Мы вышли рано, до зари - Василий Росляков 2 стр.


- Директор приехал, Михал Михалыч. Хочешь, подойдем, познакомлю?

- Да что вы! Сразу с директором. Не-е. - Он видел нового директора, когда в школе был, но, разумеется, не был с ним знаком.

- А че! Я с ним по-простому.

- Нет, давайте после. А то сразу все… Как-то неудобно.

- Ну, гляди. Мне че, я запросто. - И тут же крикнул, руку поднял: - Михал Михалыч!

Лысоватый крепенький Михал Михалыч оглянулся, тоже рукой помахал. Сережа удивился:

- Друзья?

- Я че! Я дельных людей уважаю. При этом-то не ушел бы в рыбхоз. Энтот старый был, ну ни кует, ни мелет, годы ж тоже не шутка. Секретарь горкома рассказывал: приехал, говорит, в Цыгановку, ага, захожу в контору совхоза, сидит старик. Чего, думаю, сидит тута старик? Надо его на пензию проводить, че же он сидит? Гы-гы, - Пашка показал крупные зубы. - И проводил, понял?

- Вам, что ль, рассказывал? - с прищуром спросил Сережа.

- Не обязательно мне, вообще рассказывал. Мог бы и мне. Что я, Виталь Васильевича не знаю? И его знаю. И меня все знают. Хочешь, счас пиво будем пить с директором? Ну, хочешь?

- Не, не хочу.

- А то гляди.

Да, все у него тут складно как-то. Хочешь, пей пиво с директором, не хочешь - не надо. Этот не заморился жить, нет…

А солнце разъярилось, самое пекло наступило. Уже вроде склонилось на сторону, к закату, а палит - спасенья нету. И это хорошо. Сережа считал, что построен он из южных кирпичиков, из солнечных клеток составлен и поэтому жару любил. Даже когда страдал от жары, от пекла солнечного, любил страдать. И вот потянуло от этой жары под самый Полярный круг. А ничего. Жить и там можно. Почему нельзя? Техники много всякой. И бульдозеры любых марок, любой мощности. Катера эти, "катерпиллеры", "камацу", японские, тоже сильные, как звери, тягачи всякие, вообще техники много. Когда тебя слушается такая махина, такой оранжевый железный краб - чувствуешь себя человеком. И другие считают тебя человеком. Так что все там нормально.

Ехали домой в хорошем настроении. Сиял день, на все четыре стороны открывался зеленый мир, полный жизни и цветения. Прошедшая ночь с луной и цикадами была будто во сне или в какой-то прошлой жизни. Хорошо вообще-то на свете.

2. Федор Иванович, Горелый

Вечером, когда пришел с работы отец и сели ужинать, Сережа спросил:

- А что с Федором Ивановичем? Сходить к нему хочу.

- Живет, починяет обувь.

- Схожу.

- Пойди. Плохому он не научит. Спрашивает, когда встретит.

- А дядя Паша Курдюк?

- Ты ж был у него. Дюже добро живет. Хозяин.

- Тащит небось?

- Этого я не знаю. Может, не без этого. Но живет добро. Ломовой, работать умеет. Видал, домину отгрохал? Сам один, никто но верил. А он, как крот, день и ночь, день и ночь. Отец еще живой был, ничего не помогал, не верил, что один вытянет. Теперь полюбуйся. Хоромы. Все завидуют.

- Молодец, значит, - сказал Сережа и подумал про себя: почему отец отстал от Курдюка? Работы тоже не боится. А вот что-то мешает ему.

После ужина Сережа вышел во двор. Сад-огород осмотрел в первый еще день. В сарайчик заглянул. Вроде хозяин молодой. Приглядывался. Где что лежит, проверил, все ли на месте - топор, пила, молоток, лопаты, грабли, вилы, ведра-лейки… Старые буравцы висят на стенках. Во-на! Сколько лет висят! Отец когда-то говорил, что дед еще хозяйничал, развешивал эти буравцы, пилки, железки, ремешки какие-то. Все тут будто его дожидалось, нового хозяина. Отцу не до этого. Домашним хозяйством не любил заниматься. Всю жизнь на тракторе, то в поле, то на ферме. Дома отдыхает. Дед, по словам отца, любил весь день, если дома был, строгать - держаки на вилы, на лопаты, на грабли набивал. Отец к этому равнодушен.

Перед угловой хатой Сергей остановился. А где же курган? Тут, перед двором Федора Ивановича, курган был, когда Сережа уезжал на Север, глину брали, ребятня копалась, монетки старые находили, осколки ножей, черепки. Было интересно копаться тут. Теперь голое место, вроде никакого кургана и не было. За один год все сровняли с землей. Тихо за воротами, ни собачки, ничего. Постучал Сережа. Отворилась калитка, сестра Федора Ивановича глядит, вроде не узнает. Но спустя минуту догадалась.

- Узнала, теть Нюр?

- Да вот гляжу, вроде ты. Ну, проходи, проходи.

Надо же? Как и не вставал Федор Иванович. Все так же сидит в углу, два окна светят ему, а он на своем кожаном стульчике сидит, как тогда, как давно-давно, год назад. Вроде и не вставал с места. Те же полочки с книгами посередине комнаты, и там же, над полками, портрет вождя. Повернулся Федор Иванович, развернул себя на этом кожаном стульчике, на кожаной этой подушке, сапог отложил недошитый, вгляделся.

- Сережа? Вот и вернулся. Ну, подойди, какой стал молодец! Ну, здоров был, здоров, дружок.

Сережа приблизился, подал Федору Ивановичу руку, пожал его, обгорелую, покрытую молоденькой на всю жизнь кожицей.

- Садись, гостем будешь.

Сел Сережа поближе к хозяину. Глядел, глядел в лицо… это же совсем не лицо, а какое-то месиво из бывшего лица, а все же родное, такое близкое, что плакать хочется. Вот гады, суродовали на всю жизнь. А сама-то жизнь никуда не ушла, все так же из щелок, которые служат глазами Федору Ивановичу, из этих страшненьких щелок глядит несломленная жизнь и светится оттуда, вроде не унывает. Сколько ж надо было пережить этому человеку! И все-таки остаться на этом свете, жить и жить до самого конца. А конца нету пока. Нельзя понять по такому обрубку - стареет человек или не стареет. Все молодой, нежной кожицей позатянуто, только щелки для глаз и для безгубого рта оставлены. Ни тебе бровей, ни ресниц, ни, боже мой, ничего, а все равно лицо. Федор Иванович даже помял его такой же обгорелой рукой, уродливыми пальцами. И дырочки вместо носа. Во сне не придумаешь, страсть какая.

- Ну, рассказывай, Сережа, как живешь, какие планы? - гундося спросил Федор Иванович.

- Живу, Федор Иванович, вообще-то хорошо. Поглядел Север. А планы - трудно сразу определить. Планы - жить дальше, вот в армию приехал призываться. Если б не это, остался бы еще в Уренгое. Оттуда видно дальше, чем из Цыгановки.

- Слыхал про Уренгой. Про ваши трубы в телевизоре показывали. А как Америка со своим президентом ножку вам подставляла - не испугались?

- Если честно сказать, Федор Иванович, что этот президент может нам сделать? Пускай потешаются сами с собой, а я лично плевал на него. Может, грубо так, Федор Иванович?

- Не грубо, Сережа, ничуть. Он же не спрашивал, когда собирался задушить тебя, грубо это или не грубо. Никого не спрашивал. А ты вот спрашиваешь. Нет, Сережа, с ним у нас все ясно, а вот наши дела… сижу вот сколько уже и думаю, как все это понять? Из головы не выходит… Все вспоминаю, как говорили нам, что еще наше поколение будет жить при коммунизме. Восьмидесятый год назывался. Вот он, восьмидесятый, прошел уж, а что на горизонте? На горизонте то же самое. Не-ет, не простое это дело. В чем наше спасение, если вдуматься, Сережа, по-ленински… А в том, что умнеем мы год от году. Ты пойми, сколько в партии состою? Давно. Дюже давно. Когда тебя на свете не было, был маленьким дед твой, царство ему небесное, а мы думали: кто мы? - партейцы, вот кто, думали, что вот-вот встанет заря мировой революции, а там уже и до коммунизма рукой подать. Ну не темные, скажи ты, люди? Нет, я не так выразился. Не темные. Просто по-другому мы думать тогда не могли. История такие мысли нам подсказывала. А думать мы, правда, хорошо не умели тогда. Больше делали, чем думали. Главное - давай, давай! А то еще - даешь! Ты ведь и слова такого не знаешь. А мы под этим словом выросли. Даешь пятилетку в четыре года! Даешь Магнитку! Даешь и даешь. Все подряд под это даешь! А думать некогда было. И власть только что взяли в свои руки. Тоже кружение головы, хотелось сразу впрыгнуть в коммунизм. Коммуны начали строить. Не получились коммуны. Стали трезветь понемногу. Но опять вот стали восьмидесятый год называть. И я себе этого не прощу, это точно от темноты и невежества. Ленина хорошо не умели читать. А теперь мне стыдно. Было бы полбеды, если бы всем стало стыдно, кто шумел тогда про это дело. Но я думаю, не всем стыдно. И это плохо для нас, плохо, Сережа. Они тогда кричали без веры в слова, и теперь им не стыдно. Вот что плохо в этом лихом деле.

- А как знать хочется, что дальше будет.

- Дальше, дружок, будет длинная дорога. Срок никто не знает. Что мы, партейцы, знаем точно, это, Сережа, то, что другой дороги нету никакой, ни для кого. Ни для Америки, ни для Африки, ни для кого. Одна дорога у всей нашей земли. Но дорога дюже длинная. Тут много еще будет наломано дров. Ты пацаненок понятливый был, и мне хочется, чтобы ты только одно это запомнил - другой дороги никому на земле нету. Ну-ка докажи всем, ну-ка уговори каждого на нашем земном шаре. Вот дело. Вот это дело. Да…

В комнате пахло дратвой, мятой кожей, варом, чем-то кислым, но приятным. Сережа узнавал этот знакомый запах, и он уносил его в детство… Все тот же Федор Иванович, все так же сидел на кожаной подушке со страшным, но которого Сережа не боялся, лицом, хотелось плакать, глядя на это лицо. Плакать хотелось еще оттого, что Сережа во всех подробностях знал, как жгли Федора Ивановича, знал и не мог повернуть все назад, не мог задним числом заступиться за этого человека. И когда еще собирался ехать из своего Уренгоя в Цыгановку, еще тогда думал, что увидит мать, отца и - второе - сходит к Федору Ивановичу. Он и маленьким к нему ходил. За книжками, правда, и хорошо, что ходил.

- Федор Иванович, - как-то смущенно сощурился Сережа, - может, и неловко, но я скажу. Хорошо, Федор Иванович, что вы живете, что такие люди есть у нас, как вы. Вот вроде все у меня идет как надо, работал хорошо, дома все в норме, а душа, бывает, так запросится к кому-нибудь, к умному, и чтоб не отворачивался от тебя, от твоих вопросов. И не притворялся. У меня вопросов много, Федор Иванович.

- Буду рад, Сережа. Ты ведь дорогу ко мне знаешь с нежных лет своих. Теперь вон какой, вырос, с тобой и мне интересно побалакать. Так что во всякое время. Я ж всегда дома.

- Вот, Федор Иванович, я на Севере прижился, а домой тянуло. Там, знаете, на Севере, вообще на трубе, там какой порядок? Говорят, министр наш так сказал, чтобы каждый на Севере, на трубе или на месторождении, получал свою долю от социализма, ну, в смысле прав, материально также, в смысле всяких удобств. У нас, значит, совет бригадиров, другие всякие советы, без работяг никакие дела не решают начальники. Мы хозяева. Так министр приказал. Так же и с банями. Сухая финская баня, наша русская, бассейн плавательный, для молодежи все нужное. Сказано, что на этой стройке - тундра там, Полярный круг, другое что - все равно тут должно быть, как и на материке, социализм. Значит, и подавай каждому от социализма. Такую систему внедрил этот министр, что само все настраивается, подгонять никого не надо. А без этой системы, говорил министр, нужно будет вводить урядника с плеткой. Этот министр - у-умный мужик, сейчас его выше передвинули. Вот у нас он внедрил. А внедрили эту систему дальше, по всей стране? Этого я точно не знаю. Тут, в Цыгановке, внедрили? Тоже пока не знаю. Вот что меня интересует, Федор Иванович. Насчет денег и другого чего - это дело, как я понимаю, не главное, я больше порядком интересуюсь. Хуже всего, когда ты пешка и тебя все подгоняют, все с тебя спрашивают, а с них никто не спрашивает. У нас там с этим делом порядок. А тут? А в других местах? Вот мой вопрос.

Федор Иванович непонятно кривился, уродовался лицом, руку все поднимал, хотел сказать что-то. А уродовался лицом - это он улыбался, нравилось ему. Разговор нравился.

- Вот-вот-вот, - начал он быстро, - вот наговорил, есть о чем подумать. Ты давай-ка садись, чего встал? Домой успеешь. Сейчас вместе все обмозгуем.

Но им помешали. За окном послышался клекот мотоцикла. Через минуту вошел в плаще и в защитном шлеме старик мотоциклист, старый друг Федора Ивановича.

3. Пашка Курдюк

Пашка сидит на просмоленной восьмивершковой плахе, чешет Демьяна. Кот от удовольствия щурится, потом выворачивает шею, чтобы Пашке в лицо заглянуть: понять хочется, чешет он для удовольствия, чтобы приятное сделать Демьяну, или по какой другой надобности, чтобы, например, линялая шерсть не оставалась от него по креслам, диванам, не лезла в борщ и вообще в еду. Нет, вроде ласково водит, щекочет расческой, рукой приглаживает. Значит, по любви и уважению чешет. Все. Пригладил последний раз, снял с расчески пучок начесанной шерсти, сунул за плаху, к проволочной сетке.

Уже и под навесом вьющегося винограда, в густой его тени жарко. И тихо. И ни один листок по шелохнется, никакого самого малого движения в воздухе. Пашка закрывает глаза и, развернув до хруста розовую пасть с темными, съеденными зубами, зевает:

- И-эх-ма-а-а…

Еще утром, по холодку, он закончил последнюю сотню хомутиков для зажима полиэтиленовых мешков. Всю норму сделал, тысячу двести штук. Директор рыбзавода попросил Пашку придумать что-нибудь с этими зажимами. Рыбзавод продает рыбным хозяйствам чуть ли не всей России мальков и личинок промысловой рыбы. В мешок помещается пятьдесят тысяч личинок. Сажают их в мешки и самолетом отправляют по адресам. Как ни завязывай эти мешки, все равно вода просачивается, личинки без воды дохнут в дороге. Придумали зажимы. Из пластмассы. И вот когда винтом зажимают пластмассовый запор, он прогибается, идет на излом. И Пашка предложил на эти запоры накидывать хомутики из тонкого железа. Взял полоску от обруча, нарубил заготовок и простым приспособлением выдавливал ложбинку в этом хомутике. Теперь он не гнулся при завинчивании винта. Директор на эти тысячу двести зажимов дал Пашке три дня. Он и сидел за наковаленкой перед сарайчиком и гнул из нарубленных заготовок хомутики. Два дня поработал не разгибая спины, а сегодня уже была пятница, закончил еще по холодку, только-только солнышко поднималось. Пашка и Валя-Васса встают рано, как все деревенские люди, до солнца.

Давно позавтракали. Пашка хорошо ест. Утром ест лапшу с курицей, курятину, а с самого начала помидоры с луком и с постным маслом. Потеет за едой, лысину вытирает полотенцем. Любит хлеб, как все деревенские люди, а особенно на юге России. Хлеб тут из сильных пшениц - ешь не наешься. Лапша с хлебом, курятина с хлебом, а помидоры тем более, макает мякотью и смачно жует. А что? Наработается человек и ест с аппетитом. Слава богу, есть что есть.

Сейчас середина июня. Ночи стоят прохладные, утром, до солнца, без пиджака можно замерзнуть, но вот поднялось оно, взошло над крышей, уставилось дышащим оком на Цыгановку, и тогда снимай с себя все, не спасешься, прямо пустыня Сахара или Каракумы, лист на дереве в трубочку сворачивается. Дело уже шло именно к этому. В тени сидеть душно. И ни ветерка, ни шевеленья. Все как остекленело. В движении только желтая вода в канаве.

Оттолкнул от себя Демьяна, зевнул с хрустом и стоном, встал. И опять:

- И-эх-ма-а-а…

Прошел к беседке. Там, где кончается навес из винограда и начинается ряд высоких тополей, не пирамидальных, а раскидистых, посаженных Пашкой лет двадцать тому назад, посаженных в два ряда, по обеим сторонам канавы, тут он, под тополем, поставил крытую зонтом беседку. Под зонтом вкопал стол с гигиеническим покрытием, по бокам скамейки. А по краям зонтичной крыши понавесил жестяную бахрому, сам вырезал, чтоб поглядеть можно было и порадоваться.

В Цыгановке тоже водятся выпивающие люди - и молодые и старые. Заглянут мимоходом в эту беседку, чтобы с удобствами, за столиком, распить бутылку, усядутся на скамейки, а разлить не во что. Стучится кто посмелей. Хозяин, нельзя ли стаканчик на время? Почему ж нельзя? Давал Пашка, а потом надоело, оставил на постоянное пользование стакан граненый тут, в беседке, под зашелевочку положил, чтоб видно было всякому.

Позевал, постонал Пашка от полноты жизни и прошел под крышу беседки. Сел, вынул пачку, закурил, выпустил из ноздрей два дыма и еще раз зевнул. Потом раздавил на шее нежную светло-зеленую козявку, сплюнул. Откуда они берутся? С тополя, что ли? В прошлом году не было. Природа. То не было, а то вот одна за другой, то на лысине защекочет мягкими ножками, то за ухом, то на шее. И больно нежные. Зеленые капельки. Это с тополя, конечно. Языкастые листья ириса, стеночкой посаженного под тополями, все в чуть приметных пятнах, вроде какая-то жидкость на них пролилась и высохла, накапал кто-то. Матовой, тонкой, невидимой пленочкой покрыты поблескивающие под солнечными зайчиками эти ирисовые листья. Это от них, от этих козявок, с тополей, по капле закапаны все ирисы. Раскурил сигарету, затоптал носком калоши, посморкался из-под большого прокуренного пальца, ушел домой, во двор.

Двор у Пашки зацементирован, гладкий, как в комнате. Чистота. Два тутовых дерева, поднявших над виноградным навесом свои кроны, уже понасыпали на цементный пол возле ворот фиолетовых мягкозернистых ягод. Первая осыпь тутины несладкая, водянистая, вторая послаже, а уж третья - просто мед. Лучше тутины в Цыгановке ягоды нет, особенно для пацанвы. Да и все любят ее, не пройдут мимо, чтобы не попастись под деревом.

Пашка кликнул Валю.

- Ты бы подмела тут, куря́м бросила.

- А то ж я не знаю, что мне делать.

Стала подметать, в кучу собирать ягоду, в совочек собрала и понесла цыплятам. Пашка взял тяпку и прополол две грядки перед домом, взрыхлил засохшую корочку. Потом пошел в сад. Навел купоросного раствору и побрызгал все деревья, яблони, груши, кусты виноградника, вишенник тоже. Против плодоежек. Снял со спины брызгалку, поставил под навес, опять закурил. Курил Пашка много, одну за другой смолил сигаретки. Сел возле наковаленки. Все тут сделано, в коробку сложены эти хомутики. Делать больше нечего сегодня.

- И-эх-ма-а-а…

Вот и обед уже, Валя зовет. Пашка не спешит. Прошел в конец огорода. Там, на расчищенном месте, посажены арбузы и дыни. Только что закустились, еще в плеть не пошли. Арбузы отчего-то не идут, а если и успеют вырасти, почему-то несладкие получаются, они и в совхозе тоже несладкие. Хорошие арбузы корейцы привозят с Кубани, из Калмыкии привозят хорошие. Но посадил так, для порядка. Ирисы отцвели, высохли цветки, петушки эти, скукожились, повисли, пионы отцвели, цветут розы. Картошка свежими кустами стоит, в цвет пошла, зелеными крупчатыми ягодами покрылись кусты малины, колючий крыжовник уже прячет в листьях крепкие зеленые крыжовинки. Стоят все еще в цвету садовые колокольчики. Возле грядок капусты стоит черешня, уже подошла, мясистая, янтарная, спелая. Ранняя вишня, майка, уже вся красная, нарядилась. Тугие яблочки незаметно висят среди листьев, грушки тоже. Все обошел Пашка. Душа радуется. Все же своими руками посажено, выхожено. Помидоры - один, другой, третий - выглядывают из-под кустов.

Назад Дальше