Ах, как сладко пахнет горькая полынь…
1982
ЗОЛОТОЙ ВЕНЕЦ
Хлебов безбрежные моря,
Штык обелиска надо мною.
Не аист, а душа моя
Парит над этого землею.Н. Шумаков
Этот подвиг похож на легенду, и, как в легенде, была в нем недосказанность и печальная тайна.
В Подмосковье, неподалеку от Старой Рузы, стоит в лесу памятник. На высоком пьедестале - скорбящая мать с ребенком на руках. В грустной задумчивости она склонила голову над каменным надгробьем и благословляет его золотым венцом. Мальчик доверчиво приник к материнской груди и смотрит в небо, точно ищет там отца-летчика.
Завьюжила, запорошила снегом памятник зимушка-зима. Вековые сосны и угрюмые ели, как стражи, охраняют вечный покой.
В нише каменного пьедестала - небольшая чугунная плита с надписью, звучащей с неотвратимой достоверностью:
КАПИТАН НЫРКОВ ИВАН ФИЛИППОВИЧ КОМАНДИР ЭСКАДРИЛЬИ 312-го ШТУРМОВОГО АВИАПОЛКА ПОГИБ 25 ОКТЯБРЯ 1941 г.
Видно по всему: с самой осени не было здесь людей. Всюду вокруг снежное безмолвие. По-мартовски теплые сугробы покрыли землю молчанием. В нише лежит красный пионерский галстук, занесенный снегом, венок из зеленой хвои и засохшие цветы минувшего лета. Так и представляешь себе: приходит сюда ночью чуткий лось, долго стоит, глядя на одинокий памятник. Зайчишка настороженными скачками пробегает по тропинке, и опять всюду вокруг снежное безмолвие.
Есть в лесу еще один памятник - живой, волнующий - старая береза. Она хранит следы давней трагедии. Люди рассказывают, что именно на нее упал горящий советский самолет и, ломая крылья, устремился к деревянному дому, где расположился штаб фашистского полка. Взрывом самолета дом был снесен начисто, и лишь глубокая воронка долго дымилась на том месте…
Сломанная береза растет до сей поры. Верхние сучья приняли на себя роль новой вершины, и только не заросли, не зарубцевались черные раны.
Говорят, летчик Иван Нырков успел выброситься с парашютом из пылающего самолета, стропами запутался в сучьях горящей березы, перерезал стропы ножом, но тут же со всех сторон был окружен врагами.
- Русь, сдавайся!..
Никто не знает, как шел тот неравный бой. Местные жители ночью похоронили летчика в лесу и рядом предали земле останки его боевого самолета…
И живет в тех местах легенда. Люди уверяют, что из ночи в ночь над лесом, где возвышается памятник, гудит в небе неизвестный самолет, точно несет вечную вахту над погибшим героем.
И я не знаю: было ли то необъяснимым чудом или явью - сам я прислушивался к тишине зимней ночи в том лесу и готов присягнуть: слышал в далеком небе гул мотора, высокий и печальный.
1974
МОГИЛА НЕИЗВЕСТНОГО СОЛДАТА
Февраль на исходе. Снег почернел, и грязные сугробы, обращенные к солнцу, подтекли стеклянными сосульками. На деревьях оживленно щебечут воробьи, прыгают с ветки на ветку, спорят, бурно обсуждают весенние дела.
В просторном московском дворе ребятишки. Они тоже похожи на воробьев - беспокойные, разгоряченные, шумные, догоняют один другого, замахиваясь деревянными саблями, берут штурмом затвердевшие сугробы, из-под которых, как дзоты, выглядывают крыши занесенных вьюгами легковых автомашин.
Солнце припекает, пахнет теплой сыростью. На проезжей части дороги ручьи растеклись речками. Мальчики устроили запруду из старого снега, и образовалось водохранилище. Но вот въехал во двор грузовик, разрушил колесом запруду, и вода хлынула в промоину. Ребята весело закричали: "Ура, нашу ГЭС прорвало!"
У девочек свои игры: нарисовали мелом на асфальте классы и прыгают, толкая носком туфельки пустую баночку из-под сапожного крема.
У меня под окном трое малышей играют обособленно. Они придумали странную игру - в могилу Неизвестного солдата. Сегодня День Советской Армии, и дети по-своему отзываются на этот народный праздник, всегда торжественный и строгий.
Старшему мальчишке не более семи лет. Он за командира, ведет себя озабоченно и деловито: заранее приготовил четыре красных флажка и воткнул их в снег по углам, обозначив условную могилу. Здесь же почетный караул. Часовых двое: мальчишка лет шести в военной, видавшей виды пилотке, должно быть найденной в давно забытых походных вещах деда. На шее у малыша красный пластмассовый автомат, на веревке через плечо - меч. Из-за пояса торчит деревянный пистолет собственного изготовления без курка и мушки - как видно, не успел доделать и был срочно вызван командиром. На грудь мальчишка нацепил все значки, какие только нашлись в доме, и они блестят, сверкают, наполняя часового безграничным чувством гордости и достоинства. Он и пилотку надел по-гвардейски лихо, на самое ухо. Вид у него неприступный и суровый: не подходи!
В паре с ним стоит девочка в белой шубке, подпоясанной ремешком. В руке у нее обломок дощечки, изображающей ружье. Командир учит ее, как надо правильно держать оружие, а не получается. Тогда командир отобрал ружье и, полусогнув правую руку, замер, показывая, как должен стоять часовой. Девочка смотрит на него с благоговением, старается повторить, но ружье не слушается и то заваливается на сторону, то припадает к голове, к теплому вязаному платку, которым девочка укутана. Она и сама расстроена: судя по красной повязке на рукаве шубки, она хотела быть медсестрой, но не пришел караульный из соседнего подъезда, и командир приказал ей взять ружье и стоять на часах.
Молодец-гвардеец нервничает. Ему стыдно стоять на часах с такой неумехой. Но долг есть долг, и он выпячивает грудь, потому что командир поднес к шапке руку и отдает честь могиле Неизвестного солдата.
Слежу за игрой ребятишек, улыбаюсь и чувствую, как к горлу подкатывает ком. Почему малыши выбрали печальную игру? Видели передачу по телевизору? Запомнились горькие воспоминания в семье о не вернувшихся с войны? Детям жалко всех известных и неизвестных, не пришедших с войны, и, копируя взрослых, они отдавали им свой долг памяти…
Неожиданно солнце скрылось за облаками, небо потемнело, повалил снег - густой, пушистый и такой обильный, что вмиг засыпал, запорошил красные флажки. Но ребята продолжали стоять в почетном карауле. Их строгий командир, сняв варежку, замер с приложенной к виску озябшей рукой. Снег падал ровно, а то вдруг закружил метелицей, и стало вокруг белым-бело.
Замело красные флажки. Пора снимать караул…
О, если бы мы, взрослые, умели видеть сказку глазами детей, то поняли бы, как это серьезно…
1975
ШУРКА
Еще гремели орудийные залпы и огненный вал войны катился вспять, к Берлину…
Утро. Теплая влажная свежесть. Поезд стоит на станции Ефремов. Все станционные постройки разбиты, на ржавых путях в тупике обгоревшие скелеты вагонов.
На перроне, прямо под открытым небом, выставлены в ряд столы, наспех накрытые белыми простынями. За столами сидят пассажиры и, пока поезду не дано отправление, торопясь едят суп-лапшу, которую тут же разливает черпаком по тарелкам парень в белом фартуке. Тарелка супу стоит двенадцать рублей.
По перрону бродят беспризорные дети, только что освобожденные вместе с городом из фашистского плена. Город разрушен, от сгоревших зданий пахнет гарью. На березах немецкие дощечки с немецкими надписями и вывесками. Но самое страшное - дети, их глаза, в которых странная усталость и равнодушие. Одного из них, вихрастого, с нестриженой и нечесаной головой, в немецкой пилотке, я подозвал к вагону. Мальчишка старательно обсасывал подаренную кем-то селедочную голову, стоял босиком, в грязной рубашонке.
- Хочешь, угощу тебя яблоками?
Он молча кивнул головой. Я поспешно вернулся в купе, боясь, что мальчик может уйти, сгреб в охапку все продукты, какие у меня были, и принес мальчишке.
- Данке шён… - сказал он и тут же поправил себя: - Спасибо, дяденька…
- Как тебя зовут?
- Шурка.
- А лет тебе сколько?
- Девять исполнилось…
- Почему ты на станции бродишь?
- Мамы нет, отца убило, а я ранен.
- Кем ранен, куда?
Мальчик привычным движением засучил рукав рубашонки, и я содрогнулся. Детская рука была перебита, срослась криво и была в ужасных синих шрамах.
- Как же это тебя, Шура?
- Немцы город бомбили, и осколок попал мне в руку. Я тогда совсем маленьким был. Бомба ударила в барак, а я в сенцах стоял. Маму убило, а меня осколком…
Еще шла война, тяжелая, изнурительная, вобравшая в себя все народные силы. Тысячи трагедий тонули в общем всенародном горе, в суровых буднях войны. И хотя ранили Шурку фашисты, я ощутил в себе чувство вины, вины взрослого перед ребенком, вины за то, что шла война и что мы не сумели защитить Шурку и его маму, допустили в свое небо фашистского стервятника с грузом бомб. Я переживал это чувство и не стыдился его, ведь в образе Шурки стояло предо мной будущее.
1944
В КАРЛОВЫХ ВАРАХ
Санаторий "Империал" стоит на одном из лесистых холмов, окружающих с трех сторон зеленую долину реки Тепла. Это и есть Карловы Вары, знаменитый чехословацкий курорт.
В канун Первомая над балконом моей просторной, выходящей окнами на город уютной комнаты работники санатория вывесили к празднику три длинных красных полотнища. Они весело хлопали на ветру красными крыльями, точно три жар-птицы. Казалось, и флаги радовались яркому весеннему солнцу, мажорной музыке репродукторов, и от этого на душе было светло и радостно.
В такие минуты невольно переносишься мыслью на Родину. У нас в этот день на всех площадях и улицах буйствуют, плещутся в небесах красные полотнища, гремят песни. Есть что-то прекрасное и манящее в наших краснозвездных праздниках. Особенно радостно думать, что вот и сюда дошли, дошагали, долетели наши кумачовые флаги и песни, и было видно, как они волнуют людей, окрыляют верой в лучшую жизнь…
Вечером в дверь моей комнаты раздался вкрадчивый стук. Пришли соседи, как видно, мои соотечественники, пожилые супруги. Лысый старичок был в тенниске и джинсах. На его молодящейся супруге были модные коричневые брючки, цветастая шелковая кофта, а на груди на кожаном шнурке висела черная африканская маска с белыми губами.
- Извините, ради бога… - с улыбкой, вежливо проговорил старичок. - Нас постигла общая неприятность.
- Что именно?
- Мы живем над вами, этажом выше…
- Подожди, Эрик… - Супруга решила, что сумеет лучше объяснить ситуацию. - Дело в том, что над нашими балконами вывесили флаги, и они так ужасно хлопают… - она засмеялась, - как будто пушки стреляют. Мы вносим предложение: давайте свяжем их веревочкой - вы снизу, а мы сверху, и они перестанут хлопать…
Я выразил сомнение - правильно ли будет, если мы станем своевольничать, будучи в гостях…
- Вы говорите так, как будто мы бомбу собираемся подложить… Мы только на ночь свяжем, а днем мы все равно уходим на процедуры, и пусть себе хлопают.
- Ничего же плохого мы не предлагаем, - уговаривал меня сосед. - Никто знать не будет, свяжем, и дело с концом… Если у вас нет веревочки, мы одолжим.
Странное дело: стояли друг против друга соотечественники и не понимали один другого, не могли понять. Словом, согласия не получилось. Соседи ушли недовольные. Я представлял себе, как они, уходя, недоуменно пожимали плечами, шептались, обзывали меня ортодоксом. А я в свою очередь думал о них, и не без горечи. Вот она, обывательская душа, вежливое, со сладкой улыбкой воинствующее мещанство… Что им Первомай, что им красные флаги - они им мешают жить… У этих супругов не было в душе праздника, не могли и не хотели они радоваться чужой радости…
И вспомнился мне эпизод из истории… Парижский коммунар Лео Франкель, будучи смертельно раненным на баррикадах, умирая, оставил завещание, которое просил прочитать на своих похоронах. Вот этот документ, исполненный гордости и достоинства:
"Я жил свободомыслящим и так хочу умереть. Поэтому я прошу, чтобы никакой священник, какой бы веры служителем он ни был, не смел приближаться ко мне в час моей смерти или во время моих похорон, чтобы "спасти мою душу". Я не верю ни в ад, ни в "небо", ни в наказание, ни в награду на "том свете"… Я умираю без страха. Меня должны похоронить так же просто, как любого из последних бедняков, издыхающих от голода. Единственное отличие, которое я желал бы для моего тела, это завернуть его в красное знамя, знамя международного пролетариата, за освобождение которого я отдал лучшую часть своей жизни и за что я всегда был готов ею пожертвовать".
Благодарю судьбу, что мой жизненный путь с детства был озарен красными флагами. Мы, дети донецких пролетариев, ненавидели тех, кто стремился к благополучию. Корысть и благоденствие - единственная цель обывателя, она лежит в самой сердцевине мещанства, в его сущности: прежде всего "я", прежде всего "мне", а остальное пропади пропадом. И ваша революция нам ни к чему, и ваши порядки поперек горла…
А флаги за окном неистово клокотали… Да, в эту ночь я не спал, не спали и соседи - они от злости, что флаги хлопали, а я от радости, что они буйствуют за окном, олицетворяя собой радость наших трудных побед.
1981
В ЗАСТЕНКАХ ГЕСТАПО
Приговоренный гитлеровцами к смертной казни артист-партизан пел, глядя сквозь решетку на безоблачное родное небо:
Дывлюсь я на небо, та й думку гадаю,
Чому я не сокiл, чому не летаю?
Чому менi, боже, ты крыла не дав,
Я б землю покинув, та й в небо злiтав…
В соседних камерах слушали затаив дыхание. Голос певца звучал так вдохновенно, что даже немцы заслушались. Это была его последняя песня. И он знал, что никогда еще не поднимался в своем творчестве до такой вершины, до такого совершенства, когда красота голоса сочетается с волнением, страдание - с мечтой. Он словно забыл о смерти, но и не был артистом в эту минуту. Он пел последнюю песню, прощаясь с миром. Все было в этой песне: и тоска по жизни, и гордость непобежденного, и прощание с матерью.
1944
ВСТРЕЧА СО СЛЕПЫМ СЫНОМ
Долго мы не имели от сына вестей с фронта. А когда освободили Донбасс, вдруг получаем письмо: "Мама, папа. Я жив, лежу в госпитале в Константиновне". Мы с матерью - к директору завода. Просим машину. Едем, не знаем, что с ним, куда ранен, может, без рук, без ног. Приехали, сердце заныло. Спрашиваем у сестры-нянечки. Отвечает: "Ушел рвать яблоки". Мы немного успокоились - значит, с руками, если пошел рвать яблоки. Идет врач и просит: "Не волнуйтесь и его не волнуйте". Входим в палату. Сидит наш сын на койке подняв лицо и смотрит на нас. По лицу видно, что глаза не видят. Врач говорит ему: "Евгений Николаевич, вам телеграмма". - "От кого? Прочитайте". Врач берет нашу телеграмму и читает вслух: "Женя, целуем тебя, жди письма. Папа, мама".
Тогда сын помолчал и говорит тихо, будто сам себе: "Да, папа мой добрый. Хотя я и слепой, а он меня не бросит". Тут я не выдержал и говорю сквозь слезы: "Не брошу, сынок, не брошу". Сказал, а сам еле сдерживаюсь, чтобы не разрыдаться. Сын услышал мой голос, вздрогнул, привстал с постели, лицо его зарумянилось от волнения. "Папа, ты здесь? Я тебя не вижу". Я молчу, сжал губы. Жена закрыла лицо платком, и плечи у нее трясутся. А сын говорит: "Здравствуй, папа, видишь, я теперь слепой… Боюсь, что будет с мамой, когда она узнает". У жены текут слезы по щекам, дрожит вся, но молчит: врач велел молчать. Но она тоже не сдержалась и шепчет сквозь слезы: "И я тебя не брошу, сынок". - "Мама! И ты здесь?" А тут и дочь моя подала голос: "И я здесь, Женя, сестра твоя Аня".
Вижу - рад сын, а горе его душу терзает. И горе перебороло в нем все чувства, и он вдруг сказал упавшим голосом: "Неужели вы все приехали, чтобы увидеть мое несчастье и спасти меня… Только спасти уже невозможно: немец мне глаза выжег". - "Мы будем твоими глазами, сынок", - говорю я, а жена хочет сказать, а слезы мешают, и она только головой мотает, дескать, правильно, спасем и вылечим! Ведь мать - она будет верить в чудо и жить, чтобы оно совершилось.
Вот она, война, с ее жуткой правдой…
1945
РАНЕНЫЙ КАШТАН
Неотступно зрима и настойчиво памятна отгремевшая над просторами нашей Родины Великая Отечественная война. Уходят один за другим ветераны - последние свидетели небывалых сражений. И так иной раз напомнит о себе война, что сердце зайдется от боли.
На берегу моря на прибрежных скалах растет буйный в кипящей своей листве, неохватно могучий каштан. Жители города - от мала до велика - знают его в лицо и гордятся им. Это дерево-солдат, дерево-герой. Каштан весь изранен, а внизу, у самого комля, ствол вовсе разорван взрывом вражеского снаряда. Война искалечила дерево так, что и сегодня сквозь расщелину в стволе видно море и летающих над водой чаек.
Вместе с войсками каштан защищал родной город. Раскаленным осколком прожгло, пробило навылет отважное дерево. Но оно не вышло из боя, прикрывая собой бойцов. По всем законам природы смертельно раненный каштан должен был погибнуть. Из последних сил держался он цепкими корнями за прибрежные камни, стонал под порывами ураганных ветров, горько от боли раскачивался. Жизнь в дереве медленно угасала, и некому было перебинтовать раны солдата…
Но вот улеглись встревоженные волны моря. Окончилась война. В городе восстанавливалась жизнь. К гибнущему дереву пришли люди с пилой, чтобы свалить старый каштан, освободить место для молодой поросли. Острые зубья врезались в тело полуживого дерева, но вдруг пила вскрикнула, взвыла словно от боли: зубья наткнулись на что-то непреодолимое. Люди были удивлены и тронуты: ствол дерева оказался густо нашпигованным осколками и пулями.
Как же дерево жило, откуда брал каштан силы для жизни? Всем стало ясно: такому бессловесному мученику и герою надо даровать жизнь. В парк пришли бывшие комсомольцы - ведь это они посадили дерево на берегу моря еще до войны. В ту пору каштан был подростком, комсомольским ровесником, а теперь стал их однополчанином. Люди замазали цементом рваные раны, щедро полили и удобрили землю, окопали ствол, чтобы вольготнее дышалось листьям.
Под лучами людской доброты дерево стало оживать, а потом, хотя и медленно, пошел каштан в рост, начал перегонять своих сверстников, что росли в отдалении.
Наверно, и у деревьев есть память. Каждую весну на ветвях каштана зажигаются белые свечи цветов. Это жизнь торжествует победу над смертью. Каштан живет, но только один он знает, как во время шторма болят старые раны, как поют и гудят печальными хоралами морские ветры в сквозной ране ствола.