Говорю, а у самого сумление: "Что, думаю, человек-то как разволновался? Вроде он интерес свой имеет". А он вдруг и брякнул, гость-то наш: "И я купцом был… только прошлое-то свое забыл уж. Даже не верится, коли вспомню, что был таким пауком в лесу".
Мы с Кузьмой так и ахнули, сидим, в рот воды набравши, потом спрашиваем: "Как уцелел ты, птица нездешняя?" - "А так, говорит… ушел после революции к сыну, у него пожил, - учителем он в деревне. Вскоре нелады с ним пошли: он - за новое, я - за старое, до крику спорили. Ну, все-таки сын надо мной верх взял, убедил окончательно: "Или, говорит, ты - отец мне, тогда на трудовую колею вставай, со мной живи, не прогоню. Или, говорит, если станешь держаться за прежнюю, кровососную власть, - доживай свой век один, без сына, а обо мне забудь, что я живу на свете"… Так вот и привел меня сын к простым людям… Купил я топор - и пошел в лес. Деревья рубить сперва тяжело показалось, на все злобился, а теперь без топора и жить не сумею. Лес-то люблю я, привык…"
И Филипп повернулся к лесоводу лицом:
- Кто человек этот, - угадай, Петр Николаич?.. А мы с Кузьмой последнюю карту тебе не откроем. Ну-ка, насколь ты хитер, показывай. - И Филипп засмеялся, довольный тем, что дал ученому лесоводу не простую задачу.
Вершинина охватило, как жаром, любопытство; он с недоверием оглядел углежогов: в их позах, выражении лиц не было признаков, что историйка эта выдумана на досуге, не было также ни боязни, ни раскаяния, что оглашена чья-то чужая тайна, - наоборот, заметно было другое, нечто похожее на сознание выполненного долга.
"Кто этот человек, поддавшийся вину? В какой артели?" - думал Вершинин, поставив ружье на пол, и долго гладил вороненый ствол. Теряясь в догадках, спросил:
- А давно был он здесь?
- Кхе… недавно. - Кузьма продолжал сидеть у жарника, облокотясь на колено, и хитро поглядывал лесоводу в глаза.
- Неужто догадался? - удивился Филипп. - Эк-ка-а… Мы с Кузьмой ни за что бы… Эх, ты, Петр Николаич, и хитрый!
Лесовод заговорил о другом:
- Старики, угля нам много надо. Со станцией заключили договор, завод дал требование на тысячу кулей дополнительно. Новые знойки закладывайте… А печку велю сложить… лампу пришлю завтра. - Собираясь домой, спросил: - Про лесоруба-то никому еще не говорили?
- Никому… тебе первому… Ты сам, что надо, обделаешь, - Кузьма закашлял, улыбкой ощерил лицо, показав здоровый ряд зубов.
- Да, да… хотя это - пустое дело… не стоит заниматься им. - И Вершинин пренебрежительно махнул рукой. - На всякий случай, скажите Горбатову… а лучше всего помолчите пока.
Углежоги вышли проводить гостя. Оба они захватили с собой ярко горящие головни, чтобы осветить дорогу. Медленно, с трудом пробирались между деревьев, шли молча, неся над головой свои первобытные факелы. Красными отсветами вспыхивала желтая кора на соснах. Потом углежоги вернулись обратно.
Оглянувшись назад, Вершинин видел, как они, то и дело наклоняясь, шли тем же следом, словно две черные тени, и лишь тусклый красноватый свет маячил среди густых молчаливых деревьев.
По бокам дороги потянулся лес, темный, говорливый, полный загадок и тайн. Невнятные звуки и шорохи сливались в монотонный шум, напоминая весеннее пробуждение, - казалось, где-то вдали шумело половодье. Вот проплыла вырубленная недавно делянка: бунты строевой древесины, поленницы дров, они чем-то похожи на маленькую деревушку в лесу, сонную, тихую, в которой погашены огни и время завалило за полночь. Какая тишь, какое пустынное безлюдье!..
Лес кончился. Еле заметная дорога повела его сперва по голубой долине, потом в гору. Темные контуры последних деревьев слились позади в черную гряду леса. Когда он поднялся на гору, лес показался лежащим в яме.
Вершинин глубоко вздохнул: "Годами жила седая древность в этих глухих закутах… Сажа, дым, вместо печи - таган с жарником… Сурова жизнь, убога и неподвижна… А нынче очень удачная "охота"… Интересные экземпляры для наблюдений, особенно этот, случайно разоблачивший себя купец… Посмотрим…"
В левой стороне неба разгорался Млечный Путь, далекий, живой, мерцающий. Ощутив в себе нечто новое, пока неосознанное, шел Вершинин, - и с удивлением вдруг услышал, как тесно стало сердцу.
Эта ночь напоминала мартовскую. Было тепло, до черноты сине небо, звезды горели жарко, не мигая, а ветер дул по горе сильный, мягкий и возбуждающий. В самом себе Вершинин чуял прилив свежего, окрыляющего чувства. Не оно ли наполнило грудь волненьем, не оно ли сделало бодрым шаг и торопило нагнать потраченное в землянке время? Хотелось не идти, а лететь.
Дорога тянулась темной полоской по серому снегу, спустилась в ложбину, потом начала взбираться на гору. Под ногами хрустела пристывшая ледяная галька, нарезанная копытом и полозом. Если бы его не так полновластно обуревали мысли, он бы нигде не сбился с пути и пришел бы на поселок часом раньше. Он торопился, нервничал, когда, теряя дорогу, залезал в сугроб, и радовался, когда находил ее снова. Он теперь жалел, что долго засиделся со стариками. Сейчас, наверно, около десяти, а может, и больше. То и дело запрокидывал он голову и смотрел на звездный ковш.
Невдалеке горели огни Вьяса. Скоро они один за другим стали гаснуть… Теперь он знал, куда и зачем спешит, и вслух произнес имя женщины, к которой шел незванно. И сразу забылась птица, пойманная стариком Филиппом, отодвинулась вдаль чужая тайна, ставшая теперь неинтересной, а шесть угольных зноек, которые будут заложены стариками, потеряли свое значенье… Было только одно желанье, острое до боли - застать одну, увидеть, поговорить, узнать, что скажет, как встретит. Может, рассердится? Пусть будет так, как будет; все равно он благодарен богам за то, что нынче теплое, словно весеннее безлунье и что Алексея Горбатова нынче нет дома.
Торопливо вступил он в улицу. На обоих порядках огни были уже погашены, и только в Наталкиной избе горел огонек.
"Значит, она не спит", - облегченно подумал Вершинин и пошел быстрее, подстегиваемый возбужденьем.
Глава X
Нечаянное признание
Семилинейная столовая лампа коптила одним краем тесьмы, и по стеклу тянулась черная дорожка от копоти. Тихо колебался розовый листок огня. Ариша с открытой головой, в белых чесанках сидела с книгой у подтопка, где потрескивали догорающие поленья, и рассеянно слушала Наталку, а та - румяная от жаркого огня, полноплечая, то и дело нагибаясь к печке и постукивая кочергой угли, продолжала рассказывать:
- У каждой своя судьба-дорога… Всякая баба жизнь начинает по-своему. Ну, а все-таки… бабьему цвету считают только тридцать лет. А счет ведут по порядку после первых семнадцати. До той поры растет девка, набирает силу и разум копит, а в семнадцать годов цветет, как мак… Самый сок молодости. А минует тридцать - знай, что полжизни прожито, полжизни самой хорошей… Вот и я к этой черте подхожу. Ну, только жизнь-то у меня, Ариша, особенная…
Наталкин отец - стрелочник Криворожской дороги - в шестнадцатом году вместе с Якубом покинул родную станицу, объятую огнем войны, и поехал искать спокойного места. Случайно наткнулись на Вьяс и тут поселиться надумали. Мать умерла на этой чужбине вскоре.
Несколько лет спустя Наталку выдали замуж, а отец, когда выпала служба на железнодорожной станции Кудёме, ушел туда, и с тех пор живет одиноко, встречая и провожая кудемовские поезда. На днях наказывал с возчиками, чтобы Наталка его наведала. Но в один день туда и обратно не обернешься, а кроме выходного - все дни у ней заняты.
- Замуж пошла не по любви, а так, по неволе жизни. Не будешь выбирать жениха, когда за столом есть нечего… Это сейчас вот: сама работаю, сама себе хозяйка, а тогда… холодно было в жизни… Ну, забеременела я, родила, конечно, с этих пор и накачалось на мою шею страданьице: как ремень жесткий, ни ножик не режет, ни ножницы не стригут. Как хочешь. Куда от него денешься?.. А муж - Мишанькой звать - маленький, щербатый, белобрысый, как Пронька Жиган, такой же вертлявый, с норовом - ни с горы не везет, ни в гору, и к тому же хилой. Прямо сказать - нелюбимый муж. И день, и ночь с ним поневоле. Ребенок от него помер на пятом месяце, а после этого муж опостылел навовсе. И стала я приглядывать себе другого.
Ариша взглянула на Наталку с испугом и любопытством:
- Мужа?
- А что? Я - молодая, здоровая, жить охота. - И рассмеялась заливисто, потом продолжала: - Мужа провожу на работу, а этого поджидаю. В окошко все глаза прогляжу - нейдет ли? И страшно, и хорошо. А как придет он - весь страх пропадает, станет ничто нипочем. От людей Мишанька дознался (соседи нажаловалися) - подкараулил, бить меня полез, а этот не дал.
- Да ты про которого? Про Ванюшку Сорокина, что ли?
- А то про кого? У меня их не десять. Ваня, конечно, бить не дал. "Ты, говорит, что лезешь? Что навязываешься? Тебя она и мужем-то не считает". Я осмелела: "Не люблю, говорю, и не любила. Батька силком за тебя выдал. Думала - привыкну, - не смогла, а теперь у бабы кабалы нету"… Ушел он от меня, потом на конный двор поступил конюхом. Да вскоре беда с ним случилась: Орленок - зверь, а не конь, - убил его до смерти… Когда хоронили, плакала я и все думала: это я в смерти его повинна… И теперь, когда раздумаюсь, жаль его станет: несчастный он.
- Какая ты смелая, - сказала Ариша, вспыхнув от смущенья. - А сердце-то все-таки надвое рвется?
- С живым жить - горе и радость делить, а по мертвому - одна память, - ответила Наталка. - С Ванюшенькой хорошо живем… Боюся, не ушел бы… Говорю: "Давай поженимся", а он все собирается уйти куда-то. Любит меня, а все-таки дума такая есть в нем. "Взять бы, говорит, сумку да идти пешком вплоть до Крыма или Кавказа. На степи, на моря поглядеть, как тамошние люди живут - узнать бы, пожить, а надоест - податься дальше". Я уговариваю его: "Не ходи. Зачем, мол, тебе скитаться по свету, народ везде одинаковый". А иной раз и самой охота на Украину уйти, в станице пожить с ним вдвоем на родимом пятнышке. Может быть, сама виновата, что родину вспоминаю, - вот и запало ему в голову.
Иногда грезятся ей по ночам голубые, с детства знакомые степи да белые при луне хаты под тополями. То снится в степи дорога длинная… по ней уходит Ванюшка с белой сумкой, шитой ее руками, уходит совсем… У хаты одиноко стоит она, на ладонь висок положила и скорбно глядит вослед…
- Вот выстроят новый дом, вы с Алексей Иванычем переедете туда, а я Ванюшеньку к себе позову жить, - мечтает Наталка вслух. - Жить навовсе. Ребеночек родится - обоих одинаково пестовать буду: и дитё и мужа.
- А если уйдет?
Наталка грустно посмотрела в Аришины любопытствующие глаза, впала в раздумье: сама она знает, что может уйти и не вернуться вовсе. Мечтательный у него характер, горячий нрав, - такое горе может вполне случиться. За самое больное место тронула Ариша Наталку.
- Ну что же… коли охота - пускай идет. Мешать не стану. Соберу, что есть у меня, и… отдам на дорогу.
- А сама?
- Одна буду жить… руки у меня вон какие… здоровые… для работы как раз… Знаю: побродит да ко мне вернется.
Аришу до слез растрогала чужая любовь. Она поняла эту любовь, окунулась, как крылом в воду птица, и ей захотелось такой же большой любви.
- А мне вот тяжело, - жаловалась Ариша на свою жизнь. - То на работе он, то на собрании, то в ячейке. Уехал на лесопилку, прошла неделя, а его все нет. А приедет - опять все по-старому будет. Ведь он постоянно молчит: читает - ему не мешай, обедает - думает о прочитанном, куда уходит - не скажет, когда вернется - догадайся сама. Ждешь, ждешь, даже голова разболится…
- Полно, Аришка. Завидный у тебя муж… Зря ты это на себя напускаешь, уладится.
Ариша не слушала:
- Никогда он не поинтересуется, чем живу я, что думаю. Рассоримся, и кажется мне, что не люблю его, да и он… Разве так любят?..
Нынче она была откровенна и высказала, что копилось в душе давно. Неудовлетворенная настоящим, она пытала себя, каково будет будущее, хотела дознаться, придет ли перемена, а если придет, то с какой стороны. Время шло, не возбуждая в ней надежды на лучшее. Она взглянула на дочь, свернувшуюся под одеялом, - стало жаль и Катю, и себя.
Наталка улеглась на кровать и скоро забылась. Потом тихонько и нежно стонала, улыбаясь во сне. Ей снился какой-то сон: может быть, вместе с любимым она уходила в голубые края, где шумят ковыли и волнуется морем пшеница, а может быть, Ванюшка возвращался из дальнего своего путешествия, а она - счастливая - шагала просекой к нему навстречу…
Ариша неожиданно для самой себя подумала о Вершинине, - за последнее время мысли о нем стали настойчивее. Она долго еще сидела одна у печки; раскаленная дверка оставалась неприкрытой, и жаром пригревало ей бок. С колен упала книга, и Ариша не подняла ее… неслышными шагами подкрался к ней тихий нежданный сон.
Вздрогнув, Ариша испуганно поглядела на дверь. Кто бы мог быть в такую позднюю пору? По легкому, дробному стуку поняла, что это не муж. Наспех накинула на плечи шубку, вышла в сени и, не выпуская из рук скобы, робко спросила:
- Кто?
- Я… не узнаете? - густой голос звучал знакомо.
Она переспросила:
- Кто?.. Это вы, Петр Николаич?
- Да, я. Иду со зноек. Запоздал. Увидел ваш огонек и… прилетел. - Она отпирала калитку. - Боялся испугать вас. Алексей Иваныч вернулся?
- Нет, еще не приехал. Он не говорил вам, что запоздает?
Вершинин ответил с прежней мягкостью и едва уловимой иронией - не то над Алексеем, не то над собой:
- Говорил. Но я подумал, что он все же вернется к сроку. К нему есть одно дело…
Ариша инстинктивно поняла, что причина его посещения иная, на минуту растерялась и, не зная, что сказать, молчала, ждала. Если бы не такая темень, Вершинин увидел бы у Ариши пунцовые от волнения щеки. Ее лоб и неповязанную голову обвевал свежий воздух, он забирался к ней в рукава, щекотал локти, колени, шею. Состояние настороженности и растерянности у ней быстро исчезло, она стала смелее, оживленнее.
- Когда постучались первый раз - я подумала, что это он, а когда второй раз… Он стучит не этак. Войдите, Петр Николаич.
Вершинин вступил в сени, притворил дверцу и остановился, не желая идти в избу.
- Я побеспокоил вас? Ариш? - Ее имя он обратил в мягкую музыку, которая прозвучала для нее, как ласка, как весна, которых так хотелось ей. - Вы не спали?
- Нет… не спится что-то.
- Почему? - Он сделал небольшую паузу. - Простите за такой вопрос… Отвечать на него не надо, молчите. - И она не ответила, а он над самым ухом зашептал во тьме: - Я скажу просто и прямо… Мне хотелось поговорить с вами… увидеть вас.
Ариша с дрожью слушала эту густую, сильную, ломающуюся речь и, когда голос его перешел в шепот, поняла волнение инженера. Ей стало страшно, в темноте она прижалась к двери, обшитой войлоком. Прислушалась, не проснулась ли Наталка или Катя. В избе было тихо, в сенях - темно и тесно.
Вершинин занял собою весь коридорчик, придвинулся к ней так близко, что ее шуба коснулась его пальто. Она схватилась в тревоге за скобу двери, желая уйти. Во тьме он не заметил этого движения и потому не удерживал ее. Подумав, она осталась.
- Ариш, вам не холодно?
- Нет, на мне шубка… А правда ведь, на воле - как весной?
- Да, погода замечательная. Кажется, что и снег готов растаять. Я шел и чувствовал - у меня за спиной крылья. На них и прилетел я, завидев ваш огонек. - Он тихо засмеялся. - А вам никогда не казалось такое - крылья?
- Наяву - нет, а во сне - да.
- Я это угадывал, мне хотелось бы… - и он замолчал, не досказав свою мысль.
Ариша осторожно спросила о его желании, и сделала это не без кокетливости. Вместо ответа он спросил сам:
- Иногда вам, Ариша, не хочется улететь из этого кольца лесов?..
- Некуда мне лететь, - молвила она с грустью. - И нельзя. Сижу постоянно дома, не бываю нигде, скука заедает. Я завидую вам, Петр Николаевич: вы - свободны, у вас - крылья.
- Воля каждого человека должна быть свободна, - сказал он значительно. - Я сегодня был на знойке Филиппа, и это мне дало очень многое… Даже хотел заночевать там.
- Что вы!.. Мне Алеша говорил - грязь у них, теснота.
- Это меня не остановило бы. Я живу всяко, изучаю людей, а человека поймешь не сразу, около него побыть надо.
- А ко мне вы… тоже изучать?
- Нет. Если вы хотите обидеть меня, то… - В его голосе послышалась скорбная нотка.
- Я пошутила… Поверьте, пошутила. - Она говорила искренне, просто, тепло, как бы согревая его сердце.
Она нашла что-то и села. Он сделал полшага влево, пощупал рукой: у стены стоял сундук, покрытый дерюжкой, сел рядом.
- Не надо скучать вообще. Если вдуматься глубже, каждый человек одинок в той или иной степени; одиноко приходит в мир, одиноко уходит из мира. Жизнь очень бедна и коротка. Берите от нее все, что она может дать вам, берите мудро. Делайте жизнь полнее, содержательнее и… не скучайте. Тоска и грусть делают человека неустойчивым. Человек должен быть жестким, смелым, решительным. - У Вершинина было такое чувство, словно сидел перед, ним слабый, неопытный, но очень близкий и дорогой человек, нуждающийся в его помощи. - Когда-нибудь я вам расскажу о себе…
- Я буду очень рада, - вырвалось у нее неожиданно. Этим она выдавала себя с головой, взволнованная необычным свиданием.
Забылся и Вершинин. Он наклонился к ней, крепко обнял за плечи, припал к ее губам. Ариша тихо вскрикнула, поспешно встала с сундука.
- Не надо… уйди… - зашептала она, не называя его по имени. - Уйди… Холодно… Пора домой. - Она была опять у двери и поправила шубку. Вершинин не стал удерживать.
- Спокойной ночи, - сказал он негромко, лишь для нее одной…
Глава XI
Молодая песня
На востоке разгоралась заря, розовело сизое темное небо, хмурые сумерки утра убегали прочь. Белым ущельем бесконечно тянулась просека, слева и справа поднимался высокой грядой красный товарный лес. Кусты можжевельника тонули в сугробах, мимо них и пролегла прямая дорожка - зимник.
Ранним утром по ней шагали лесорубы в делянку, с пилами, с топорами в руках; хрустел под лаптями снег, сизое махорочное облачко взвивалось над головами. В обычном разговоре перемежались шутки и смех молодых с деловитою речью старших. Иногда, неосторожно задетые, вздрагивая, металлически звенели пилы. Вот миновала вырубленная недавно кулиса, где, качая вершинами, шумели семенники, будто окликали они знакомых.
Пронька Жиган поднял белобровое с веснушками лицо и лихо взметнул головой.
- Семен! - окликнул он артельного старосту. - Здорово мы разделали дачу-то!..
Коробов Семен - с русой окладистой бородой старик, шел с топором в руке; оглянулся он на Проньку неласково:
- А похвалить не за что… Бережнов выговаривал за нее, Горбатов - тоже. Этак работать будем - как раз попадем в газету.
- Сам ты, чай, Коробов, к ним с жалобой ходил, - предположил Пронька Жиган.
- Не жаловался, а надо бы… и в первую очередь на тебя, Прокофий… да вон на Платона.