И тут же я остановился и не знал, что писать. Дальше вопросы просто не касались моей жизни, они были про что-то другое, мне еще неизвестное, про то, что еще ждало меня или уже было давным-давно.
Я ничем не занимался до 1917 года, я не служил в царской армии и не служил в иностранных армиях и иностранном легионе, я не был ранен, и не был в плену, и не был в карательных отрядах, и не был ни у Деникина, ни у Колчака, ни у Врангеля. Я не был ни меньшевиком, ни эсером, ни бундовцем, ни мусаватистом, ни дашнаком, и не принимал участия ни в каких оппозициях, и не имел никаких выговоров, и еще никогда ниоткуда не исключался.
Я не владел иностранными языками, и не был за границей, и не знал, есть ли у меня родственники за границей (а может, и были родственники, а я не знаю и напишу неправду?). И я не имел никаких чинов и званий, и не получал никаких наград, и не был под судом, и никем не преследовался, абсолютно никем - ни охранкой, ни сигуранцей, ни дефензивой. Я ничего не мог написать, и это было обидно и непонятно. И я не знал, как быть, и спрашивал, что мне делать.
Одни говорили: ты черти черту, и все! Но другие говорили: нельзя прочерчивать черту, это не ответ, это так каждый может прочертить черту. Пиши всюду "нет".
Но были осторожные и знающие, и они говорили нельзя писать "нет", а надо определенно ответить и писать: "нет, не служил", "нет, не состоял", "нет, не имел" и те де и те пе.
И я так и поступил и написал: "нет, не служил в иностранном легионе", "нет, не состоял в оппозиции", "нет, не имею выговора", "нет, не был под судом" и те де и те пе.
Но еще хуже, еще безвыходнее было с автобиографией. Для автобиографии давали большой лист, и его надо было заполнить с обеих сторон. А у меня хватало только на несколько строк: опять - имя, отчество и фамилия, год и место рождения, соцпроисхождение… А дальше еще ничего не было.
Чтобы выйти из положения, чтобы заполнить хотя бы одну сторону листа, я стал писать автобиографию большими круглыми буквами. Но и это не помогло. Автобиография была куцая, жалкая, и на вид какая-то даже подозрительная. В нее никак нельзя было поверить.
Поверили ли в нее или не поверили, но когда на следующий день я раскрыл районную газету, там было помещено извещение:
"Всем нижепоименованным тт., мобилизованным в распоряжение райколхозсоюза…"
В списке фамилий своей я не нашел. В первую минуту все фамилии слились в одну, но вдруг в какое-то мгновение я увидел ее, она, как стеклянная, вспыхнула и взорвалась в моих глазах. Это была она, она, и я вглядывался в нее, и я читал, читал и перечитывал свою фамилию до тех пор, пока она не показалась мне чужой, странной, не имеющей ко мне никакого отношения. Тогда я спрятал газету в карман, пошел по улице, и мне казалось, что встречные всё знают и, глядя на меня, думают: это его "мобилизовали"… И я стараюсь быть скромным и спокойным и опускаю глаза. Но когда я поднимал голову, то видел, что никто не обращал на меня никакого внимания. Ничего в мире не случилось, все было как всегда.
Я сел на скамейку, вытащил газету и снова взглянул, не ошибся ли я. Да, я был "нижепоименованный", моя фамилия уже существовала сама по себе, вне зависимости от меня и от того, что я чувствовал и хотел.
Я был мобилизованный.
2. Мой первый конь
Предстояло ехать через степь в дальнее горное село Сафюр. Конюх райколхозсоюза из рук в руки передал мне холодную ременную уздечку, сказал, кому оставить коня там, в Сафюре, и ушел не оглянувшись. А мне хотелось закричать: что же ты меня оставляешь?
Конь стоял надо мной, громадный, гривастый, крутобокий и совершенно равнодушный ко мне. Я не представлял, как взберусь на него. Я обошел его кругом, конь стоял не двигаясь, как будто меня не существовало, как будто он предназначен другому. Я потянул за уздечку, и конь нехотя, медленно и тяжело пошел за мной, взбивая пыль.
Мне казалось, что все вокруг - и глиняные дома, и чинары, и неизвестные птицы на чинарах - смотрят на меня и ждут, чем все это кончится.
Я шел по улице с независимым видом, точно это так надо мне - тянуть коня за собой, шел все дальше и дальше, и конь покорно шел за мной, уже по-родственному дыша в затылок. Это меня ободрило. Я подвел коня к высокому крылечку, взобрался на ступеньку, вставил ногу в стремя, кое-как перевалился и попал в седло. Конь вздрогнул от неожиданности, мотнул головой. Тогда я отважно дернул за уздцы и ударил каблуками в бока. Конь стоял как памятник. Со всех сторон бежали мальчишки, подошли и крестьяне. Я бил каблуками в бока и по-извозчичьи, как у нас в местечке, вопил: "Н-но! Вье!" Но конь почему-то не понимал и не хотел двигаться. Тогда я ударил его хлыстом по голове. Он взвился и захрапел. И тотчас же вокруг закричали, загалдели. А конь брыкался, пытаясь меня скинуть, кося налитым кроваво-ненавидящим глазом.
Подъехал какой-то командир в сером комсоставском плаще, ласково похлопал моего коня по шее, словно сказал ему: больше этого не будет.
Он тронул шенкелями своего коня, и тот пошел шагом, а мой покорно двинулся за ним. Я поехал, сопровождаемый говором, криками, смехом.
- Что, в первый раз? - спросил он.
- В первый, - признался я.
Узнав, что я еду в Сафюр, он хитро прищурился:
- Не женат?
- Нет, что вы!
- Ну, значит, дети плакать не будут.
Я уже знал, что в районе Сафюр появилась кулацкая банда. Но сейчас я совсем не думал об опасности. Я думал о том, как бы мне справиться с конем и проехать длинный путь к тем виднеющимся на горизонте дымчато-призрачным горам.
Я выехал в степь.
Из этих громадных, солнцем сожженных, окаменевших пространств, подымая тучи песка, летел ветер, горячий, жесткий, сухой. Он кружил низко над землей, выдирая с корнем траву, бил в лицо стеклянным песком, и песок скрипел на зубах. Конь отворачивал морду и шел как-то боком. А песчаный вихрь кружил и свистел и вдруг, забравшись в степную балку, хохотал над путником, над солнцем, еле пробивавшим песчаную пелену, хохотал над всем на свете. Шайтан!
Конь совсем меня не слушался, он просто смеялся надо мной. Я дергал поводья, лихо ударял каблуками в бока, а он, не обращая никакого внимания, шел расслабленным, ленивым шагом, размышляя о чем-то своем, печально-лошадином, изредка кося хитрым глазом: "А ты думал, я так и побегу?"
Я оставил его в покое, и тогда он ни с того ни с сего пустился трусцой и снова покосился: "Вот так я хочу, понимаешь?"
Я с силой ударил его.
"Ах, так!" - сверкнул он глазом и с места пошел в галоп, и вправо, и влево, замотал меня, как мешок. И сколько я ни натягивал поводья, как ни кричал "Тпру!", он назло в ответ подкидывал меня с такой силой, что я валился на гриву.
Неожиданно он замер, косясь на меня фиолетовым бешеным глазом: "Понял?"
Наконец я перестал с ним бороться, отпустил поводья. И тогда конь, выждав свое, пошел мирным шагом. Только иногда он без всякой причины останавливался и задумывался. Слушал ли он, как шуршал черными коробочками прошлогодний хлопок, или вспоминал свою лошадиную жизнь? Одно было ясно: я не участвовал в его думах, меня не существовало. На горизонте неподвижно стояли пепельные, конусообразные, похожие на могильные курганы холмы с редкими, черными, затерявшимися на гребнях нефтяными вышками, и казалось, я не продвигаюсь вперед ни на шаг.
Ветер на несколько минут затихал и вдруг с новой силой нес песок, или это там, вдали, повернув ко мне морды, бежали стаей рыжие джейраны? Ветер нес свистящий песок, кружил и подымал его к небу, и каждая песчинка звучала и дрожала. Змеи, саламандры, скорпионы - все попряталось в трещины земли, все исчезло.
Но не уныние я чувствовал под вой ветра, а ответную силу сопротивления. Еще долго-долго будет сопровождать в жизни этот бесприютный злобный ветер, он будет нестись наперегонки с эшелонами, он будет кружиться и выть вокруг бараков и пушечным выстрелом бить по накатам землянок…
Вокруг расстилалась степь. Мне казалось, я повис между небом и землей, где-то очень далеко стреляли, и ветер доносил крики, а может, это кричали птицы.
Что там ждет меня, в этом Сафюре, и какой он, этот Сафюр? Всегда, когда мы не знаем местности и пытаемся представить ее себе, то воображаем по звуку имени. Сафюр… Сафюр… Он казался мне зеленым, голубым, красным, как рубин, висящим на террасах в горах.
Конь так быстро нагнул голову, что я чуть не полетел на землю, едва удержавшись за гриву. Я посмотрел вниз: конь щипал зеленую траву на краю глубокого оврага. Я дал ему вволю наесться и не торопил его, и он это оценил и пошел дальше спокойным и мягким шагом.
Солнце уже было на закате. Тень коня удлинилась, я сидел на ней длинный и тощий, как Дон-Кихот на своем Россинанте.
В свете заходящего солнца вдали засверкало озеро, зазеленели деревья, появились красные крыши домов. Я жадно вглядывался в блеск далекой воды. Вдруг озеро растаяло, исчезли деревья, вокруг расстилались пески. Мне казалось, я ослеп, что-то случилось со мной или с миром. Я закрывал и открывал глаза, и все вокруг - пески и пески. Это был мираж, тот самый мираж, в который я никогда не верил, который, казалось мне, существовал только в учебнике географии: озеро, пальмы, зыбко встающие ка горизонте, и бедуин на верблюде. И я почувствовал себя тем бедуином.
Сумерки пробежали по степи, и конь заторопился. Замелькали кустарники, засвистел, ветер в ушах. Конь бежал и бежал… Без всяких усилий, как-то инстинктивно я попал в ритм его бега и слился с ним в одно. Каждым стуком копыта он говорил мне: "Вот так хорошо! Хорошо! Молодец!"
Горы приблизились, и уже видны были их старые, морщинистые склоны и лиловые залысины.
Конь спустился в русло высохшей реки, и теперь шел спотыкаясь, обходя большие валуны, непонятно как попавшие сюда, в степь. На валунах сидели раскорячившись древние птицы с голыми шеями и веще смотрели на нас. Когда мы приближались, они поднимались в воздух и, махая крыльями, кричали.
Встретился черноокий мальчик с длинным бичом, - казалось, он пас этих птиц. Я спросил, правильно ли я еду в Сафюр. Он не понял. Тогда я показал хлыстом вперед:
- Сафюр, Сафюр далеко?
Он закивал головой.
- А может, близко, близко?
Он опять закивал головой.
- С тобой, брат, не договоришься, - сказал я.
Он продолжал кивать головой.
Я тронул коня, тогда мальчик побежал рядом и что-то умоляюще залопотал. Он показывал, будто зажигает спички.
- Спички? Спички? - спросил я.
Он привычно закивал головой. Я кинул ему коробок спичек, он поймал его на лету и заулыбался. Я видел, как он тут же зажег спичку и задумчиво глядел на ее зеленоватый огонек.
Давно уже пора было появиться Сафюру. Но и намека не было на близкое жилье. Мы были одни в наступающих сумерках.
- Слушай, конь, может быть, мы с тобой заблудились?
Конь замотал головой и как бы в подтверждение своей уверенности снова пустился рысцой. Неожиданно замелькали каменные ограды виноградников, на холмах открылись инжирные рощи. Благодатная зеленая земля человечества простиралась вокруг и радовала глаз.
Темное, с одинокими огоньками селение похоже было на скопище нарытых в горе нор. Потянуло кизячным дымом. В тишине ясно отделился и прозвучал, повиснув в воздухе, крик шакала, бредущего во тьме вокруг селения. Лошадь вздрогнула, прижала уши и, привлекаемая теплым запахом жилья, перешла на рысь. Стук копыт о закаменевшую глину деревенской дороги резко прозвучал в вечернем диком сумраке.
Показалась старуха с вязанкой хвороста на спине.
- Баба, а где тут будет сельсовет? - спросил я по-русски.
Она взглянула на меня ослепшими бельмами, ничего не ответила, только ускорила шаг.
Я слез с коня и повел его за собой под уздцы. Конь шел устало, опустив голову и глядя куда-то в сторону. Наверно, и тысячу, и две тысячи лет вот так же стыли за оградами глухие глинобитные дома с плоскими крышами, с еле видными крошечными окошечками во внутренний двор, с бормотанием и бредом на глиняном полу.
Узкая деревенская улица ползла в гору, петляла, кружила, и от нее, как ручейки, сбегали вниз другие улочки, и вверху и внизу мелькали и перебегали с места на место одинокие огоньки, и когда кричал шакал, то казалось, это его глаза.
Какое это большое селение и какие в нем путаные улицы, похожие одна на другую! Или это я блуждал по одной и той же улице?
Я стучался в несколько домов, но никто не отвечал, и узкие темные окошки грустно и недоверчиво смотрели на меня. Деревня казалась вымершей. На некоторых домах висели загадочные вывески - арабская вязь. Все вывески из одних запятых, которые, однако, что-то значили и говорили.
Мелькали женщины в чадрах, призрачно и медленно движущиеся фигуры, закутанные в черное, в чувяках с загнутыми носками, печальные, как тени, неизвестно откуда появляющиеся и куда исчезающие. Я окликал их, но никто даже не оглядывался.
Горное селение уже начинало казаться мне заколдованным, когда издали донесся неясный гул. Я двинулся на этот гул и вышел к мечети. Когда я подошел ближе, я увидел странное зрелище.
3. Коран Кадыр-бека
У старой, выщербленной, серо-лиловой от времени каменной мечети вокруг костра стояли, опираясь на палки, маленькие старики, искривленные, как горные деревья, высокие бронзовые юноши и голопузые мальчишки. Все они слушали, о чем говорит высокий человек в защитном френче с орденом Красного Знамени на груди, привинченным, как это было принято в те времена, на красном кружке материи. Он был одним из них. У него было то же темно-шафранное лицо крестьянина, те же глаза, что у стариков и мальчиков, - черные, упрямые, пронзительные.
Он раскрыл толстую, в дорогом сафьяновом переплете конторскую книгу и стал читать по ней. Когда он кончил, толпа загудела. Человек в защитном френче о чем-то спросил, толпа ответила согласным гулом. Он вырвал первую страницу из книги и бросил ее в костер, она вспыхнула голубым огнем. Тогда он стал читать книгу дальше.
- Что тут происходит? - спросил я одного крестьянина.
Несколько человек, стоявших рядом, обернулись. Крестьянин указал на меня пальцем и что-то сказал. В это время торопливо подошел ко мне косоглазый парень в выцветшей полувоенной гимнастерке с массой значков на груди, среди которых я успел заметить и "Друга детей".
- Кто такой? - спросил он.
- А ты кто такой?
- Ты меня не спрашивай, я тебя спрашиваю. - Он выпятил грудь со значками.
- Я из города, - сказал я.
- А документы есть?
- Ну, а если есть?
- Я тебе сказал, ты меня не спрашивай, я тебя спрашиваю.
- Скажи, скажи ему, он имеет право, - заговорили вокруг.
Я вынул мандат. Косоглазый сначала внимательно поглядел на меня, а потом стал рассматривать мандат, в особенности печать. Остальные смотрели с любопытством то на него, то на бумагу, то на меня. Он поворачивал лист во все стороны, делая вид, что изучает печать и подпись. Я понял, что он не умеет читать.
- Пройдем!
Он пропустил меня вперед и пошел за мной, как конвойный, с мандатом в руках вместо револьвера. Когда мы подошли к человеку в военном френче, мой "Друг детей" что-то сказал ему на ухо и показал мандат. Тот быстро пробежал его и строго спросил:
- Кем выдан?
- Там написано, - сказал я.
- Я знаю, что написано, а ты мне отвечай.
"Друг детей" смотрел на меня как на обреченного. Я ответил на вопрос.
- А когда выдано?
Я и на это ответил.
- Молодец! - сказал военный неожиданно и, глядя на меня горячими, лихорадочными глазами, протянул руку. - Караев.
Я почувствовал твердую, жесткую крестьянскую ладонь.
- А что это за книга? - спросил я.
- Коран, - сказал он, - коран Кадыр-бека.
Оказалось, это была долговая книга знаменитого в тех местах богатея Кадыр-бека. Тут были долговые записи последних лет и еще дореволюционные, и даже, кажется, прошлого века, переданные старому Кадыр-беку, отцу нынешнего Кадыр-бека, дедами и прадедами бедняков и батраков этого села.
- Ярмамед Наджаф-кули, - вызвал Караев.
Из толпы выдвинулся щуплый старичок в конусообразной шапке с пастушьим посохом, глядя на которого трудно было поверить, что у него такое длинное имя.
- Ярмамед, а ты должен двадцать рублей, - сказал Караев, глядя в книгу.
- Лучше гляди! - закричал пастух. - Брал десять рублей.
- Смотри, Ярмамед, тут написано двадцать, - спокойно сказал Караев.
Ярмамед тупо, с несчастным лицом разглядывал страницу.
- Очки, дай ему очки, - засмеялись в толпе.
- Я брал десять, я брал десять, - чуть не плача, твердил Ярмамед.
- Ай, Ярмамед, как брать - так двадцать, а как отдавать - так десять, - сказали из толпы.
Караев с улыбкой разглядывал развеселившуюся толпу, как бы присоединяясь к ее мнению по поводу пастуха Ярмамеда. Но вдруг он стал серьезным.
- Ярмамед, а скажи, когда ты брал десять рублей?
- В прошлом году, вот сгореть моей шапке, в прошлом году вот в это самое время, когда поспевали абрикосы. И отдал их жене. Это она меня заставила: "Иди возьми десять рублей, иди возьми десять рублей".
- А ты хотел, чтобы за год они не выросли? - ехидно спросил Караев. - Долг как абрикосовая косточка: посадил в землю маленькую косточку, а выросло большое дерево, только на нем не сладкие абрикосы, а горькие проценты.
В толпе рассмеялись, а Ярмамед, ничего не понимая, все твердил:
- Я брал десять рублей, не сойти моему чувяку с места, я брал десять рублей. И отдал их жене. Это она меня послала, Сария! - зло закричал он вдруг в пространство. - Сария!
- Ну, что будем делать с Ярмамедом? - спросил Караев.
В толпе раздались крики, которые я понял как "давай, давай!".
- Смотри, Ярмамед, смотри, как горят твои долги, - сказал Караев, выдрал страницу и бросил ее в костер.
И неизвестно отчего, но пламя вспыхнуло так, будто в него плеснули бензином, и ярко осветило все еще недоумевающее, несчастное лицо Ярмамеда.
- Гюльали! - вызвал Караев.
Из толпы выкатился румяный пузан, горный колобок.
- А ты сколько должен? - спросил Караев.
- Все мои, - радостно отвечал пузан. Он уже понял, что к чему.
- Ты взял двадцать фунтов овса и должен сорок, - сказал Караев.
- А можно и сто, - так же весело отвечал пузан и подмигнул.
- Ну, что будем делать с этим ленивым Гюльали? - спросил Караев.
- Чик-чик, - ответил за всех пузан и сделал зачеркивающий жест.
В толпе засмеялись и опять закричали: "Давай, давай!"
Караев вырвал и эту страницу и кинул ее в огонь. Пузан Гюльали с удовлетворением наблюдал, как она горела.
Так Караев вызывал все новых и новых должников, и каждый раз из толпы выходил то старик, то юноша. А иногда никто не выходил, и общее молчание говорило, что этого человека уже нет на земле.
Наконец он поднял книгу над головой и сказал:
- Подходите ближе, не бойтесь. Сам аллах простит нас!