Молодой человек - Ямпольский Борис Самойлович


Лирические повести Бориса Ямпольского привлекли внимание своей поэтичностью, романтикой.

Из маленького, тихого городка на Украине в конце 20-х годов уезжает в большой город герой повести "Молодой человек". Живой и славный юноша долго скитается по разным городам и странам, познает горечь беспризорной жизни, одиночество, воюет с воровской шпаной, которая пытается затянуть его в свои сети, и находит верный путь в труде.

Содержание:

  • Молодой человек 1

    • Часть первая - До свидания, одуванчики! 1

    • Часть вторая - Карусель 9

    • Часть третья - Крещение 20

    • Часть четвертая - Мой первый конь 32

Для того чтобы идти тысячу верст, человеку необходимо думать, что что-то хорошее есть за этими 1000-ю верст. Нужно представление об обетованной земле для того, чтобы иметь силы двигаться.

Л. Толстой, "Война и мир"

Молодой человек

Часть первая
До свидания, одуванчики!

1. Все в последний раз

Я шел мимо маленьких домиков немощеными переулками, мимо тихих палисадников, из которых смотрели на меня анютины глазки. Я в последний раз вглядывался в дома, в крылечки, и теперь они казались мне совсем незнакомыми, удивительными, сказочными.

Вдруг, звеня, появлялся на крыше зеленый петух и, движимый ветром, оглядывал окрестности. Не он ли кричал по утрам кукареку, так настойчиво кричал и будил?

И все дома были разные. У одних окна грустные-грустные, весь дом покосился, будто оперся на щеку и задумался: "Зачем я жил на свете?.." А у других глаза ясные, веселые, с искрами красной герани: "Мы никогда не заплачем, мы никогда не состаримся".

Я вышел на Верхнюю улицу, к Центральному пионерскому клубу. В бывшем молитвенном доме пахло тленом старых книг и гримом драмкружка. На стене висели трубы, на полу лежали барабаны. Печально смотрела на меня ободранная сцена, где в день Парижской коммуны играл я Гавроша. Когда версальцы в сверкающих пуговицах, обернутых фольгой от конфет "Лебедь, рак и щука", ворвались на сцену и пошли на баррикады и коммунары с наслаждением рубили их палками, весь зал в едином порыве вскочил и кричал "Даешь!", пока пожарник с красным тесаком у пояса не бросился на сцену и, размахивая тесаком, не разнял версальцев и коммунаров, которые продолжали драку еще на улице, а потом все вместе пели "Смело, товарищи, в ногу…".

Я шел по длинной Клубной улице, останавливался у витрин и прощался с ними. Вот большие окна типографии. Как всегда, работала печатная машина и без устали, секунда за секундой, клала лист за листом газеты "Плуг и молот".

А школьный двор был тих и пустынен и чисто, до жути аккуратно подметен. У забора сохранились еще ямки для игры в каштаны, и на скамейках под старым дубом были вырезаны знакомые имена.

Я и сейчас вижу этот древний польский дом с островерхой красной черепичной крышей и высокими стрельчатыми окнами, со старым-престарым, позеленевшим деревянным балконом.

Дом стоит над крепостной стеной, вобравшей в себя прибрежные скалы, и кажется, он возник здесь одновременно с рекой и скалами в незапамятные времена.

Цветущий дрок и дикий виноград ползут прямо из расщелин, а наверху, корнями обняв скалу, стоят акация и сирень, роняя в медленно текущую реку снежные и лиловые лепестки.

Будто целое тысячелетие прошло с тех пор, как я пришел сюда в первый раз.

…Я не помню дороги и что случилось по дороге, кого встречал, с кем дрался, во что стрелял из рогатки, а во что из пугача. Помню только, и до сих пор во мне ощущение высокого, светлого дня, насквозь пронизанного красным осенним солнцем, лучами, падающими сквозь желтые листья, и шорох этих падающих листьев, и их вянущий, прелестный, в душу проникающий пьянящий запах. И что-то новое, великое, небывалое. Я иду в школу… Ты идешь в школу… Он идет в школу…

И вот они все тут, еще маленькие, в крошечных кепчонках с пуговкой на макушке, отчаянно рыжие и чернее цыган, с храбрыми, смелыми лицами. Все они тут, все, с кем я вырос, учился, дрался, дружил, кому подставлял подножку и кто мне подставлял подножку, с кем играл в чехарду, в горелки, в красных и белых; у кого списывал задачки и кто у меня списывал задачки; с кем впервые начал играть в футбол, от кого не мог дождаться пасовки и кто от меня не дождался пасовки, потому что сам, сам центр хавбеков, все на пути опрокидывая, хотел забить гол. "Тушуй! Гол! Гип, гип, ура!"

Теперь настежь были раскрыты парадные двери, и видны забрызганные свежей известкой полы, и слышны гулкие голоса маляров.

Старые, до блеска, до белизны истертые чугунные ступени широкой лестницы, длинный коридор, пожелтевшая стенгазета с карикатурой на Керзона, стеклянная дверь в учительскую - все уже не для тебя.

Я долго глядел в широкие окна на одинокие парты и пустой учительский стол перед черной классной доской с кусочком мела. И трогателен был этот кусочек мела.

Как-то не верилось, казалось невероятным, что я уже никогда здесь не буду, что придут другие и сядут за эти парты. И снова на доске появится а+в=а+в . Снова будут бегать и шуметь в коридорах, вызывать друг друга на кулачки, и кричать "куча мала!", и менять марки и перышки, и весной играть в "зеленое". Крикнешь при встрече: "Зеленое!" - и соперник твой днем или ночью должен тут же показать живой зеленый листик или хотя бы травинку, иначе проиграл. И у всех в карманах зеленое, в книгах спрятано зеленое, зеленым исписаны все стены.

…Эта последняя весна прошла стремительно. Она ворвалась в школу горячим солнцем, первыми вербными веточками, первыми подснежниками, грохотом ледохода. Старая школа вся содрогалась на высоком берегу реки.

Прилетели птицы, появились новые яркие ленты у девочек и новые фуражки с лакированными ремешками у мальчиков. Почему-то весна всегда начиналась с новых фуражек. Учителя приходили с букетиками незабудок, девочки гадали "любит не любит", искали в сирени пятерки и глотали на счастье горькие звездочки.

И на какое-то время этот весенний шум, сверкание синего неба, крик перелетных птиц, вечное, всегда такое новое, такое небывалое, такое первоначальное затмило все заботы, и будущее казалось легким, простым, радостным.

И вдруг все в один день кончилось.

Вчера еще были уроки, и большая перемена, и кружок МОПРа, и кружок "Добролет", и кружок "Красный Крест", и смычка с селом, и смычка с заводом, и смычка с Красной Армией.

А сегодня встал утром - и некуда идти. На столе книги, которые уже не нужны. Впереди день, от всего свободный, такой солнечный и какой-то пустынно-звонкий, он стоит там, вдали, над землей.

Что-то кончилось, великое, продолжавшееся долго-долго, как целая жизнь, и будет помниться всегда, как самое светлое, чудесное.

И надо начинать другое, новое, будущее, которое еще не начиналось.

…Я вышел на высокий берег к развалинам старой крепости с низкими кривыми деревьями.

Я стоял и смотрел на тихую, спокойную реку, на дальнюю греблю и мельницу, на белые хатки в зеленых кудрявых огородах Заречья. Там в розовой пыли возвращалось стадо, подгоняемое хлопчиком в длинной холщовой рубахе. Мимо проплывали веселые лодки. И все было как всегда.

Я прощался с рекой, с паромом, с лодками и одинокими мальчишками, сидящими с удочками на камнях. Впервые я подумал, что они будут так же сидеть и завтра и послезавтра. И стало грустно.

Я долго глядел на белевшие в куще дерев колокольни Заречья, на облака, мягкие и пушистые, тоже казавшиеся родными и такими знакомыми и постоянными.

А там, вдали, был парк; я попрощался и с дальним старым парком, с его аллеями и прудами, с его зеленой сумеречной тишиной.

Удивительно, но эту родную, блестящую под солнцем реку, каждый изгиб которой известен, и понятен, и памятен навеки душе твоей, эту реку с остро белеющей на солнце осокой, и теплыми скалами, и костелом на горе, - все это так просто оставляешь! Оглянулся еще раз и пошел. Прошел мимо голубых лодок на берегу, мимо киоска, из окошечка которого, как рак, выглядывает усатый лодочник, мимо густо разросшихся огородов с бузиной.

Эти белые хатки в глубине огородов, сиреневый дым, тихая Росевая улица, и Ксендзовская, и Замковая, где знаешь каждую калитку, каждое окно, каждый вазон с греющимся на солнце бальзамином.

Думаешь ли, чувствуешь ли, что этого уже никогда не будет, что это навсегда, как мираж, однажды явившийся в далеком сне детства?

В саду имени Петровского, под липами, было тихо, сонно. Где-то стучал плотник. На открытой сцене ставили декорации ядовито-зеленого леса.

А я спектакля уже не увижу, и всего, что будет в этом выдуманном лесу, в этом ярко-зеленом, неправдоподобном лесу.

Прощайте, старые липы, прощайте и вы, каштаны!

С громом, высекая из булыжника искры, проехала пожарная команда, и пожарники в касках, похожие на римских легионеров, дули в медные трубы. Жизнь была в зените, а я уезжал…

Вдруг из-за угла выскочил рыжий мальчишка в полосатой тельняшке, тот, ехидный, вечный мой враг.

- Давно я тебя не видел, - сказал он.

- Ну и что? - сказал я.

- Давно я тебя не видел! - повторил он, еще не зная, к чему прицепиться.

Мальчишки, игравшие в кон, спрятали монеты и, заложив руки за спину, ждали, чем все это кончится.

- А что, хочешь под ложечку?

Он весь был еще тут, на улице, а мне уже было все равно. И я грустно думал: "Я вижу тебя в последний раз".

Но он понял это по-своему, и рыжина его зацвела от храбрости.

- Дрожишь?

- А ты не дрожишь?

- Я вот как шарахну!

- А я не шарахну?

И вцепились друг другу в волосы.

И я унес рыжий клок и бросил в крапиву. Гори, гори в крапиве!

На углу Робеспьеровской встретился учитель географии, в панаме, с круглым и твердым животиком, будто он носил под жилетом глобус. Я еще издали снял кепку.

- Ну, что поделываете, молодой человек? - впервые обратился он ко мне на "вы".

- Уезжаю, Дмитрий Семенович.

- Куда же вы направляете свои стопы? - как обычно, высокопарно спросил Дмитрий Семенович.

- Хочу поехать в большой город.

- И что же вы намерены предпринять в большом городе?

- Я намерен работать, - сказал я.

- И какую вы мыслите себе в перспективе работу?

- Я еще не знаю, Дмитрий Семенович.

- Земной шар велик… - торжественно сказал учитель географии. - Желаю вам удачи, Главацкий!

И, постукивая палочкой, в панамке и пенсне на длинном шелковом шнурке, он, учивший нас, что на свете пять континентов и пять океанов, ушел вверх по Робеспьеровской, мимо домиков с красными мальвами, и исчез, оставив меня один на один с этим миром, где пять континентов и пять океанов…

И я пошел домой и стал читать "Джимми Хиггинса" Эптона Синклера. Мне совсем не хотелось читать "Джимми Хиггинса", но с некоторых пор я стал закалять волю, готовясь к будущему, и дал себе слово прочитывать каждый день сто страниц, а если больше, то на следующий день не переходит и не засчитывается.

Сверкал зеленый сад, ворковали голуби, где-то на соседнем дворе мальчишки кричали: "Пас! Пас!"

А я закалял свою волю. Сорок первая страница, сорок вторая…

Сад стоял тихий, нежный. Над цветущим жасмином летали мотыльки.

С каким адским трудом я дотянул до конца. Но только я увидел цифру "100", - какая вдруг явилась сила! Будто открылось второе дыхание.

Теперь, казалось, могу прочитать и тысячу страниц. И какое это было хорошее, сильное, верное, неподкупное чувство, и хотелось его снова пережить, и чтобы оно было всегда.

И я пошел закаляться к Артуру. В то лето Артур - "железный человек" решил стать самым сильным в городе, а если можно, то и на всем земном шаре. Он спал на деревянном топчане, подложив под голову полено, лазил на телеграфные столбы, прыгал с крыш, готовя себя к бесстрашной жизни.

В науках он не был силен, Артур - "железный человек", и на уроках географии, когда развешивали карту полушарий и класс заливали голубые волны океанов, а Макс, первый ученик, горящими глазами впивался в острова, заливы и архипелаги и шептал: "Баб-эль-Мандебский пролив", Артур сидел скучный, и когда его вызывали к карте, он безразлично поглядывал на нее, точно перед ним не весь мир, а просто голубая картинка.

- Покажи острова Кука, - говорил учитель.

Артур долго и мучительно разглядывал карту, краснея, тыкался как слепой в Берингов пролив и в Панамский канал, шнырял по экватору, кидал безнадежные взгляды на Гренландию и на Огненную Землю.

- Вниз, вниз! - подсказывали ему.

- Держи на Новую Зеландию.

Но Артур уже не помнил, где Новая Зеландия. И, наконец бросив карту и избегая взгляда учителя, он смотрел в окно, словно там вдруг появится для него Новая Зеландия.

- Невероятно! - говорил учитель. - Не может найти острова Кука, не знает, где острова Кука! Господи, что же ты будешь делать, когда окончишь школу? Куда ты пойдешь, куда денешься?

Артур со скукой глядел в окно. Но по сильному, равнодушному к словам учителя лицу, по широкой груди, крутым налитым плечам было видно, что слова учителя его мало беспокоят, что он думает роскошно прожить на свете и без островов Кука.

Когда я пришел, Артур - "железный человек" стоял посреди двора и закалялся. Он медленно обливал себя из ведра холодной колодезной водой: вылив одно ведро, взялся за второе.

С крыши на него смотрели голуби, вокруг стояли куры и гуси, а козел, глядя на него, дрожал и тряс бородой.

Потом Артур стал в позу и согнул руки. Бицепсы вздулись, как два футбольных мяча, а торс его в это время покрылся тонким стальным панцирем мускулов. Артур мигнул, и мускулы стали перекатываться, как яблоки, по груди и по животу.

Все это он проделал молчаливо, с достоинством, доказывая самому себе свою силу.

После воды он закалял себя огнем. Он зажег спичку и подержал на огне палец, не поморщившись от боли.

- Давай и я.

Артур молча зажег спичку. Я подставил палец, но тут же отдернул. Я еще не был закаленным.

- Терпи, - сказал Артур, - знаешь, как придется терпеть!

- А то не знаю, - сказал я.

И мы стали оба закаляться - и ходили на руках вниз головой, и лазили на телеграфные столбы, и прыгали с крыши на крышу, и, наконец, смотрели друг на друга в упор, воспитывая силу взгляда, - и закалялись так до самого вечера.

2. Мальчики

Удивительные эти мальчики! Когда ходили в школу, все как будто были одинаковые, все с книжками, тетрадями, пальцы испачканы чернилами. А теперь вдруг оказалось - все разные: им только четырнадцать-пятнадцать лет, а у каждого уже своя, особая, отличная от других жизнь, свой характер, свои никому не известные, непонятные и только им нужные и интересные занятия. И ничто уже не связывает вчерашних товарищей по школе.

На самой окраине города, у кладбища, в большом, зеленом, похожем на луг дворе, посреди которого паслись коровы, козы и бегали жеребята, в кустах жимолости приткнулась к забору развалюха с нахлобученной на самые глаза ржавой, с цветными заплатами крышей. Именно здесь, в этой норе, жил Пират, Летучий голландец, Последний из могикан, Сократ, прозванный… "Сократ Сорвиголова". У него были длинные, закинутые назад, иссиня-черные индейские волосы и раскосые, безумные, горячие глаза, видевшие джунгли и невыносимые тропические закаты.

В школе все знали: Сократу снятся бизоны и мустанги.

- Как, тебе не снятся мустанги! - кричал Сократ. - Что же тебе в таком случае снится?

Все мальчики приносили с собой в школу на завтрак яблоки и сливы - плоды украинских садов, Сократ приносил сушеные финики.

Сверкая раскосыми глазами, он шептал: "Там джунгли, там лианы, там слон Тибо и крокодил Арго…"

Он начитался Луи Буссенара, Жаколио и Густава Эмара, жил в выдуманной стране и не замечал извозчиков на улицах, волов, которым кричали "цоб-цобе", не слышал паровозных гудков и песен за рекой и говорил на каком-то диком, неистовом языке ковбоев и охотников за скальпами.

Он заходил на бригах и парусниках во все заливы, и проливы, и лагуны мира, бродил с караванами по пустыням от миража к миражу и звал нас всех с собой.

Брызгая слюной, Сократ рисовал картину скачки диких мустангов, когда пыль стоит до луны, и неизвестно, что это: бегут ли мустанги или сорвалась с цепи сама земля. Обещая всем лассо и ковбойские шляпы, он звал мальчиков на спины диких мустангов, скачущих с развевающимися гривами в высоких и колючих травах пампасов, сквозь самумы к кровавому закату.

Но я никогда не мог как следует привыкнуть к Жаколио и Луи Буссенару, никогда не мог до конца, весь поселиться в прериях и пампасах и, забыв все на свете, с лассо гарцевать на мустанге.

Пока читал, углубившись в тонкие, зеленые, прилипчивые, как смола, выпуски "Библиотеки приключений", я еще кое-как держался за гриву мустанга, раскаленный ветер дул в лицо, и я изнывал от зноя и опасностей чужой, неведомой жизни. Но стоило только кому-то свистнуть на улице, залететь голубю в окно или ветру принести запах расцветающего жасмина, как живое ощущение действительности возвращало меня на родную тенистую улицу.

Давно Сократа уже не видно было ни на скалах, ни на футболе, ни в саду Петровского. Он сидел в своей библиотеке, невидимый из-за книг, и читал, читал. Говорили, что теперь он перечитал всего Эптона Синклера, и Джека Лондона, и Теодора Драйзера.

Мальчишки и девчонки приходили к этому заброшенному домику с искривленным, как старый башмак, крыльцом, которое перестало быть крыльцом к дому, а совсем отделилось от него и шагнуло куда-то вперед. На этом самостоятельном крыльце и происходила выдача книг по копейке за книгу в день.

Сократ отрывался от очередного тома и рассеянно спрашивал:

- Про что?

Мальчик неуверенно топтался.

- Про индейцев, про скальпы? - спрашивал Сократ.

- Уже, - говорил мальчик.

- Ник Картер, Нат Пинкертон, - привычно предлагал Сократ.

- Уже.

- Может, "Ключи счастья"?

- Сам читай, - обиженно отвечал мальчик.

- Ну, тогда "Тарзан".

- Ого, вспомнил!

- А что же ты хочешь?

- Давай, что сам читаешь.

- Я читаю "Десять дней, которые потрясли мир", - гордо говорил Сократ.

- И я хочу "Десять дней, которые потрясли мир", - так же гордо отвечал мальчик. - Что я, хуже тебя?

Помню длиннющего, тощего, с длинным, низко опущенным носом паренька, в большом белом отцовском картузе. Когда учитель вызывал: "Попков!" - мальчики, веселясь, кричали: "Попков-Попков!"

Этот Попков-Попков все летние дни проводил в суде.

Дальше