После дождика в четверг - Орлов Владимир Григорьевич 18 стр.


Но когда они все же прибились к Тролу, и были счастливы, как папанинцы на своей льдине, и стояли под горой, где быть городу, и поругивались, по-русски выражая удовольствие, случилось такое, что изменило их отношение к Олегу. Олег выскочил вдруг из вагончика с красным флагом в руке, где он его прятал раньше, никто не знал, и побежал вверх по трольскому склону к фиолетовой скале, торчавшей из снега. Скала была небольшая, но обледеневшая, и взбираться на нее было опасно, Олег лез неумело, но лез, чуть было не сорвался и все же оказался на скале и застыл с флагом. Он стоял над парнями, над слепящей долиной, над шестью натужными днями, ленивый ветер потрепывал полотнище, и Олег был прекрасен, и парни смотрели на него влюбленными глазами. И когда Олег, воткнув флаг в каменную расщелину, спустился вниз, они бросились к нему и стали качать его, он был самым первым человеком в их намаявшейся ватаге. Все стояли счастливые, и Олег, конечно, он только бормотал смущенно: "Да что вы, ребята! Зачем!" Но все его хлопали по спине и радовались и говорили о флаге, пока не забылись в вагончиках тяжелым мужицким сном.

И потом Севка каждый день путешествовал на Трол, к обживавшим его лесорубам, возил им хлеб и прочую еду, видел флаг над скалой, как над взятым городом, вспоминал о той чудесной минуте, и все, что было за неделю снежного похода, казалось ему обычным и несущественным, а та минута была главной, и ради нее стоило пробиваться к Тролу.

Теперь же он думал по-иному и снова видел растерянные глаза Олега, съежившегося в углу вагончика. Он думал о той неделе, которую сразу же простил Олегу, впрочем, он тогда ни в чем и не обвинял Олега, а просто злился на него, а потому, значит, он не простил его, а забыл о его растерянных глазах. Но теперь вспомнил и вспомнил еще случаи из прошлого, когда Олег вел себя так, что можно было подозревать его в слабодушии, но у Севки, как у многих, знавших Олега, сложилось о нем представление восторженное, и менять это представление Севка не собирался. Сейчас он глядел на Олега новыми глазами, но понимал, что его настроило на это беспокойство Терехова. Он принялся говорить Терехову о снежном походе, вспоминал о флаге и коротко об Олеговой растерянности, но тут же добавил, что вообще-то он парень крепкий, хотя, конечно, ко многому непривычный.

Терехов слушал его рассеянно, иногда кивал и все думал о том, что вот дал он когда-то слово быть Олегу старшим братом, а какой он к черту старший брат.

– Если он и нервничает, – сказал Севка, – то, наверное, из-за Нади…

Терехов пожал плечами.

– Знаешь, Павел, – Севка вдруг встал, – а тебе не кажется, что Надя любит тебя? И вся эта затея со свадьбой из-за тебя?

Терехов молчал, лежал с закрытыми глазами.

– А может, – сказал Севка, – она и тебя, и его любит… Она такая…

18

Терехов водил кистью по газетным листам.

Он сидел в комнатушке у кухни, а за стеной в большом зале столовой уже шумели сейбинские жители, и в их разноголосицу вминались звуки транзистора и гудение тумаркинской трубы.

Свадьбу уже играли, и Терехов был доволен, что может сидеть здесь, а не в большом зале.

Он едва успел побриться и, касаясь пальцами подбородка или щек, испытывал приятное чувство свежести, словно в щетине еще полчаса назад и таилась усталость. А теперь она, эта усталость, разлилась по всему телу, и, если бы Терехов мог распоряжаться своим временем, он бы свалился на пол комнатушки и заснул.

Ночью нынешней его разбудили, потому что дежурным у Сейбы показалось, что вода в реке снова стала прибывать, тревога была ложной, но Терехову пришлось провести у моста не один час, прежде чем он понял это. Дежурные, смутившись, объясняли ему, почему им померещилось, и хотя Терехов был сердит, он ушел от них молча, а заснуть так и не смог.

Днем, на каких бы участках он ни был, повсюду он чувствовал, что сейбинцы живут ожиданием свадьбы, и все их разговоры с Тереховым оборачивались свадебными шутками, и в глазах их бродило веселье, словно сегодняшним вечером должен был наступить в островной жизни удивительный перелом. Шутки Терехов вроде бы поддерживал, но тут же, как и полагается начальству, просил не забывать о Сейбе и ее неразгаданных фокусах. Все заверяли его в полной боевой готовности и тут же принимались обсуждать подробности вечера и расспрашивать Терехова, как все будет. Терехов раздражался, говорил, что ничего не знает, никакого отношения к свадьбе не имеет, а все дела взяла на себя общественность.

Он и на самом деле почти ничего не знал, старался ничего не знать, дал полную свободу действий какаэсу, или комитету комсомольской свадьбы, сколоченному Рудиком Островским, и что там этот комитет затевал и даже какие напитки было решено закупить в Сосновском сельпо, его не интересовало. Он мечтал лишь об одном – о том, какое бы дело найти своим рукам, чтобы увлечься этим делом и ни о чем не думать. И он нашел такое дело, пришла нора восстанавливать искалеченную Сейбой трубу за мостом, а для этого надо было подготовить вогнутые деревянные блоки и, как только спадет вода, заправить их в насыпь. Терехов набрал пятерых доброхотов; с рубанками, пилами и топорами пошли они к сторожке и лесному складу и там принялись колдовать над бревнами. Терехов работал с удовольствием, и ему стало жарко, он скинул с себя ватник и рубашку и, голый по пояс, стоял под дождем. Но товарищи его все поглядывали в сторону поселка и говорили о свадьбе и намекали Терехову, что пора кончать дела и топать к столовой, а то опоздаем. И Терехов отпустил их, пообещав, что скоро тоже пойдет в поселок. Но, оставшись один, продолжал пыхтеть с рубанком, слышал голос тумаркинской трубы, звучавшей неспроста, идти никуда не собирался, и так бы провозился до темноты, если бы не прибежал Рудик Островский.

Рудик был возмущен, потому что Терехов проваливал оформление, впрочем, он тут же остыл и принялся рассказывать Терехову, как все здорово идет, как перевозили Олега и Надю в сельсовет, как на обратном пути стелили им доски под ноги до самой столовой и как Надя совсем не запачкала свое чудесное платье. "Неужели это то самое платье, в котором провожала она меня в армию?" – подумал Терехов.

– Пойдем, пойдем, – потянул его за рукав Рудик.

В столовой гомонили и смеялись сейбинские, и было светло от горящих свечей, не зря сосновские кооператоры грузили их мешками на трелевочный трактор. В неспокойном качающемся свете Терехов увидел клееночную живопись на стене, знакомые ему лица с пьяными уже глазами и в самом конце зала прямо перед собой торжественного Олега и Надю во влахермском серебристом платье.

– Терехов, Терехов! – загалдели вокруг. – Иди к нам! К нам.

– Терехов! Терехов! – вскочила Надя. – Иди-ка сюда!

Алюминиевые столики, голубые, желтые, красные, были поставлены елочкой, получился один длиннющий стол, весь в зигзагах, и, пока Терехов шел мимо его поблескивающих углов, он все думал о том, что сейчас потрогает пальцами серебристое платье и узнает, реально ли все происходящее в этом зале или оно только пригрезилось ему.

– Налейте, налейте все! – почти кричала Надя. – Сейчас мы будем пить с Тереховым.

И Терехов не мог сейчас не улыбаться, не мог не поцеловать Олега и Надю, как добрый родственник или друг семьи, не мог не выпить за их счастье и не кричать потом со всеми: "Горько! Горько!"

Но когда Рудик снова потянул его за рукав и сказал, что нужно выполнять программу, Терехов пошел за ним, чувствуя облегчение, хотя и понимал, что никому его плакаты теперь уже не нужны. Но он рисовал при свечах сначала на ватмане, а потом на газетах, Рудик прибегал время от времени, рассказывал, как все идет, и утаскивал очередное тереховское изделие. А потом они дунули на свечи, и Рудик потащил Терехова в зал.

Плакаты были уже всюду прикреплены, спрятали розовых лебедей и чубатого машиниста с важной толстой трубкой. Но разглядеть, что там на них изображено и ради чего корпел над бумагой Терехов, было делом трудным, потому что стены высвечивались плохо и черные тяжелые тени плясали по ним.

– Терехов, Терехов! – опять загалдели за столом. – Садись с нами! С нами!

Терехов улыбался смущенно, а сам прикидывал, как бы ему оказаться подальше от Олега и Нади.

– Терехов! – кто-то схватил его за локоть. – Садись сюда.

Чья-то крепкая рука потянула его влево, и Терехов, потеряв равновесие, осел на стул. Он повернул голову и увидел рядом Илгу.

– Будем соседями, Терехов, – засмеялась Илга.

– Ничего у тебя ручка! – удивился Терехов.

– Пригласишь меня сегодня танцевать? А, Терехов? А то я приглашу!

– А танцы будут?

– Будут! Будут!

Илга смеялась громко и непохоже на себя, и лицо у нее было неожиданно счастливое, а может, подумал Терехов, захмелела она за свадебным столом.

А на столе этом под свечками стояли бутылки и распоротые консервные банки с костями чухони и балтийскими кильками в томатном, естественно, соусе. Чего было в достатке, так это всяких прошлогодних солений – капусты, огурцов, помидоров, груздей из сосновских погребов. В завершение ужина предлагалось разложенное по столу печенье, сухое и ломкое, галеты не галеты, но и не подарок кондитеров. Основой же свадебного пиршества была столь любимая нашими соотечественниками и не раз выручавшая их в тяжкие, а порой и в благополучные годы картошка, вареная, теплая, дымившаяся еще. Воспитатель, сидевший в исполняющем обязанности прораба, на секунду проснулся и, прикинув, по скольку граммов спиртного приходится на каждого, покачал головой. Но ему только и оставалось покачать головой, потому что он не был хозяином нынче.

Выпив две условные рюмки – лили вино и водку в стаканы, банки и жестяные кружки, – Терехов почувствовал, что пьянеет, и это показалось ему удивительным; впрочем, он тут же вспомнил об усталости последних сумасшедших дней и понял, почему все вокруг такие хмельные. А уже пришло время, когда общая компания разломилась на мелкие группки, и в каждой из них были свои интересы и разговоры, и кое-кто уже и не помнил, ради чего он пришел в этот зал. И только иногда разноголосица взрывалась словом к молодоженам, криками "горько, горько", и крики эти снова объединяли всех. Поднимался Рудик Островский, и не раз, восточный тост произносил усатый осетин из бригады Уфимцева, вставал Севка и зачитывал в назидание отрывки из "Домостроя" попа Сильвестра, в котором были всякие лихие педагогические советы мужу.

– А если велика вина жены, – читал Севка, – то, сняв рубашку, плеткою вежливенько побить, за руки держа…

– А ну-ка дайте-ка мне эту плетку, – рассмеялась Надя и, подбоченясь, прошла мимо стола, мимо хмельных парней, и была в ней удаль и лукавая сила, – а я на вас посмотрю. Ну-ка дайте мне эту плетку!

Терехов старательно занимал себя разговорами с соседями, и Илга его поддерживала, и все же он не мог не поглядывать в сторону Олега и Нади, а поглядывая, любовался Надей и был удивлен счастливым выражением Падиною лица, словно ждал от сегодняшнего вечера иного. Он все выгадывал подходящую секунду, когда можно было бы сбежать из этого благополучного зала, потому как боялся, что в конце концов не выдержит и учудит какую-нибудь глупость, которая всем испортит настроение.

Постепенно Терехов рассмотрел за столом всех своих знакомых, увидел, кто где сидит, заметил, что Севку посадили в самом конце стола, возле молодоженов, а у Арсеньевой сосед Чеглинцев. "А впрочем, что мне до этого. Все они взрослые…"

– Терехов, ты чего такой задумчивый? Терехов, ты обо мне совсем забыл!

– Ты извини, Илга, я устал немножко. Но я сейчас встрепенусь…

– Скоро утихомирится эта противная речушка, и наш Терехов отдохнет. А мне, как только дорога наладится, уезжать отсюда в Курагино, ставить там пломбы, и Терехов обо мне забудет…

И хотя слова Илги были грустные, она улыбалась, наклонив голову, и глаза ее блестели, говорила она с мягким и даже нежным акцентом прибалтийцев, и Терехову она сейчас нравилась, и он не выдержал и стал гладить ее прямые русые волосы, и Илга не отстранилась, не застеснялась людей вокруг, смеялась громко и счастливо.

– Как же это он о тебе забудет, – сказал Терехов. – Не забудет он. Мы тебя сюда вытребуем. Нам нужен врач.

– Я разве врач. Я не врач. Я зубной техник. Страшная женщина с бормашиной вместо сердца. Слышишь, как жужжит.

– Слышу. Страшно.

Принялись сдвигать столики к стене, под плакаты, чтобы было где поплясать под транзисторные ритмы. Извинившись перед Илгой, Терехов встал и пошел покурить в коридор, и там его втянули за руку в клубок спорщиков, как лицо авторитетное. Спорили пьяно и бестолково и, видимо, уже не помнили, с чего спор завязался. О многом вспоминали, вскользь, не назойливо, и разговор словно шел по спирали, все время возвращаясь к уже пройденному, он не был тем спором, который рождает истину, просто в нем выяснялись точки зрения, давно уже выясненные, и тем не менее спорщики наступали друг на друга с горячностью Галилея и его оппонентов.

– А Несси! – шипел Рудик Островский. – Эта скотина, которая плавает в Шотландии!

– А ты ее видел? – спрашивал Севка.

– Видел, видел! – возмущался Рудик. – Я не видел, другие видели…

– А летающие тарелки! – заспешил Полбинцев, плотник, и уши его покраснели. – Нет никаких летающих тарелок. Все это оптический обман. Я читал в газете. Преломление света. Фотограф Гричер снял обыкновенный фонарь как эту самую летающую тарелку!

– Ты думай, что говоришь! Ты думай, что говоришь! – вскипел Рудик.

– И снежные люди есть, – заявил Тумаркин Севке.

– Я разве говорю, что их нет? – обиделся Севка.

– Ты не веришь в них!

– Почему же это я не верю в них? – засопел Севка.

– Фотограф Гричер… – начал снова Полбинцев.

– Нет, ты мне ответь, – наступал на Тумаркина Севка, – почему же это я не верю в них?

– Не знаю, – мрачно говорил Тумаркин. – Не веришь, и все…

– Реликтовый гомоноид, понял? – набросился на Севку Рудик Островский. – Ты его отрицаешь, а он бегает себе по снежным ущельям и тебя презирает. Но мы его поймаем, разговаривать научим…

– Зачем еще разговаривать? – покосился Тумаркин, и стало понятно, что он не согласен учить снежного человека разговаривать.

– Ага, и ты тоже! – обрадовался почему-то Рудик.

– У нас и так болтунов в достатке, – сказал Севка.

– Ну, знаешь, ну, знаешь, – возмутился Рудик, – если и я на личности перейду, мы до истины не докопаемся…

– Я разве про тебя… Кто тебя просит принимать на свой счет…

– Фотограф Гричер… – дождался паузы Полбинцев.

– Ты понял, – обратился Рудик к Терехову, как к несомненному своему союзнику, – ты понял, что они тут все говорят?..

– Ничего я не понял, – сказал Терехов, – дайте покурить спокойно.

– Сухие догматики, только и знаете, что смотреть себе под ноги, – заявил Рудик, – ползучие умы, ваши скептические улыбки из тех, что мешают прогрессу, ваши сомнения…

– Ничего, ничего, – сказал подошедший Олег Плахтин, – сомнения всегда были колесами прогресса…

Он подошел и заговорил, и Терехов почувствовал сразу, как магнитное поле напряжения и неловкости возникает между ним и Олегом.

– Я ничего не пойму, – глухо сказал Терехов, – о чем вы спорите. Из-за чего весь сыр-бор разгорелся?

– Вот он затеял, – сказал с досадой Рудик и показал на длинного узколицего парня, прислонившегося к стене.

Парень этот, Сергей Кострюков, помощник моториста, стоял небрежно и красиво, и все в нем было небрежно и красиво, и молчал он красиво, а на спорщиков поглядывал свысока, по-взрослому, с улыбкой трезвого человека. Услышав слова Рудика, Кострюков кивнул, а потом и поклонился Терехову, поклоном своим, манерным, но изящным, сказав, что да, он тот самый, который и заварил кашу, но, впрочем, заслуги он никакой в этом не видит.

– Тоже мне философ, – проворчал Рудик.

Кострюков снова кивнул: ну философ.

– Начал вдруг заводить меня, – разволновался Рудик, – все ему не так. И пришельцев, он считает, с других планет никаких не могло быть. И тайны Тунгусского метеорита для него не существует. Так, упала разгоряченная железяка…

– Ну почему же железяка? – улыбнулся Кострюков.

– Помолчи! – заявил Рудик. – И вообще он, видите ли, считает, что человечеству полагается быть серьезным и верить только строгим формулам. Оно так повзрослело за наш двадцатый век, шагнуло в возраст жестокого реализма… А я плевать хотел на возраст, и мне нужна Атлантида!

– Повзрослело, – хмыкнул Севка. – Люди во все времена считали себя взрослыми и умудренными, им казалось, что их век и есть предел человеческого развития. А потомки посмеивались над ними, как над детьми. Мы сейчас снисходительно говорим о теориях средневековья: "А-а, это на уровне пятнадцатого века", и нам кажется, что в нашем-то веке мы добрались до самых истин. А не скажут ли снисходительно через двести лет: "А-а, это на уровне двадцатого века…"?

Кострюков пожал плечами и ничего не сказал.

А вокруг спорщиков собрался уже добрый десяток парней, куривших молча, но со вниманием выслушивавших все мнения. И по выражению их глаз можно было понять, что парням этим каждая очередная реплика кажется несомненной истиной, а все, что говорилось раньше, заблуждением, в которое они неизвестно почему поверили. И сейчас они кивали Севке, поддерживая его, как мгновениями раньше поддерживали строгие мысли Кострюкова.

– Нет, погоди, – начал Олег и обернулся к Севке, – ты не прав. Нет, в чем-то ты прав, а в чем-то и не прав. Все же наше время, пожалуй, взрослое. И над многим, что сделал или открыл двадцатый век, потомки смеяться не будут. Я тебя уверяю. Еще шляпы поснимают. Наивностью человечество кокетничает. Взрослые любят прикидываться детьми. Впрочем, почему мы говорим о всем человечестве?

– Мысль человечья взрослеет, – взорвался Рудик, – мысль, понял?! А чувства наши, чувства…

Парни вокруг закивали сначала Олегу, потому что он рассуждал правильно, а потом закивали Рудику, потому что Рудик рассуждал еще более правильно. Терехову не хотелось встревать в этот петляющий и бестолковый разговор, он вообще любил споры только слушать и уж потом на досуге обмозговывать суть этих споров, не спеша и без перехлеста. И сейчас он хотел спокойно докурить сигарету, но присутствие Олега и слова его разбудили в Терехове дух противоречия, и он заговорил, и не потому, что хотел на самом деле высказать свою точку зрения и отстоять ее, а потому, что если бы сейчас он не заговорил, позже ему было бы не по себе, словно он в чем-то уступил бы Олегу или спасовал перед ним.

– Ни черта, ни черта, – торопился Терехов и чувствовал, что говорит совсем не так, как бы ему хотелось сказать, – люди не кокетничают наивностью. Они любят быть наивными. Потому человечество и молодо и не одряхлеет никогда. Не остынет. Человек всегда был наивным. В разные времена по-разному. И в нашем двадцатом веке ему интересны карты адмирала Пири, потому что он увлекся Антарктидой, и во многом он начинает видеть следы звездных пришельцев, потому что сам приглядывается к другим планетам. И ему, ну не ему, а мне становится скучно, когда доказывают, что летающие тарелки – это вовсе и не тарелки, так, оптический обман. И я понимаю ребят, ученых, технократов, которые в прошлом году отправились в Якутию, на Лабыкныр, искать чудовище. Ну и пусть не нашли, ну и пусть…

Назад Дальше