияющий, бесшумно вращающийся стальной круг с невысоким отвесным бортиком. На ходу отмахивался он от солнечных зайчиков, наддавал им так, что те, не успев примоститься в просветах между устилающими его, падающими и падающими с конвейера булками, тотчас шарахались оттуда, рикошетили в лицо сменной укладчицы, подсвечивая его, старя.
Блестел и выложенный квадратными металлическими плитами пол… Вот уж сносу не будет! А вся левая половина цеха была плотно заставлена тремя рядами напичканных выдвижными лотками вагонеток, порожних и с хлебом. Тяжеловатым, правда, показался Венере по-хозяйски забивающий все прочие, слегка кисловатый, смешанный запах горячего хлеба и пота.
Работа казалась простой: валится на круг хлеб двух сортов; первый сорт кладешь на одну вагонетку, второй на другую. Не путать. Полная вагонетка - оттолкнула ее, сдатчица новую подкатывает.
А через час: взмокшая, нажегшая пальцы (в рукавицах у нее не получалось - булки выскальзывали, невозможно было сортировать - скинула), Венера ненавидела все и вся, начиная с Хаськи, сманившей ее из Сулеймановки, кончая хлебом и старухой-сдатчицей. Та, время от времени, когда случался завал и булки начинали валиться не только из лихорадочно спешащих Венериных рук, но и с круга, подходила помочь. Венеру выводила из себя ловкость, с которой эта карга разделывалась с завалом: булками она только что не жонглировала и тоже голыми пальцами, ничуть, видать, их не обжигая. И вдвойне злило несколько раз за этот час равнодушно старухой из слова в слово, будто других и не знала, процеженное:
- Чё психуешь-то? А? Смотри, милая, у нас на сердитых воду возят!
Еле сдерживалась Венера, чтоб не запустить булкой в ее рыхлую, бесцветную физиономию. А уж самой лютой ненавистью ненавидела она хлеб! Никогда б не подумала, что можно его возненавидеть - хлеб ведь…
Чтоб меньше обжигаться, она старалась хватать очередные три-четыре булки быстро, самыми кончиками пальцев, но ловкости им, привыкшим тискать коровьи дойки, заскорузлым и сильным, не доставало: они продавливали зыбкую, неокрепшую корку, и вязкий мякиш жег еще сильней. Венера свирепо отпихивала испорченные булки в сторону, приходя в совершенное исступление… Ну за что ей такое наказание?
Глупые, покинутые ею коровы стали казаться голубицами в сравнении… У-у, чтоб тебе! Коров, коль дурили они, можно было прикормить, заговорить ласковым голосом, а какой и наддать хорошенько. И доходило ведь! Живые, понимали: это приятно, то больно. А здесь как? Сыплется и сыплется себе черт-те откуда (Венеру нисколько не занимало, откуда), и горя ему мало.
К середине смены, когда Венера немного приноровилась, втянулась в работу, а пальцы о булки нажгла настолько, что боль несколько даже притупилась, у нее начала кружиться голова. От круга… Вращался круг, и вместе с ним, казалось Венере, кружилась она сама. Продавленные ее пальцами желтоватые булки стали мерещиться лицами… Вот ата победно прищурился, как всегда, когда бахвалился в чайной: он-де человек деликатный, интеллигентный, он и хвосты телятам не крутит (а уж Венера-то знала, что ненавидел ата в душе бухгалтерию свою), и ребенка, как у интеллигентных людей, принято, имеет только одного, это пусть бескультурье всякое по десять душ плодит… Поговаривали, правда, что не из-за чрезмерной культурности детей ата больше не имел. Вертится, вертится круг, и голова Венерина кружится, словно бы за ним поспешая… Вот снова: лобастое, нераскосое лицо аты, когда глядел он из окна украдкой, как лихо сметывал сено в стожок сосед Рашид. И не до культурности, видать, было тогда однорукому ате, обвисли тоскливо уголки губ… Головокружение не отпускало, подкатывала тошнота. Венере мерещился унитаз общежитского туалета, к стене над которым был плотно, намертво приклеен крупный газетный заголовок "Добро пожаловать!", нелепый там, но смешной.
И снова объявлялся лысеющий, зеленоглазый ата. Донимал и в перерыв (в столовую она не пошла, села на лотки в углу, привалилась спиной к стене и просидела так все тридцать минут). Единственная его рука висит прямо, не живо, а пустой рукав белой рубахи замысловато вьется на ветру… Вот взмывает он круто над головой аты, вот жмется к груди, крючится, а вот резко бросается за спину, и кажется издали: то грозит человек кому-то, то клянется или кается в чем-то, а то гордо убирает руку за спину - никому не подам. Не подам - и все! Я - единственный в этой дыре мужчина! Последний то есть. Последний тестя окалымил! Я - Ильяс. Умру - и не останется больше в Сулеймановке мужчин! Но это не рука, это пустой по плечо рукав…
И ата еще помалкивает, шагая враскачку меж двух рядов, как на подбор, одинаково темных, бревенчатых и дощатых, домишек. Из чайной. Не с чаю, конечно, его покачивает, но опять же язык не повернется пьяницей ату назвать. Пьет он, как всякий порядочный человек (это он сам о себе), редко, но порядочно… Раза три-четыре в год. В праздники ата почти всегда трезв, редко совпадают они с "питейным" его настроением, с его порядком. А порядок нечастых своих загульных дней он чтит! Все у него в такой день расписано: каждый шаг, каждый жест, каждое слово - до чайной, в чайной и особенно после. Что слышала, видела Венера в четыре года, то и в семнадцать.
Высоко держа лобастую голову, ата проходит мимо сидящих на лавочках соседей. Проходит молча, даже покачиваться перестает. Те тоже молчат, но улыбаются, перемигиваются в предвкушении редкого зрелища.
Ата еще внушительно топает сапогами в сенцах, а три окна домишка уже облеплены смеющимися лицами. Венера с енэй за столом. С минуту стоит ата у порога, осмысленно и пытливо, словно бы и не пьяно, осматривается. Но в том-то и вся штука, что осмысленный и пытливый взгляд просто блуждает. Венера знает, что все силы аты в этот миг вложены в ту дурацкую пытливость (неспособную, кстати, никого обмануть), из-за чего не может он ни шага сделать, ни слова сказать, ни замычать даже. Зато он сейчас - сама пытливость и осмысленность! Еще бы, ведь единственный в округе настоящий мужчина! Последний то есть. Никогда не пьянеет! Никогда! Видите? Но его "последних" в округе мужских сил хватает ненадолго: вот глаза перестают пытливо блуждать, тупеют, но становятся зрячими, хваткими. Возвращаются к ате и дар речи, подвижность.
- Венера, гляди, доченька, что я тебе принес, - говорит он непременное, доставая из кармана брюк привычный кулек с талыми, слипшимися карамельками. Двести граммов…
Не помнила Венера, во сколько лет, в какой из загульных дней аты впервые не обрадовали ее эти конфеты, когда он вот так же потряс кульком на пороге, а заставили в испуге прижаться к енэй, в испуге потому, что дальше обычно… То ли в четыре, то ли в пять. Не помнила точно и времени, с которого привыкла ко всему, в такие дни происходящему. Ко всему! Ата клал кулек на стол… Росла Венера, грузнела и грузнела енэй, люди, приникавшие к окнам, мужали и высыхали, хорошели и брюзгли, взрослели и начинали подслеповато щуриться, многие исчезали и, наверное, улыбались, вспоминая чудачества Ильяса-бухгалтера, в далеких от Сулеймановки городах, или тлели в земле под могильными глыбками невдалеке от околицы. Менялось все, кроме… Ата неторопливо подходил к продавленному кожаному дивану (казенный вид дивана был, кстати, предметом его тайной гордости), куда енэй заранее клала камчу.
Он брал камчу и возвращался к столу, не улыбаясь и не хмурясь, без злости и без радости, даже равнодушным трудно было назвать высоколобое, зеленоглазое лицо.
Спокойно сидела тучная, багроволицая енэй, спокойно сидела Венера. Ата становился позади енэй и, несколько раз тряхнув, как градусником, зажатой в руке камчой, трижды опускал ее со всего плеча на широкую, туго обтянутую бурым халатом спину. Енэй лишь мигала на свист камчи, не забывая при этом отгонять от тарелок настырных мух. Под халатом у нее была надетая по такому случаю короткая стеганка-безрукавка, так что камча не более чем пыль из той выбивала. Об этом знали все, начиная с аты и Венеры и кончая людьми у окон, сельсоветом и участковым Зинатуллой, иначе ате его единственное (последнее) в округе мужское поведение с рук бы, конечно, не сошло. Но не этого, вовсе не этого терпеливо ждали люди за окнами…
Ата важно стоял посреди комнаты и пошлепывал концом камчи по голенищу сапога: вот я каков! Долго застаиваться ему не давали. Кто-нибудь, стуча в окно, поощрительно выкрикивал енэй что-то навроде:
- Зухра, да двинь ты хорошенько этого замухрышку! А если жалко, то хоть рявкни в треть глотки. Умеешь же! Ильяс от одного твоего крика ноги протянет!
Ата молчал, ожидая главного удара, и вскоре дожидался.
- Эй, Ильяс, не отелилась ли на том свете яловая корова, что ты отдал тестю, забыв его о том предупредить? Хорош калым!
- А вы-то? Вы-то? - визжал на это ата, тыча тонким указательным пальцем во все три окна по очереди. Кисть руки у него белая (бухгалтер как-никак), во всяком случае, куда светлей лица, тщательно подстриженные ногти (Венере даже доставляло удовольствие раз в неделю стричь их ате) от природы удлинены. Венера завидовала красоте его руки, пусть и единственной…
- А вы, вы, вы… - Ата топал в такт словам сапогами. - Вы и яловой не отдали… Цыпленка! Я телкой ее тестю отдал. Никто не мог знать, что яловой окажется! Да что я перед всякими оправдываюсь? Не мужчины вы - и все! У вас нету… - и ата начинал расстегивать брючный ремень, чтоб показать всем, чего у них нет.
Люди за окнами того и ждали, начинали подзадоривать:
- Давай, Ильяс, поторапливайся, а то опять, как и в те разы, не успеешь! Зухра уже встает.
- Успеет.
- Кажется, успеет. До подштанников добрался.
- Не успеет.
За все годы ата ни разу не успел. Енэй с несвойственной ей стремительностью подскакивала к нему, сгребала в охапку (была енэй на голову выше и, по меньшей мере, раза в два тяжелей) и, как ребенка, уносила за ширму на постель. Ата ни разу не воспротивился. А Венера, как было заведено, лишь после этого задергивала оконные занавески, что бывало уже излишним, - люди расходились…
Как ни привыкла Венера к этой комедии, странно все ж становилось ей порой: ата, похвалявшийся, что он последний из сулеймановцев тестя окалымил, никогда не хвастал, что партизанил в войну во Франции (в плену ата был), что руку не где-нибудь, а в бою потерял, что орден у него есть французский. Не сам он Венере об этом рассказывал - енэй. В детстве еще. Серебряную с позолотой восьмиконечную звезду из сундука доставала, показывала…
В последний на памяти Венеры загул аты и принесло в Сулеймановку Хаську Шамсутдинову на выходной. Енэй привычно водворила ату за ширму и, отдуваясь, вернулась к столу, а Венера задергивала занавески на окнах, возле которых не было уже, как водилось, ни души. "Ду́ши" разноростой гурьбой собрались у колодца. Без ведер. Заметно было, что в их неровном кружке, как и в тележном колесе, есть ось. Венера разглядела меж прочих и незнакомый затылок, не длинные, ровной свинцовой седины волосы. Окружили-то как, в рот глядят… Не хуже, чем на ату, выставились…
- Садись, дочка, поешь. Нечего на всяких смотреть, они еще глупей нас с отцом, - сквозь сопенье и чмоканье пробасила из-за стола енэй.
Заворочался за ширмой, заскрипел сеткой кровати ата. Конечно, глупей, как же… Такое вдруг зло тогда Венеру взяло. Не знала даже, что и нашло на нее, ведь давно уж перестала расстраиваться за те бесплатные представления родителей (в самодеятельность бы им), ну прямо поколотить захотелось их - двух старых шутов.
- Не хочу! Ату покорми… Заслужил! - закричала она в ответ. - Ну вас… Я купаться пошла.
- Взбесилась, что ли? - растерянно пробормотала енэй. - Ты слышишь, старик, как она со мной разговаривает? - обратилась она за поддержкой к вышедшему из-за ширмы, прячущему глаза ате. Он не ответил. Лишь обрубок предплечья дернулся куце, да веки еще ниже опустились, почти сомкнулись. Сел к тарелке своей, по-детски всей пятерней ложку сжал и пошел хлебать, часто-часто, похоже, что и не жевал даже, а только глотал…
Сгоряча забыла Венера о гурьбе у колодца, седых локонах и припустила по жарище (лето было самое засушливое из всех, что помнила). Окликнули сзади. К ней семенила седая румяная девушка. Улыбалась… Хаська. Не узнать…
Допоздна рассказывала она Венере про жизнь свою городскую. Завод там огромный строили. Слышала Венера о нем и до Хаськи, все уши радио прожужжало: новая веха индустрии… Хаська, правда, не на строительстве работала, а сдобой в пекарне занималась. И деньги получала хорошие, и на еду почти не тратилась. Конечно, зачем? Молоко в цеху, пожалуйста, яйца, маргарин, сахар, масло подсолнечное, повидло, не говоря уж о хлебе с булочками, ешь - не хочу! Чай профсоюзный… И одеться можно. Была Хаська в джинсовой паре. Фирменной. Рассказывала она, рассказывала…
На другой день заявление Венеры, Хаськой продиктованное, лежало на столе председателя: "Прошу уволить меня по собственному желанью. Еду на строительство автозавода. Как сознательная комсомолка хочу быть на передовых рубежах этой комсомольской стройки". В верхнем уголке того тетрадного листочка была резолюция секретаря райкома комсомола (Венера к нему утром съездила), неровным, плохо разборчивым почерком написанная, - торопился куда-то, на ходу листочек на "дипломат" свой положил, прям так, стоя, черкнул, руку Венере пожал и побежал к "газику": "Патриотическую инициативу комсомолки Закировой райком комсомола поддерживает!"
Венера сидела напротив Равиля. Сидел на своем рабочем месте за соседним столом и сонный ата. Нехотя щелкал косточками счетов, заполнял какие-то бумаги. Равиль долго глядел на заявление, не раз, видать, прочитав и его, и резолюцию. Работал он председателем лишь полтора года (после института), с делами, по молодости, управлялся неважно. Правда, и колхоз-то был не ахти. Старался, конечно, Равиль, как мог, но тут еще и год трудный. Засуха…
- Так… - Равиль старался говорить спокойно, нарочито дернул головой, забрасывая на темя негустые прямые волосы. - И давно ли сознательной стала? На ферме, конечно, от великой несознательности работала хорошо?
- Да нет, почему… Просто слышала, что там сейчас люди очень нужны… - промямлила Венера Хаськины наставления.
- А здесь, считаешь, лишние?
- Ну, что сравнивать коров каких-то и стройку ударную комсомольскую? - стойко держалась Венера начертанной ей Хаською линии.
- Романтика, значит, захлестнула? Ни пить ни есть без стройки не можешь? - Равиль все еще старался говорить спокойно, но длинные ноздри стали подрагивать. - Романтика - это хорошо. И зовут туда действительно. А кормить романтиков кто будет? Одной романтикой сыт не будешь.
Венера заметила, что перестали пощелкивать счеты аты. Покосилась на него: делал вид, что изучает какую-то бумагу, но глаза были неподвижно уставлены в одну точку. Венера его знала…
"Какая там романтика? Хаська вон как одета!" - подумалось ей. Вслух сказала другое, но все равно неудачно:
- Радио надо слушать.