Молодой человек - Ямпольский Борис Самойлович 2 стр.


Мальчики читали "Железную пяту", шагали на ходулях, катались на карусели, смотрели "Мистер Вест в стране большевиков", а Попков-Попков высиживал длинные судебные заседания, трепетно слушал допросы свидетелей, прения сторон и последнюю речь подсудимого. Он терпеливо ждал в прокуренных коридорах конца совещания судей, с удовольствием вставал при крике: "Суд идет!", с упоением слушая приговоры. Мальчики, увидя на улице его белый картуз, еще издали кричали: "Суд идет!"

Он и у себя на улице, в старом темном сарае, проводил суды, настоящие суды, где был комендант суда, прокурор и товарищ прокурора, был защитник, был подсудимый, были прения сторон и была совещательная комната за поленницей дров.

- Суд идет! - объявлял комендант и зачем-то свистел в свисток.

Попков-Попков появлялся за колченогим столом с папкой "Дело". Вводили подсудимого, который ухмылялся, глядя на Попкова-Попкова.

- Фамилия? - холодным голосом спрашивал Попков - Попков.

- Не скажу, - капризно отвечал подсудимый.

- Подсудимый, отвечайте на вопрос, - тем же холодным голосом говорил Попков-Попков.

- Ну ладно, скажу, - хихикал подсудимый. - Пуриц-Шмуриц.

- Имя? - спрашивал Попков-Попков.

- А, еще имя говори! - нудно тянул подсудимый и, глядя в потолок, фантазировал: - Имя, ну пусть будет Али Баба.

- Местожительство? - продолжал допрос Попков-Попков.

- Будто не знаешь? - говорил подсудимый.

Наконец Попков-Попков приступал к делу.

- Подсудимый Али Баба Пуриц-Шмуриц, признаете вы себя виновным?

- А в чем? Ты скажи, в чем, я и признаюсь!

- Подсудимый Али Баба Пуриц-Шмуриц, вы обвиняетесь в том, что украли кролика.

- Дудки, - говорил подсудимый, - не крал я кролика. У кого я крал кролика?

- Комендант, введите свидетелей, - приказывал Попков-Попков.

И были свидетели, которые сами, своими глазами видели, как подсудимый Али Баба Пуриц-Шмуриц тащил за уши кролика, и у кролика были красные-красные глаза.

И были свидетели, которые, наоборот, в то же самое время плавали с подсудимым под водой и ловили раков.

Наконец объявлялся приговор:

- Обвиняемый Али Баба Пуриц-Шмуриц приговаривается к десяти годам заключения.

- А хоть к двадцати! - откликался подсудимый и показывал суду и зрителям фигу.

Помню еще странного очкастого мальчика Бибера. Днем и ночью бродил он с книгой, с одной и той же толстой-претолстой книгой, где все страницы от начала до конца испещрены были цифрами и формулами, и ни одному мальчику в городе непонятно было, как ее можно читать без принуждения, а он ее читал не отрываясь, точно "Монте-Кристо".

Бибер не был первым учеником, нет, он долго считался даже последним учеником и сидел на камчатке.

- Ты что же, Бибер, молчишь? - говорила "естествозначка". - Я тебя спросила: сколько тычинок у настурции?

- Когда мне это не интересно, - отвечал Бибер.

Но зато Бибер быстро, молчаливо, прямо молниеносно решал задачи. В первый раз на письменной арифметике учительница, когда он через минуту протянул ей тетрадь, рассердилась:

- Занимайся своим делом.

- Я уже решил.

- Что решил?

- Задачу.

Она взглянула на тетрадку. У нее вытянулось лицо.

- У тебя что, ключ?

- Какой ключ? - не понял Бибер.

- Ключ от задачника Евтушевского. Что ты притворяешься?

- Вы что от меня хотите? - рассердился Бибер.

Она молча пошла к его парте, а он, ошеломленный, стоял у учительского стола и оттуда смотрел, как она роется в его парте и ищет какой-то ключ. Учительница молча вернулась, села за стол, взяла задачник, отчертила ногтем:

- Вот, решай при мне. Макс, иди сядь на последнюю парту, дай ему место.

Макс, первый ученик, еще дуревший над задачей, взглянул на учительницу, встал и ушел со своей тетрадкой и измазанными в чернилах пальцами на камчатку.

Бибер сел на первую парту, прочитал задачу, взялся за перо, но вдруг поднялся.

- Ты что?

- Не буду.

- Что, не можешь?

- Могу, но не буду.

- Почему же ты не будешь?

- Не верите - и не надо.

- Я хочу тебе поверить. Очень хочу, - сказала учительница.

Бибер посмотрел в ее глаза, молча сел и что-то быстро на обложке стал подсчитывать, а через минуту протянул тетрадь. Учительница взглянула.

- Тебе, наверно, надоело сидеть на камчатке одному?

- Нет, я буду сидеть один.

Он пошел назад, к своей последней парте, и толкнул первого ученика, не добившего задачку.

- Вытряхивайся!

Этот Бибер теперь ходил по улицам в башмаках с всегда развязанными шнурками и читал толстую книгу, битком набитую формулами. Внезапно присядет на крылечко или на камень, потом, как лунатик, неизвестно отчего встанет, неверным шагом идет, продолжая читать свою цифровую книгу, наталкиваясь то на стекольщика, то на спящую на дороге кошку.

Вокруг Бибера жужжал, кричал, бесился мальчишеский мир, играющий в мяч, в горелки, в чехарду. Вдруг из какого-то двора вылетит мяч, сорвет с Бибера шапку. Он на минуту остановится, взглянет, отчего и почему упала шапка, поднимет, почистит, наденет и снова пойдет. А если мяч подкатывал к самым его ногам и он хотел по нему ударить, то, размахиваясь, обычно не попадал в него, и все вокруг кричали "мазун!" и продолжали играть.

- А про что тут написано? - интересовались даже старики.

- Про все! - загадочно отвечал Бибер и жестом как бы обнимал всю вселенную - и землю, и солнце, и невидимые днем планеты.

За ним бежали собаки и маленькие мальчики, дразнили его, покручивая пальцем у виска: "Тронутый". Но Бибер не обращал на них внимания, останавливался у забора и мелом быстро набрасывал формулы. А потом мальчики долго стояли и молча рассматривали эти сумасшедшие цифры, и когда они уходили, то еще оставались собаки и, недоумевая, нюхали написанное мелом.

- …Отцу родному купил! - клянется на углу, у театра "Экспресс", Жменя, мальчик с заячьей губой, расхваливая папиросы, разложенные на висячем фанерном лотке.

Никто уже и не помнил его настоящего имени. Жменя и Жменя. Что попадет в его кулак - уже не упустит. Жменя был в школе последний ученик, пропащий ученик.

- Так на сколько раньше приходит пароход из пункта А, чем из пункта Б? - спрашивал учитель.

Жменя смотрел на учителя с иронией.

- Ну, не решил? - осведомлялся учитель.

- Есть мне время этим заниматься, - отвечал Жменя.

Но зато он был первый биток. Король! Он выигрывал у мальчиков не только монеты, но и пуговицы, даже крючки от штанов, которые тут же прятал в ржавую жестяную коробочку. И мальчики уходили домой, придерживая штаны, и с суеверным ужасом оглядывались на Жменю, как бы он и их не спрятал в свою ржавую коробочку…

- Папиросы "Зефир"! - выкрикивает Жменя. - Махорка "Верчун"!

- Купец, сюда иди! - зовет со своего поста Фогель, единственный в городе милиционер, похожий своей длинной седой бородой на бога Саваофа.

- А зачем? - отвечает Жменя.

- Что, каждый день я тебе буду говорить и каждый день ты меня будешь спрашивать - зачем?

- А что такое? - так же спокойно отвечает Жменя, не двигаясь с места.

- Скоро ты возьмешь патент?

- Я не возьму патент.

- Как не возьмешь? - кричит Фогель и уже берется за свисток.

- Я сегодня в последний раз торгую папиросами, - отвечает Жменя.

- А чем ты завтра будешь торговать - монпансье? - спрашивает Фогель.

- Я совсем не буду торговать, я буду работать.

- Где же ты будешь работать? - интересуется Фогель.

- Я буду работать на пятой госмельнице, я буду помощником мукомола, - сообщает Жменя.

- Ну хорошо, чтобы я тебя больше не видел, помощник мукомола, - отвечает Фогель и отворачивается.

Жменя пробегает мимо него.

- Папиросы "Графские"!.. Папиросы "Коминтерн"!..

В это время Валька Хлородонт, прозванный так за ярко-белые зубы, красавчик Валька в штанах гольф и берете ездит по городу на велосипеде "БСА" и говорит: "Ультра!", "Экстра!" - и, по слухам, собирается в Америку или даже в Монте-Карло.

А Френк никуда не собирается - ни в Америку, ни даже в другой город. Френк - мальчик с молчаливым, темным взглядом, который можно было бы назвать угрюмым, если бы не его серьезность и светившийся в нем ум.

В те времена он казался мне могучим существом. Никто никогда не видел, чтобы Френк сидел над книгами и зубрил, раскачиваясь как во время молитвы. Он открывал учебник и, казалось, сразу, одним взглядом, прочитывал страницу и запоминал ее навеки. Перелистав несколько заданных страниц, он закрывал учебник и принимался за свое.

Он всегда читал не те книги, которые читали все. Я ни разу не видел у него в руках Жаколио или цветную, с полумаской обложку Ник Картера. У него всегда были какие-то другие книги, со сплошным, густым шрифтом, без картинок и заглавных завитушек. Он обычно приносил их за пазухой и на уроке читал.

- Френк, о чем я сейчас говорил? - спрашивал его учитель обществоведения, от которого в памяти остались лишь нахмуренные черные, угольные брови.

Френк вставал и спокойно повторял, о чем рассказывал учитель.

- А что ты, Френк, читаешь?

- Книгу.

- Какую книгу?

- Книгу.

- С тобой договоришься! - Учитель подходил к парте и брал книгу в руки. - А ты ее понимаешь?

- Понимаю.

- Ну, читай, но только не на уроке.

Френк несколько минут глядел на учителя, но потом снова опускал глаза в книгу.

Теперь Френк выписывал "Полиглот" и все, какие есть на свете, проспекты и самоучители: как научиться фотографии, стенографии, игре на гармони, игре на балалайке, и ораторскому искусству, и слепому методу печатания на машинке, и даже разговору глухонемых. Но у него не было ни фотоаппарата, ни гармони, ни балалайки. Он мог учиться только ораторскому искусству и, подражая Демосфену, выходил на берег реки и, держа во рту камушки, кричал над рекой. Френк говорил, что всего добьется и до всего дойдет своей собственной головой. И я ему верил.

3. Вечером

На тихом крылечке горела лампа. Свет ее падал на цветущие кусты роз, и белые, алые, желтые, чайные - все они теперь были одного, голубого цвета. А там, дальше, был сад. Темный сад шумел таинственно, и казалось, под светом звезд в нем совершалось что-то удивительное.

Ветер приносил лепестки, такие легкие, эфемерные… Или это были ночные мотыльки? Они вились вокруг лампы и улетали в мир ночи, и на смену им прилетали новые. Что влекло их? Завораживало пламя, или, может, они хотели узнать, что это такое - жужжащее, огненное, и, облетая вокруг лампы, как вокруг планеты, вдруг с размаху ударялись о стекло и падали мертвые, со звездной пылью на обожженных крылышках.

- Господи! Куда и зачем ты поедешь? - снова спросила мама.

Я молчал, а она долго смотрела на меня, как бы привыкая к мысли об отъезде, как бы прощаясь со мною.

Не я первый уезжал из этого дома. Не я открывал этот путь.

Помнится, давным-давно, когда я был совсем маленьким мальчиком, однажды ночью уезжала старшая сестра - худенькая, желтая, наголо остриженная после тифа, похожая на хлопчика.

На печи насушили черных сухарей, и в зеленый чемодан, на самое дно, словно жемчуг, положили несколько кусков рафинада.

В ту темную, непроглядную ночь, когда шел дождь, когда на улице кричали "кто идет?", и где-то стреляли, и где-то пылал пожар, мы пешком шли на вокзал.

Гудение перрона, заросшие, дремучие дядьки в дегтярных сапогах, стонущие под кулями, из которых струилась мука или пшено, и жирные, визгливые, закутанные в платки бабы, прижимающие, как дитятко, к груди зеленые бутыли керосина или самогона, с огромными мешками, которые тоже казались живыми мешочницами, а может, и были ими, только оборотились на всякий случай мешками.

Все это галдело, кричало: "Караул! Ратуйте!", визжало, царапалось и, отталкивая друг друга, старалось продвинуться вперед, ухватиться за поручни вагонов, лезло в окна, облепило, как мухи, со всех сторон вагоны - на крышах, в тамбурах, в окнах, на привязанных к вагону досках в виде малярной люльки.

Устроившись, тотчас же начинали резать хлеб и сало, колупать крутые яйца, жевать, и грызть, и запивать молоком из больших бутылей, дымить цигарками, хохотать над всем на свете и особенно над теми, которые остались там, внизу, на земле.

- Аврал!

Кто-то высокий, сильный, грудь - в патронташах, поднял сестренку на руки, и она по плечам, как по доброй лестнице, поднималась все выше и выше, пока кто-то не подхватил ее и усадил на крышу вагона.

Играла гармонь. Пели "Яблочко".

И все покрывал хриплый, усталый рев паровоза, грохот расходившихся вагонов, ветер движения, ветер времени.

…А потом в жаркий, пыльный полдень уезжал брат. Парень в линялой буденовке и велосипедных крагах накрепко перепоясался военным ремнем, прицепив старую, пустую, растерзанную кобуру, и, нахлобучив буденовку, сказал:

- Ну, поехал.

И ушел пешком, один, по крапиве, по пустырю, мимо старых фиолетовых будяков, и долго-долго маячила буденовка за подсолнухами Курсового поля.

Паровозы пели нежными голосами, пели, как девушки.

Потом от него приходили издалека письма, письма с хрустящим песком, пахнущие сказочными плодами, со звучными словами: "Кушка", "басмач"…

И больше его никто и никогда не видел.

Но ко всему этому привыкли. А я был самый младший. Никто не думал, что и я могу уехать так скоро, так невыносимо скоро, и я скажу: "Я уезжаю".

Пришел Фунтиков, въедливый, заносчивый старичок с философическим лбом, очень любивший сладкий чай и беседы на темы мировой политики.

- Ну, дождался-таки, Чжан Цзо-лин? - закричал Фунтиков еще от порога.

Много лет его коньком был Ратенау. "Ну что, убили-таки Ратенау?" - спрашивал он при встрече. "Убили", - отвечали ему. "А что я вам говорил?" И хотя он этого никогда не говорил, но уходил с видом победителя, пророка и ясновидца. И в своем собственном мнении и во мнении других он был знатоком международных перипетий.

Теперь его коньком был Чжан Цзо-лин.

- Ох и не хотел бы я быть на месте Чжан Цзо-лина! - сказал Фунтиков, усаживаясь за стол и принимая от мамы чашку чая, и долго крутил головой, как бы отказываясь от роковой судьбы Чжан Цзо-лина.

- Что будет, что будет? - сказала мама. Она всегда так откликалась на все международные события.

- И в такое время ты задумал ехать, - сказал Фунтиков, словно между пиковым положением Чжан Цзо-лина и моим предстоящим отъездом была прямая связь.

- Желает в большой город, - ответила за меня мама.

- А что, в маленьком уже жить нельзя? - спросил Фунтиков, взял в зубы кусок сахара и спокойно, с удовольствием стал пить чай.

Допив до дна, он спросил:

- И почему в наше время никто не уезжал? Помните, чтобы в наше время кто-нибудь уезжал, кроме байструков?

- В наше время нет, в ихнее - да. У каждого свое время, - примирительно ответила мама.

- Нет, никому даже и в голову не приходило уезжать, - говорил Фунтиков. - Люди рождались, сосали соску, учили азбуку, таблицу умножения и еще что-то нужное и совсем ненужное, а потом что они делали? - Фунтиков, задав вопрос, осторожно подставил под кран самовара стакан, налил его до краев и лишь после этого продолжал: - Потом они женились, пили по вечерам чай с вареньем - малиновым или вишневым, если бог послал, а если нет, то и без варенья было хорошо, с селедкой пили чай, но жили там, на той же улице, где сосали соску. А теперь им нужно ехать туда, где другие сосут соску. В чем дело? Вы можете мне объяснить?

Не дожидаясь ответа, Фунтиков взял в зубы кусок сахара и принялся за второй стакан.

Снова стало тихо.

- Нет, нет, - сказал Фунтиков, допив и этот стакан. - Я бы на вашем месте его не пустил.

- Как же можно его не пустить, когда он хочет уехать, - сказала мама.

- Мало ли что он хочет! А завтра он захочет зарезать человека, так вы ему нож дадите?

- Но ведь другие едут?

- Мало ли что другие едут, другие начнут дома поджигать, так вы и ему спички дадите?

- Но ведь он едет не дома поджигать.

- Вы слушайте меня, - сказал Фунтиков, - я тоже убегал из дома, и мне хотелось дома поджигать и людей резать, потому что они были богаче меня. Я все знаю, я через все прошел и все вижу насквозь. Держите его, пока не поздно, держите под замком, а то его тюрьма под замок спрячет.

- Господи, что вы говорите!

- Я знаю, что я говорю, - спокойно ответил Фунтиков. - Быть ему в кутузке, я вам гарантирую. - И, как бы утверждая гарантию, он между прочим снова подставил стакан под кран самовара.

- Никогда не поверю, чтобы он сделал что-то плохое, - сказала мама.

- Вы не верите, - сказал Фунтиков, - и он не верит, и я вам скажу по секрету, я тоже не верю, а все-таки будет так, а не иначе.

В это время пришел дядя Симон в длинной полотняной толстовке, с огромной, тяжелой, грубой, висящей на руке суковатой палкой.

На пороге он вытащил большой клетчатый платок, аккуратно его развернул, с жестокой силой обхватил свой могучий толстый нос и затрубил, сообщая, что пришел. Оттрудившись, он так же аккуратно сложил платок, спрятал его в карман толстовки и тогда уже сказал:

- Ну так здравствуйте. Тут, говорят, кто-то уезжает?

Это был мощный, вспыльчивый старик с серьезным и важным лицом седого попугая и крутыми железными плечами грузчика, чуть согбенными, словно все, что он в жизни перетаскал, еще давило на него.

Когда он сел, стул под ним заскрипел.

- Ну, так что вы скажете? - спросил он, положив на стол тяжелые, заскорузлые, узловатые руки, похожие на черепах.

Руки-черепахи притягивали меня, и я не мог оторвать от них глаз.

- Вот люди говорят, - сказала мама, - пусти мальчика, а его в тюрьму посадят.

- Кто это говорит? - закричал дядя Симон. - Покажите мне этого человека!

Лицо у него было такое решительное, что казалось, он сейчас скомандует: "Взяли! Подняли! Разом! Понесли!"

Фунтиков, успевший за это время допить третий стакан, ухмыльнулся:

- Ну, я этот человек. Смотрите.

- А кто вы такой, чтобы давать советы? - кричал дядя Симон.

- Не кричите, я не глухой.

- Вот что, - сказал дядя Симон, - не будет по-вашему. Все равно уедет. - И, повернувшись ко мне, закричал: - Только не учись на писаря, не учись на кассира!

- Плохо, плохо, - вздохнул Фунтиков, с наслаждением принимаясь за очередной стакан чая. - Так плохо, что хуже и быть не может.

Мне все это надоело.

- Ну ладно, - сказал я. - Пока!

Назад Дальше