Ах, как звонили станционные колокола, как пели, долго, истошно, ненасытно, предвещая приближение к большому городу.
Часть вторая
Карусель
1. Я приезжаю в большой город
В веселом и ярком свете утреннего солнца на дальних холмах возник белокаменный город. Розовые утесы домов летели навстречу, поворачивались, кружились, долго бежали рядом с поездом, будто звали нас остановиться, и поглядеть в их открытые окна, и поговорить с людьми.
А поезд гудел и гудел, и все перед ним расступалось, и он с громом ворвался в черную путаницу путей, и неожиданно выплыло огнедышащее депо со стадом живых, горячих паровозов на темных маслянистых путях.
Носильщики в белых передниках с большими медными бляхами, агенты в красных экстренных фуражках, встречающие и провожающие, праздничная, возбуждающая суета большого шумного вокзала - все сразу хлынуло на меня.
Народ повалил из поезда, и, стиснутый со всех сторон, я медленно двигался в живом потоке через перрон, через душные, воняющие хлором и портянками вокзальные залы, когда вдруг чья-то грубая рука схватила меня за воротник.
Надо мной стоял верзила, и у него была как бы двухэтажная голова: маленькая, куполообразная дынька завершала мордатое лицо с твердыми мельничными скулами и каменным подбородком.
- Где взял чемодан?
- Это мой.
- Рассказывай сказки!
- Но это мой.
- Рассказывай басни!
- Пусти! Не приставай! Цаца аккуратная! - заговорили вокруг.
И толпа, подхватив меня, вынесла на просторную, залитую солнцем привокзальную площадь, полную движущихся трамваев, перезвона, автомобильных сирен, крика извозчиков, сидевших высоко на козлах, натягивая поводья, причмокивая, сбивая шапку на затылок, зазывая седоков.
- Подросточек, а подросточек! На дутиках!
Я стоял на мосту путепровода, под которым бежали поезда. А там, внизу, в голубоватом тумане, в гигантской прозрачной чаше гудел непонятный, загадочный город…
Я прислушался. Это был тот невнятный, но глубокий, всеобъемлющий гул большого города, который так волнует, сотканный из миллионов звуков, грохотов, голосов, не утихающий ни днем, ни ночью, будто поезд в вечном движении. Иногда вырывался котельный грохот железа, резкий свист, удар колокола, крик человека.
Какая тайна, какая могучая сила в этом издалека долетающем, охватывающем все это пространство печальном прибое? Что ждет меня?
- Ты зачем там торчишь? - спросил прохожий старичок.
- Надо, - сказал я.
- Это что тебе, игрушки - с моста прыгать? - сказал он.
- А кто вам сказал, что я хочу прыгать?
Старичок покачал головой, пошел, а потом обернулся и снова покачал головой.
Я зашагал в своей большой кепке и фиолетовых обмотках, с желтым баулом по длинной и многолюдной улице. Я не чувствовал ни страха, ни одиночества. Я шел в этой радостной сутолоке, среди зеркальных витрин и удивительных, разноцветных вывесок. Я хмелел от яркого восходящего солнца и ликующего шума.
Я выбирал какое-то лицо в толпе, или на пороге лавки, или в открытом окне дома: "Ты всегда тут живешь и уже не удивляешься?"
Постепенно меня все больше и больше захватывал городской гул, созданный из движения народа, шарканья тысяч ног, трамвайного звона, цоканья копыт, храпа коней и жужжания больших вентиляторов в подвальных окнах мастерских и кондитерских, - та особенная, возбуждающая атмосфера большого города, которая вызывает желание жить и жить и радоваться жизни.
- Эй, сегодня То-Рама! - крикнул мальчишка, стоявший у афишной тумбы.
- А кто это такой? - спросил я.
Мальчишка уставился на меня:
- Гляди, не знает, кто такой То-Рама!
Я смолчал.
- Магия! - сказал мальчишка.
С пестрой афиши гипнотически глядел на меня черноокий господин во фраке и чалме, со сложенными на груди руками, насквозь пронзенный шпагами.
Я не мог оторваться от этих ужасающих глаз. "Стой смирно! - приказывал То-Рама. - Гипнотизирую".
- Чувствуешь? - спросил мальчишка.
- Не меньше тебя, - сказал я.
- Он взглядом останавливает рычащего льва, - сообщил мальчишка.
- Тысячу раз видел, - сказал я.
То-Рама не выходил у меня из головы. Черные зрачки чародея преследовали меня. Я все чувствовал их за спиной, и оглядывался, и ускорял шаг, и успокоился, только когда прошел несколько кварталов.
Я шел и шел, и все были лавки, парикмахерские, аптеки, пивные, тиры и кино. Зачем их столько? Кто в них ходит?
Сколько я ни смотрел вперед, я не видел конца этой длиннющей улицы.
Трамваи проносились с диким звоном и громыханием, и я не смел сесть в вагон: все казалось - в них ездят только люди, которые спешат по очень важным делам.
- Скажите, пожалуйста, далеко до улицы имени Жертв Революции? - спросил я у цирюльника, вышедшего в белом халате на порог.
- А как она раньше называлась?
- Я не знаю.
Он внимательно поглядел на меня.
- А зачем тебе такая улица?
- Там живет мой дядя.
- А кто твой дядя - падишах?
Он еще выяснил, зачем мне нужен дядя, обрадуется ли дядя, что я приехал. А потом зевнул и сказал:
- Иди дальше, там тебе скажут. - И вошел в парикмахерскую.
Наконец я решился сесть в трамвай. Я долго стоял на остановке, изучая, в какую дверь входят и выходят.
- Билет! - тотчас же крикнул кондуктор, как только я вошел.
- Сколько стоит? - спросил я.
- Будто не знаешь?
- Я в первый раз.
Мальчонка, стоявший впереди, оглянулся и свистнул.
- В первый? Я вижу тебя уже в десятый раз, - сказал кондуктор.
- Неправда, я только приехал.
- Каждый раз говоришь, что только приехал.
- Это, наверно, был другой.
- Ну да, я слепой! Плати и меньше говори, - сказал кондуктор, встряхивая сумкой, в которой зазвенели монеты. - Привыкли зубы заговаривать!
- Они теперь только и делают, что зубы заговаривают, - влезла в разговор старушенция с пуделем и стала быстро-быстро жевать яблоко.
Кондуктор дернул за веревку, вагоновожатый постучал ногой в звонок. Я стал пассажиром трамвая.
Я приник к окну. Уплывали назад витрины, желтые папиросные ларьки, извозчики, проносились велосипедисты.
А трамвай трезвонил, грохотал на стыках и стрелках, куда-то поворачивал - вместе с ним поворачивалась и улица, дома становились как-то боком, и выплывали румяные фруктовые лавочки и большие золотые кондитерские.
Потом трамвай полз куда-то вверх с усилием и скрежетом. И вдруг сорвался вниз, и улица встала дыбом, и тревожно, беспрерывно звонил звонок.
А потом снова вверх. И оттуда виден был весь город - синие, туманные дали, которые так манят, так томят отроческое сердце, всему открытое, ко всему готовое, всего жаждущее.
2. Мой дядя Эмиль
С тех пор как я себя помню, я все слышал: "Вот приедет дядя Эмиль", или: "Вот мы поедем к дяде Эмилю", или: "Вот дядя Эмиль пришлет посылку". И не было на свете человека богаче, чем дядя Эмиль. Говорили, у него в доме зимний сад и в этом саду распевают райские птицы, а в самой большой золотой клетке сидит ученый какаду, который считает до ста, а получив сахар-рафинад, поет цыганские романсы.
Я остановился у большого дома и стал считать этажи; когда дошел до последнего, у меня с головы свалилась кепка - такой это был высокий дом! И там, под самыми облаками, жил дядя Эмиль.
Лифт не работал еще с гражданской войны, был весь в паутине. Я стал подыматься пешком.
На широких, выложенных звенящей плиткой лестничных площадках было вольно и просторно, как в залах. Свет проникал сквозь цветные стекла верхнего фонаря, и было радостно подыматься к этому волшебному свету.
Я стоял перед обитой клеенкой дверью. Я нажал костяную кнопку и вздрогнул, услышав сильный, дребезжащий звонок.
За дверью началась какая-то возня. Сначала хлопанье дверей, потом кашель, потом шарканье шлепанцев, потом кто-то за дверью стоял, дышал и прислушивался.
Я постучал.
- Кто там такой? - спросил голос.
- Я.
- А имя есть?
- Вы не знаете.
- А зачем же ты приходишь, и звонишь, и стучишь, если я не знаю?
- Вы откройте и увидите.
- А зачем мне открывать, если я не знаю?
- Откройте.
- Ты можешь мне до вечера говорить "откройте", а я не открою, потому что я не знаю, кто ты.
- Я ваш родственник.
- Родственник? Нет у меня родственников.
- Нет, есть.
- Опять ты за свое. Ты мне будешь год говорить "есть", я тебе год буду говорить "нет", и этому не будет конца.
- Я племянник вашей сестры из Таращи.
- Из Таращи? Хорошенькое дельце! Есть такой городок. Как же ты попал сюда из Таращи?
- Дело в том, что я не из Таращи. Я только племянник вашей сестры из Таращи.
- Слушай, ты меня уже совсем запутал. Скажи, зачем ты приехал?
- Я хочу устроиться на работу.
- Хочешь устроиться? А как устроиться?
- Так вы меня сначала пустите, я вам расскажу.
- Тебя пусти, а потом ты не уйдешь.
- Уйду, если захотите.
- Я уже хочу.
Когда я уходил, дверь чуть приоткрылась.
- Может, ты и в самом деле племянник?
Я вошел в большой полутемный коридор. К тому времени, как я приехал, уже не было зимнего сада, а зал, где распевали райские птицы и жил ученый какаду, был разделен фанерными перегородками на множество маленьких клетушек. Нарисованные на потолке толстые амуры, не видя друг друга, безработно застыли со своими стрелами.
Дядя Эмиль оказался маленьким кучерявым человечком, разлапистым как жук, с черными глазами и черными усиками. Он долго глядел на меня и медленно закипал.
- Так чей же ты все-таки сын? - спросил он наконец у меня. - Ты не знаешь, чей он сын? - спросил он у толстой женщины, похожей на кадку. - Может, вы знаете, чей он сын? - обратился он к маленьким, черным, кучерявым, очень похожим на него, странно глядящим на меня большими глазами, испуганным мальчикам. - Почему ты молчишь? - спросил он снова меня.
- Я Главацкий, - сообщил я.
- Что же ты сразу не сказал? - закричал дядя Эмиль. - Почему он сразу не сказал? - спросил он у женщины, похожей на кадку. - Почему он молчал? - обратился он к испуганным мальчикам.
Из клетушек появились дед и бабка, и затем всякие тети и дяди, усатые и без усов, и совсем еще маленькие мальчики и девочки, но все равно приходившиеся мне дядями и тетями, и всякие двоюродные и троюродные братья и сестры, и внучатые племянницы, и еще что-то дальнее, смутное и каким-то образом родственное. Это была огромная муравьиная семья. И все они пялили на меня глаза. Многие слыхали, что есть, да, существует на земле такой мальчик, но где-то очень далеко, так далеко и в таком глухом месте, что даже неизвестно, живет ли он на самом деле, или об этом только рассказывают.
- Здравствуйте, - сказал я им всем. - Я приехал.
Но никто не отвечал. Они почему-то все смотрели мимо меня на дверь.
- Это ты что, один? - наконец сказал дед.
- Господи, как же ты нашел? - сказала бабка.
- Я приехал поездом, - сказал я.
- Мы понимаем, что не пешком, - сказал дядя Эмиль. - Но как же ты все-таки нас нашел? Это удивительно.
Удивительно это или не удивительно, но они вышли из столбняка. И я почувствовал запах селедки, табака, чернил. Они тискали меня, целовали, заглядывали в глаза, удивлялись, что я такой чертенок и смышленый, и еще что-то такое, рассуждали, на кого я похож или вовсе ни на кого не похож, ни на одного из известных им родственников, и глаза не те, и, главное, нос совсем, совсем не фамильный.
3. Шура-Бура и другие
Паренек в разноцветной каскетке стоял на углу улицы, заложив руки в карманы брюк, и насвистывал. Каскетка придавала ему чужеземный вид, он похож был на гонщика, на жокея, на юнгу, вернувшегося из дальнего плавания, и еще на знаменитого голкипера.
Он не обращал никакого внимания на многоэтажные дома и, казалось, не видел гремящих, звенящих, весело лакированных, как картинки, трамваев и не слышал автомобильных сирен, походивших на звук духовой трубы.
Я издали наблюдал за ним, а он и не замечал меня. Хотя он не курил, но каждый раз, прерывая свист, сплевывал шикарным плевком курильщика и снова после этого насвистывал.
Наконец я решился подойти к нему.
- Ты здесь живешь?
Он посмотрел на меня, но ничего не ответил, будто не слышал моего вопроса.
- Я спрашиваю: ты здесь живешь?
- Мало ли что ты спрашиваешь, - сказал он и сплюнул в сторону.
- Я тоже здесь живу, - мирно сказал я.
- Таких не видели, - небрежно кинул он, снова сплюнул и засунул руки в карманы длинных брюк. Он хоть и был пониже меня, но смотрел куда-то поверх моей головы.
- А ты чего фасонишь? - сказал я.
Он, не отвечая, продолжал спокойно смотреть поверх моей головы и насвистывать.
- Будешь фасонить, можно и в зубы получить, - кипятился я, завидуя его спокойствию.
Подошли еще двое, ужасно похожие друг на друга братья-близнецы, оба в маленьких кепочках-бескозырках и в белых гамашах.
- Здорово, Шамай! - в один голос произнесли близнецы.
- Здорово, Шура-Бура! - отвечал Шамай.
- В чем дело, Шамай? - опять в один голос спросили близнецы.
- Кто-то тут тявкает, - ответил Шамай, все продолжая глядеть поверх моей головы.
- Это ты тявкаешь? - спросили Шура-Бура.
- А отчего он фасонит? - сказал я.
- Это ты фасонишь, Шамай? - сказали Шура-Бура.
Шамай насмешливо посмотрел на мою кепку с наушниками.
- Важный картуз!
- Мировецкий! - согласились близнецы.
И больше они мной не занимались.
- Сегодня на ковре Человек Квадрат, - сообщил Шамай.
- А где дядя Пуд, чемпион чемпионов? - спросили близнецы.
- Дядя Пуд в Курске, у изголовья больной матери.
- А Збышко Цыганевич?
- Збышко Цыганевич отдыхает на лоне Кутаисской губернии.
- А Маска Инкогнито? - интересовались близнецы.
- Маска Инкогнито и Маска Динамо в настоящее время по дороге навстречу знойным лучам Рио-де-Жанейро, - отвечал всезнающий Шамай.
- Я его спросил, где он живет, а он фасонит, - вмешался я в разговор.
- А кто ты есть? - закричали Шура-Бура.
- А вы кто есть? - рассердился я.
- Покажи ему, кто мы есть! - закричали близнецы.
- Ну, вы, на полтона ниже, - сказал я и попытался сплюнуть, как Шамай.
- Джиу-джитсу? - спросил меня Шамай.
- Врежь ему, старик, врежь! - сказали Шура-Бура.
Шамай схватил мою руку и вдруг так повернул, будто всадил в нее длинную иглу, и в то же мгновение я уже лежал на земле.
Все захохотали.
- Топаем, Шамай, - сказали близнецы.
И, заложив руки в карманы длинных брюк, все трое, не оборачиваясь, пошли в белых гамашах вверх по улице. Каменная, уходящая к небу серым ущельем улица с черными чугунными воротами и черными чугунными решетками показалась мне враждебной, чужой.
В эту первую ночь я долго не мог заснуть, слушал скрежет трамваев и дальние перекликающиеся свистки, случайные, непонятные. А когда все стихло, стали слышны крики паровозов, гром проходящих поездов.
Неужели где-то там еще лают собаки по дворам, шумит листва за окном и цветет настурция?
И вот я ясно вижу, как я выхожу из этого дома, иду на вокзал, сажусь в поезд и еду. Я вижу родной городок. Я иду по его ночным улицам, я вижу дом, калитку. Я стучусь в дверь…
- Ну что ты плачешь? - разбудили меня посреди ночи.
- Я не плачу.
- Как же нет: у тебя и глаза мокрые!
- Это я во сне плачу, а так я не плачу.
- Ну спи, спи.
Но уснуть я уже не мог. Лунный свет освещал незнакомую, с ободранными, грязными обоями комнату. Тихо и страшно. Мне стало не по себе, и впервые я почувствовал сердце, и будто взял его в руки, и стиснул в нем тоску, и стиснул зубы, и шептал сам себе: "Не сдамся, не сдамся".
4. 80 000 километров под водой
Я стал жить на седьмом этаже, в доме, похожем на скалу, в угловой комнате. Из круглого окна видны были крыши, дальние улицы и поезда на железной дороге. Поезда змейкой уходили за город, и над ними вился паровозный дым.
Я вставал рано утром, когда все еще спали, и тихонечко, на цыпочках проходил через комнату, где жила чужая семья и за ширмой храпели и кашляли, мимо большой никелированной кровати, на которой лежали с открытыми глазами, и смотрели на меня, и молча провожали, пока я не проходил, чтобы не взял чего со стола, не подошел к буфету.
Я выходил на холодную утреннюю лестничную площадку, где стаей собирались кошки, и в смутном свете лампочки закалял себя гимнастикой, а потом шел на кухню с огромной кафельной, похожей на пароход плитой, где пахло обглоданными костями, бельевыми корзинами, чужой жизнью.
Я потихоньку открывал кран и ждал, пока пойдет очень холодная вода, обливал себя ледяной водой, растирая тело до красноты.
А потом я шел на биржу труда подростков.
Поднявшееся над краем города солнце золотило крыши, и открытые окна верхних этажей, и вершины каштанов.
Сначала я шел к Сенному базару, где уже было шумно, гремели возы, пахло укропом, свежей, скрипящей капустой, гусями, а потом спускался на Крещатик, к Пролетарскому саду, на большую круглую площадь, которую огибали красно-желтые трамваи.
И тут открывалось то, ради чего приехал, что так жадно, с завистью наблюдал: живой, бурный, все нарастающий шумный рабочий поток. В замасленных кепках, в синих спецовках, в рыжих башмаках рабочие штурмом брали маленькие, узенькие, почти игрушечные старые киевские трамваи, со скрежетом, с натугой и ревом уходившие вверх к Печерску и с диким звоном, все тормозя, обвалом несшиеся вниз на Подол.
Я втискивался в трамвай, в месиво тел, сжатый со всех сторон в шатающемся, дребезжащем вагончике, медленно ползущем в гору мимо днепровских парков к рабочему Печерску.
Здесь и воздух был иной - суровый, дымный, у закопченных каменных оград и широких железных арсенальских ворот.
Арсенал! В самом слове была сила, мощь, вечное достоинство.
Как река в половодье, тяжким потоком шли в ворота кузнецы, токари, слесари, старые арсенальские мастера, седоусые, в кожаных картузах и очках в металлической оправе. А навстречу шла ночная смена. Литейщики в бурых, обожженных огнем куртках, в белых фартуках столяры; пахло сосновой стружкой, клеем.
Я стоял у ворот и жадно смотрел в эти лица: "Кто эти люди, как попали сюда, с детства ли они рабочие или же были такие, как я?"
Вдыхая гарь, запах сурика и свинца, я тоже воображал себя арсенальцем. Я тоже проходил в этот бесконечный, заваленный железными трубами и арматурой двор, проходил, как свой, по булыжной дороге к тем низким серокирпичным, закопченным корпусам, где льется чугун, и ухают молоты, и сотрясается земля.
Поток иссякал. Гудел последний гудок. Ворота закрывались.
Безработные подростки стояли на улице и смотрели в широкие, забранные решетками крепостные окна на бурлящий в огромных печах зеленый огонь, на тяжелый, темный, похожий на ожившего гиганта кузнечный молот, и когда он опускался и гудела земля, они говорили: "Дает!"