В День Победы воины-ветераны со всего города сходятся в приморский парк навестить своего молчаливого однополчанина. Они рассаживаются под его тенистой кроной. Сурово поблескивают на солнце боевые награды. Молчат ветераны, но их молчание красноречивее слов. Да будет благословенна во веки веков солдатская Верность!
Море гулко бьет в скалистые берега. Переливаются на воде солнечные блики, точно плывут венки, спущенные на воду в память о тех, кого навечно скрыли морские волны.
Спасибо же тебе, зеленый солдат, за стойкость, за трудную науку терпения, за жизнь, которую утверждаешь высоким своим примером!
1981
ДВА ХРАМА
На высоком берегу Москвы-реки, над Лужниками, возвышается известный памятник прошлого - старинная, уже покосившаяся от времени, ныне еще действующая церквушка. На ее невысоких уютно округлых куполах поблескивают золоченые кресты. За каменной оградой - собственное кладбище с древними замшелыми памятниками. На стенах церкви нарисованы святые, с ними соседствуют приметы современности: телевизионная антенна на крыше, люминесцентные светильники вдоль тротуара, телефонные провода. Во дворе церкви стоит легковая машина, по-хозяйски накрытая новым брезентовым чехлом.
Где-то рядом с церковью, а может быть, как раз на том месте, на бывших Воробьевых горах, давали клятву на вечную дружбу и борьбу Герцен и Огарев.
Теперь по соседству воздвигнуто грандиозное здание Московского университета, тридцатидвухэтажный небоскреб, храм науки с золотым гербом на величественном шпиле из нержавеющей стали.
Сейчас, когда я пишу эти строки, верхняя часть университета, его шпиль - в туманной морозной дымке, он едва просматривается со своими четырьмя башенками, где на все четыре стороны света обращены огромные циферблаты часов.
Над Москвою-рекой тоже легкая дымка изморози. Кварталы столицы едва проглядываются сквозь пелену холодного тумана. Снежный февраль. Тишина. Лишь слышны отдаленные городские шумы - гул окружной железной дороги, что пролегла перед Лужниками вдоль стен Новодевичьего монастыря, да приглушенный расстоянием рев самосвалов, мчащихся по гребню Ленинских гор мимо церквушки.
Два храма: храм Поклонения и храм Прогресса. Храм божественного культа и храм Просвещения.
Всего лишь столетие разделяет их, а какой контраст, какая полярность идей и целей! Один храм олицетворяет безвозвратно ушедшее прошлое, другой - лучезарное будущее.
Западные туристы - непременные завсегдатаи Ленинских гор, но они приезжают сюда не ради университета, а ради церквушки. Живописными толпами в шубах летом, в дремучих бородах и в шортах, с фото- и киноаппаратами они обхаживают церковь со всех сторон, пристрастно любуются ею. Они стоят спиной к величавому университету. Зато наперебой во всех видах фотографируют церквушку, заходят внутрь и с показной набожностью стоят там, покупают свечи, вешают на шею иконки-сувениры.
Увы, не уважение к нашему прошлому влечет сюда гостей с Запада. В их поведении всегда есть что-то снобистское, поучающее, они словно хотят убедить нас в том, что наше будущее не в университете, а вот в этой церквушке, что вера в бога есть высшая из целей человечества и что поэтому нам надо смотреть не вперед, а в прошлое и поклоняться ему. Они ничего не знают о нашей истории, им безразлично, кто такие Герцен и Огарев. Церквушка интересна им не тем, чем дорога нам.
Вот уж поистине парадокс: этим людям, приезжающим с просвещенного Запада, и в голову не приходит, как они бесконечно от нас отстали - по крайней мере на столетие. Целая социально-экономическая формация разделяет нашу и западную идеологии.
Два храма стоят на невиданной и радостной земле - на Ленинских горах. Сама история поставила одну против другой - две вехи, приметы двух эпох. Ушла в невозвратное прошлое патриархальная, обжорная купеческая Москва. Новая Москва взметнулась к небесам гордым шпилем университета. Он, колосс, смотрит на подслеповатую церквушку с высоты нового времени, смотрит поверх ее обветшалой судьбы в грядущее, которое сияет в далекой дали.
1981
ПЕСНИ ДЕТСТВА
СТЕПНАЯ ПЕСНЯ
В детстве, накануне троицы, мы с мамой ходили в степь за чебрецом. Приготовления к празднику раннего лета сами были похожи на праздник и переполняли сердце чувством неизъяснимого счастья.
В путь отправлялись спозаранку, когда шахтные гудки уже пропели свои утренние песни. Шли босиком по холодноватой с ночи степной дороге. Я нес пустой мешок для травы, нес так, как в ту пору все ребятишки носили: мешок складывался шалашиком по длине и надевался на голову со спины. Мешок спускался до самых пяток, и в таком "балахоне" было уютно, тепло и весело: во-первых, ребята на улице не узнают - попробуй угадай, кто спрятался под мешком. Во-вторых, солнце не так пекло, от пыли защита, а если дождик хлынет - лучшего укрытия не найти. Главное удобство состояло в том, что руки были свободны: можно на ходу поднимать комья земли и целиться ими в зеленых ящериц. Можно срывать стебли колючего будяка с малиновыми цветами, очищать от кожуры сочную мякоть и жевать: приятно пахло медом и степью.
Небо над степью звенело песнями жаворонков. Седая ковыль-трава перекатывалась волнами под порывами теплого ветерка, и тогда казалось, будто развевается грива сказочного коня. Да вот и сам он, Сивка-Бурка, пасется неподалеку от рудника. Грива у коня белая, хвост до земли. Я знал, что конь не из сказки, что это обыкновенная рудничная лошадь - слепая, отработавшая свой век под землей. Голова у лошади печально опущена, будто думает она тяжелую думу.
А у меня на душе было весело, хотелось выкинуть какое-нибудь озорство, и я, заложив четыре пальца в рот, лихо, по-коногонски, засвистел. Рудничная лошадка насторожила уши, подняла голову, устало глядя в мою сторону. Она меня не видела, как вообще ничего не видела вокруг. Лошади под землей слепнут…
И вот стоит среди степных цветов Сивка-Бурка, вспоминает давно забытые звуки шахты, в слезящихся мутных глазах у лошадки вечная ночь, она удивляется и не может понять, почему не трет шею хомут и не гремят позади тяжелые вагонетки с углем. Вместо этого тишина вокруг, стрекочут кузнечики, ласкает гриву степной ветерок, да какой-то мальчишка-озорник свистит с дороги, подражая коногону…
Мама, собирая цветы, ушла далеко. И я бегу к ней, распугивая кузнечиков, которые стреляют из-под ног в разные стороны.
Много чебреца было в Богодуховской балке, на обрывистых каменных склонах. Собирали мы не только чебрец, но и степной дикий горошек, синие колокольчики гусиного лука, кустики серебристой полыни. Мама складывала цветы бережно, по стебельку, и мне приказывала не топтать цветы попусту, не повреждать корешков, потому что каждая травинка хочет жить - так же, как и мы, люди.
Мама рвала цветы и тихонько пела, а я гонялся за бабочками, накрывая их ладошкой. Набродившись, присели отдохнуть у криницы, где из-под земли бил живой ключ. Ручеек, журча по камням, бежал звонкой струйкой по дну степной балки. Вода в кринице была сладкая и такая холодная, что зубы ломило. Мы зачерпывали ее пригоршнями, пили, и я видел, как в кринице отражались степные облака и моя ушастая голова.
Пока отдыхали, мама сплела венок, примерила себе на голову и стала красивой, похожей на девушку.
Когда возвращались домой, я взял мамин венок и побежал в степь, где маячила на кургане половецкая баба, замшелая и таинственная в своих древних думах. Она сложила каменные руки на животе и смотрела в степь, куда давным-давно ушло ее время… Когда я подбежал, степной коршун, сидевший на голове идола, тяжело взмахнул крыльями и улетел. Я надел на голову половецкой бабы венок и весело кричал издалека, чтобы мама порадовалась моей шутке.
Домой шли веселые, овеянные степными ветрами. Навстречу нам шагали звенящие телеграфные столбы. С юзовского базара возвращались селяне. В разрисованных бричках сидели усатые дядьки в брылях - широкополых шляпах из соломы. Колеса бричек издавали характерный клекот, а под брюхом покачивалось пустое ведро и бежала собачонка, спрятавшись в тени от палящего солнца.
Но вот мы дома.
Перво-наперво мама убирала цветами иконы. Мне велела украсить окна и ставни свежими веточками розовой шипшины. Наш саманный домик преображался, источая ароматы и привлекая глаз веселой зеленью.
Потом началось самое интересное. Мама высыпала из мешка душистую траву и разбросала ее по земляному полу. Как же сладко было валяться в мягкой пахучей траве, дышать ее ароматами и слушать песню кузнечика, которого мы нечаянно принесли в мешке вместе с цветами.
С тех волнующих далеких дней люблю я степь донецкую. Она олицетворяет для меня печальный и светлый образ мамы, которой я лишился слишком рано. И куда бы ни забрасывала меня потом судьба, степь всегда была со мною.
Не она ли, степь шахтерская, сделала меня мечтателем - ароматом трав опьянила, золотым рогом месяца очаровала, живой водой криниц напоила, предстала перед моим детским взором во всей своей красе и позвала за собой, поманила далеко-далеко, от края до края, точно от одного берега жизни к другому…
1981
ТРИ ВЫСОТЫ
Думаю о прожитом и радуюсь, что в моей жизни тоже были свои высоты и я шел по ним, как по вехам судьбы.
В раннем детстве осталась моя первая высота. Было мне тогда не более трех-четырех лет. Любил я встречать с работы отца. Едва прогудит над поселком басовитый заводской гудок, как выбегал я за калитку и ждал, когда появится на дороге отец.
Вот он идет медленной, усталой походкой и несет на плече обломок старой шахтной крепи или глыбу угля, подобранные у террикона. Я узнаю отца по родной усатой улыбке.
Во весь дух бегу навстречу. Отец опускает свою ношу и, раскрыв руки для объятия, ждет меня. Вот уже близко, осталось два-три шага. И вдруг неожиданно, почему-то всегда неожиданно, отец подхватывает меня под руки и подкидывает вверх. До жути сладко замирает сердце! Какая же то была немыслимо высокая высота! Казалось, земля проваливалась куда-то, и дух захватывало от страха. Поныне с улыбкой думаю, что то была самая счастливая моя высота.
Вторая высота ждала меня в Калуге. Горькими ветрами жизни занесло меня в те края: умерли отец и мать, и я оказался в чужой семье. Пришлось отрабатывать сиротский хлеб - летом пас коров, зимой учился в школе. Никогда не забыть светлого дня, когда усатый рабочий, которого мы называли "партпапашей", повязал мне на грудь красную пионерскую косынку и сказал, что отныне она будет моим личным красным знаменем, с которым я должен жить и бороться.
Комсомольцы растили нас заботливо и строго. Перед каждым пионером ставилась задача - готовить из себя борца за мировую коммуну, и для этого каждый обязан укреплять свои силы, развивать боевой дух.
Однажды нам объявили, что комсомольцы калужских железнодорожных мастерских оборудовали для нас детский стадион. Для него выбрали красивое место в Загородном саду, где высокий берег спускался к речке Ячейке и открывались неоглядные заокские дали.
И началась у нас жизнь, похожая на сказку. Едва раздавался в школе последний звонок, как мы связывали веревочкой учебники и, обгоняя друг друга, мчались на стадион. То-то было радости - подтягиваться на турнике, раскачиваться на брусьях, карабкаться в небо по гладкому шесту или взбираться по канату, который ускользал из рук. Забавно, задорно и весело!
Тогда и столкнулся я со своей второй, невыразимо трудной высотой. Дело в том, что ребята, мои товарищи, и даже девочки легко брали с разбегу высоту метр двадцать сантиметров. А мне она не давалась. Я был маленького роста, и как ни разбегался, сколько сил ни вкладывал в прыжок, планка предательски слетала на землю. Надо мной смеялись. Никто не хотел верить, что мне под силу такая высота. Особенно было стыдно оттого, что смеялась вместе со всеми она, девочка с косичками - самая красивая на свете, в которую я был тайно и безнадежно влюблен. Как мне хотелось подрасти хоть на капельку, хоть на один сантиметр. Но не рослось - тяжелое и голодное было время.
До чего же обидно быть последним! Нет, я не мог с этим смириться и затаил в душе мечту - преодолеть непокорную высоту, чего бы мне это ни стоило. Я выбрал уединенное место - просторный сарай, где дедушка Никита делал кадушки. И когда он уходил в церковь молиться, я запирался в сарае и начинал тренироваться. Наверно, ни один чемпион мира не придумал бы для себя таких нагрузок, какие придумывал я: прыгал, скакал, приседал. Я замечал, что дело шло на лад, но не разрешал себе успокоиться. Покорив в прыжке очередную высоту, веревочкой измерял ее и безжалостно прибавлял новые сантиметры. Тренировками доводил себя до изнеможения, зато чувствовал, что становился сильнее.
Наконец наступил счастливый день. С чувством затаенной радости, чуть-чуть задаваясь в душе, я появился на стадионе, спокойно и деловито установил планку на высоте метр двадцать сантиметров, разбежался и на глазах у всех птицей перелетел через планку. Не медля ни минуты, установил новую высоту - метр двадцать пять - и снова мячиком преодолел препятствие. Мне казалось, что я перепрыгивал по крайней мере через Казбек. Но почему-то никто не заметил моей победы. Ладно, успокаивал я себя, если бы на стадионе была она, то наверняка заметила бы и улыбнулась. В это я верил беззаветно - сердце мое верило!
Так было со второй моей жизненной высотой.
Потом были высоты зрелости и профессии, высоты добрых дел, которые мне посчастливилось совершить. Теперь листаю страницы пережитого, вызываю в памяти пройденные дороги и радуюсь, что остались позади взятые высоты.
Идут годы бессменной чередой. Теперь в Калуге, в бывшем Загородном саду на месте нашего пионерского стадиона сооружен современный космодром. Его венчает музей космонавтики с величественным куполом, напоминающим ракету, устремленную к звездам.
Калужане не случайно выбрали для ракетодрома такое красивое место. Циолковский при жизни любил гулять в Загородном саду. И не тогда ли, не в этих ли тихих липовых аллеях, явились ему пророческие слова о полетах за пределы атмосферы, когда калужане сядут в звездолеты и полетят по маршрутам, намеченным великим мечтателем: Москва - Луна, Калуга - Марс…
В теплых ветрах, пахнущих тополиными почками, возвращается весна. Еще лежит снег. В Загородном саду, где нацелен в небо корабль "Восток", подаренный калужанам героями космоса, ребятишки катаются с горы на санках. Им весело, они копошатся в снегу, беззаботно хохочут. Гляжу на их забавы и думаю: каждому времени свои песни и свои высоты. Мы, первые пионеры Калуги, стартовали с этой площадки в жизнь. А им, внукам нашим, покорять новые высоты - парить в звездолетах в просторах Вселенной.
Завидная судьба, счастливая высота!
1981
СЧАСТЛИВАЯ БАХЧА
Случилось и мне однажды быть богатым человеком. Свалилась на меня удача и вскружила голову.
Было это в далеком детстве, в забытой и незабываемой Юзовке. Узкие и горбатые улицы у нас именовались на английский манер - линиями. Наверно, так распорядился хозяин металлургического завода англичанин Джон Юз, живший на Донской стороне в каменном особняке за высоким забором.
Не считая рабочих предместий - Ларинки и Александровки, где были свои порядки и свои законы, в городе насчитывалось девятнадцать линий. Они располагались рядами между Первым ставком и мелкой речкой Кальмиус, за которой начиналась неоглядная степь.
Наш саманный домик-завалюшка стоял на самом краю Пятнадцатой линии. Там между основными улицами тянулись позади домов пустынные переулки. Их так и называли - Грязные. Они служили для свалки жужелицы, огородной ботвы, ломаных табуреток и всяких других ненужных вещей. Летом Грязные до крыш зарастали сказочными лопухами, цепкой непролазной дерезой, колючим татарником и кустиками сладкого паслена. Иногда можно было увидеть издали над бурьяном золотой лик подсолнуха, случайно выросшего на удобренной почве. Это был волшебный мир диких трав, голубых бабочек, юрких ящериц и загадочных жуков в зеленых жестких пиджаках.
Грязные были излюбленным местом наших мальчишеских забав. Никто нас не видел там, никто оттуда не прогонял, и мы целыми днями нежились на солнышке в зарослях цветов и колючек, курили цигарки из сухих листьев, рассказывали друг другу сказки и мечтали о том, чтобы какой-нибудь добрый колдун и волшебник подкинул нам незаметно или спустил с неба на веревочке чугунок пшенной каши со свиными шкварками, а если жалко каши, то житных пышек, жаренных на подсолнечном масле. Увы, никто нам подарков не делал, а приходилось с голодухи очищать от кожуры сладковатые на вкус стебли сурепки и жевать их.
Однажды в разгар знойного лета я забрел на Грязную. Кто-то из ребят говорил, будто в Первом ставке ловятся на кузнечиков крупные караси и краспоперки. А на Грязной кузнечиков было видимо-невидимо. С утра до ночи там стоял серебристый звон. Кузнечики были красивые, с розовыми и голубыми подкрыльями. Иногда можно было накрыть картузом зеленую, величиной с палец глазастую и крылатую саранчу. За нее на улице можно было выменять самую лучшую свинчатку.
Пробираясь сквозь буйные дебри колючек и лебеды, я увидел под ногами голубоватые, похожие на кружева листья кавуна. Я присел, развел руками листья и чуть не вскрикнул от радости. На ползучих извилистых плетях росли крохотные, словно игрушечные, кавунчики, но они были настоящими, живыми и даже полосатыми. Один величиной с грецкий орех, другой покрупнее, а третий вовсе с кулак.
Говорят: счастье к счастью. Оглянулся я вокруг и заметил неподалеку зеленую дыню величиной с яблоко. Рядом под листом пряталась другая, желтобокая, она даже на вид казалась ароматной и сладкой. Посмотрел я в другую сторону и увидел в бурьяне высокий помидорный куст, а на нем краснели теплые от солнца помидорчики!
Сердце мое гулко заколотилось от радости и неосознанной тревоги. По уличным законам я был единственным владельцем найденных богатств, потому что нашел их "чур на одного". Но что было делать, как сберечь от посторонних глаз нечаянные мои сокровища? Построить здесь шалаш и жить на Грязной, караулить свою бахчу, как стерегут торгаши на юзовских базарах недоступные для бедных брички со спелыми дынями и кавунами?.. Я прикрыл дорогую находку листьями лопуха и, пригнувшись, незаметно прошмыгнул с Грязной к себе во двор.
Но и там не мог найти себе места. Сладкая тайна мучила меня, душа разрывалась от противоречивых чувств: хотелось одному владеть бахчой, но как утерпеть и не похвастаться находкой? И тогда я вспомнил Юру Демидова, моего соседа. Это был болезненный и добрый мальчик. Когда у меня умерли отец и мать, Юра сочувствовал мне и отдал все свои игрушки. Как же не открыть ему свою тайну? Ведь если подумать хорошо, я могу вылечить его своими кавунами и дынями!
Юра подметал веником двор, когда я поманил его из-за сарая:
- Юрка, бегом ко мне!
- Иду, - сказал он, прислонил веник к стене хаты, и мы укрылись за сараем.