Да, он никогда дома не говорил о своей жене. Сестра была права, но не понимала одного: воспоминания не облегчают. Однако ему почему-то казалось иногда, что она где-то рядом, что он встретит ее на улице, что однажды, придя домой из училища, увидит ее сидящей в своей комнате. А когда в этом году он встретился с женщиной, взгляд которой говорил ему слишком много, он непроизвольно для самого себя стал находить в ней качества, не похожие на качества Лидочки, и интерес к этой женщине у него пропал. Он не был однолюбом - просто ничего не мог забыть, хотя все между ними было кратким, быстротечным, как миг.
Он видел Лидочку урывками между боями. В дни наступления, когда невозможно найти времени съездить в медсанбат, она сама, часто под огнем, приходила к нему на НП - приходила, чтобы только увидеть его.
Ничего, все забудется. Время излечивает. Оно умеет излечивать.
Весь день Алексей пробыл в артмастерских, а когда вернулся к обеду, батареи уже были пусты - дивизион выехал, и среди сиротливых коек бродила одинокая фигура дежурного, говорившего с унылой обескураженностью:
- Что ж это такое! Пустота! А тут почту приволокли, целую кучу писем. Ну что я с ними буду делать? Бежать рысцой за машинами и орать: "Стой, братцы!"?
- Юморист ты, - весело сказал Алексей. - Давай письма, через два дня буду в лагерях - раздам ребятам. Кому тут из наших?
- Да вот, - пробормотал дежурный и принес целый ворох писем.
Алексей лег на голый матрац соседней кровати, положил сумку с конспектами под голову, стал разбирать письма не без интереса.
- Гляди, я пошел дневальных шевелить, - проговорил дежурный. - Обленились, орлы, в связи с новой обстановкой.
Он читал адреса писем со всех концов России - из разных городов, колхозов, из воинских частей: счастливая была эта почта - никогда столько писем не приходило в батарею. Здесь были письма Гребнину из Киева, Нечаеву из Курска, Карапетянцу из Армении, Зимину из Свердловска, был денежный перевод Борису из Ленинграда. ("Неужели из Ленинграда? Значит, родные его вернулись из эвакуации?!")
И вдруг спазмой перехватило ему горло, маленький желтый конвертик-треугольник словно обжег его пальцы. "Полевая почта 27513, Алексею Дмитриеву". Наискосок: "Адресат выбыл". И совсем внизу: "Березанск. Артиллерийское училище". И обратный адрес: "Омск. Дмитриева Ирина".
"Дорогой, любимый брат!
Вот пишу тебе, наверно, пятое письмо - и никакого ответа. Все письма приходят со штемпелем "Полевая почта изменилась" или "Адресат выбыл". Но я уверена, что ты не убит, нет. Последнее письмо получила из Карпат. И вот пишу, пишу…
Я по-прежнему живу у тети Нюси, учусь в девятом классе, живем мы неплохо.
Милый мой брат! Во всех письмах я не писала тебе о нашем несчастье… (Зачеркнуто.) Я надеялась и ничего не знала… А может, это ошибка? Ты помнишь Клавдию Ивановну Мещерякову, детского врача, мамину подругу? В ноябре сорок четвертого года мы получили от нее письмо из Ленинграда. Клавдия Ивановна пишет, что мама наша, милая, хорошая наша мама, пропала без вести. Где, как, отчего - она не пишет. Ты ведь знаешь, что она пошла врачом в полевой госпиталь и все время работала там, всю блокаду. Клавдия Ивановна была у нас: квартира заперта, и никого нет, а ключи у домоуправа. Я подумала сначала, что это ошибка, написала Клавдии Ивановне, но она ответила - это правда. Ей сообщили в военкомате.
Я не представляю, Алеша. Я рвусь в Ленинград, чтобы хотя бы самой узнать… (Зачеркнуто.) Потом и мне сообщили из военкомата.
Милый Алеша! Я не хотела тебе писать о маме, но лучше все знать без обмана, чем лгать. Я все, все помню: наше детство, нашу маму, надевающую серьги, - помнишь, когда она ожидала отца, - наши комнаты, наше парадное с кнопочкой звонка. Я не могу себе простить, что я однажды маму обидела, когда ты уже был на фронте. Я сказала: "Не надо меня воспитывать, я сама себя воспитываю". А мама чуть не заплакала. Какая я дура была! Я только сейчас поняла, какая была наша мама, она ни на что не жаловалась, сама соседей успокаивала. Вова и Павлуша ушли на фронт после тебя, а Елена Михайловна очень беспокоилась. А когда от тебя не было совсем писем, мама выходила только к почтовому ящику и говорила: "Завтра будет обязательно". Алеша, не могу писать, а тетя Нюся говорит, что не вернешь, успокаивает, а сама на кухне плачет.
Я должна была тебе сообщить, Алеша.
Крепко целую тебя. Твоя любящая сестра Ирина.
Мой адрес: Омск. Улица Ленина, 25, Анне Петровне Григорьевой, для меня.
12 мая 1945 г.".
11
Он помнил: в тот день моросил дождь; возбужденные толпы ходили по улицам; на Литовской, на Невском - не пройти; около газетных киосков - длинные очереди.
В два часа дня он вместе со многими одноклассниками-комсомольцами был уже в военкомате. Здесь толпилось много народу, в коридорах было шумно, накурено.
Да, он кончил десятый класс. Да, ему будет восемнадцать. Повестка? Хорошо, он будет ждать повестку.
Он простился с друзьями на Невском.
Был вечер уже. Он шел домой. Нет, он бежал домой по затемненным улицам, по пустынным каменным набережным и видел, как зенитчики устанавливали орудия на площадях, на крышах домов, как дымящиеся лучи прожекторов шагали по небу, с размаху падали на Неву. Иногда сверкал, задетый светом, шпиль Петропавловской крепости, вспыхивала вода холодно и свинцово. Раздавались шаги патрулей на мостовой, у ворот стояли дежурные с карманными фонариками - за один день изменилось все.
Он взбежал по лестнице. Никого не было дома - мать, должно быть, задержалась в поликлинике, Иринка отдыхала в лагере под Царским Селом.
Когда он вошел в темную квартиру, пустую, с незадернутыми занавесками на окнах, и зажег свет, когда прошелся по комнатам несколько раз, книжный шкаф в кабинете отца скрипнул, как прежде, когда он открывал дверцу. Но все - книги в шкафу, учебники, конспекты на письменном столе, - все сразу показалось прошлым…
Тогда, не в силах больше оставаться в комнатах, он вышел во двор и, ожидая мать, сидел на скамейке возле парадного, думал: что сейчас скажет ей? А небо все полосовали лучи прожекторов, и негромко переговаривались дежурные возле чугунных ворот. Война!.. Везде на улицах стало глухо, черно, неприютно: город на военном положении. Где-то в стороне Невы стучала пробная пулеметная очередь, трассирующие пули плыли в небе наискось, пересекая световой столб прожектора.
Потом послышались от ворот знакомые шаги, и он вскочил, окликнул:
- Мама!
- Почему ты здесь? - спросила она.
И он подошел к ней, попросил:
- Мама, давай сядем здесь… Мама, я должен тебе сказать… Мама, посидим.
- Алеша, что ты хочешь сказать? - спросила она, и он увидел ее глаза, которые потом долго не мог забыть.
Оба сели на крыльце. И, может быть, оттого, что мать, будто все поняв, молчала, или оттого, что сидела рядом и Алексей ощущал ее теплое плечо, он искал необыкновенных, успокаивающих слов, но этих нужных сейчас слов не было. И с осторожностью он взял ее руку, грубую, потрескавшуюся от кухни и керосинки, прошептал:
- Мама… Я, конечно, понимаю. Мама, я должен сказать тебе прямо…
И внезапно услышал странно спокойный ее голос:
- Что ж… пойдем… Я соберу тебя…
Он ничего не ответил, задохнувшись от нежности, от жалости, от любви к ней, а сквозь пробные пулеметные очереди, сквозь тревожное гудение крыш доносились во двор тоскливые и далекие паровозные гудки.
Потом он видел ее на вокзале.
Два дня не было машины из лагерей, и два дня Алексей не выходил никуда из батареи. В корпусе, опустевшем и мрачном, непривычная тишина стояла в безлюдных батареях, только иногда, звеня шпорами, проходил по казарме дежурный офицер. Опустело и на училищном дворе: пушек, приборов и машин не было. Все в лагерях. Как заброшенный пруд, плац усыпался сбитыми ветром тополиными листьями.
Алексей лежал на койке один во взводе, равнодушный ко всему. С открытыми глазами он лежал на спине, и казалось, что ему дремлется. У него не было никаких желаний. Солнце не было прекрасным и теплым - оно потухло. И стрижи не кричали под окном - какой в этом смысл? Ни в чем не было смысла. Никогда, никогда мама не отопрет ему дверь, услышав его шаги, никто не скажет ему "сын", и он не скажет уже до конца своей жизни "мама". А мама то улыбалась, то хмурила брови, то приходила из кухни в переднике и просила пропустить мясо в мясорубке ("Ты у меня сильный, должен помогать"), то сидела у стола под лампой, наклонив гладко причесанную голову, и прозрачные серьги тихонько покачивались в ее ушах.
Он мог лежать на спине и час и два, не пошевельнувшись. Иногда только глаза его смежались, брови вздрагивали, и он чувствовал горячую горечь слез в горле.
День отгорал, наступал вечер - сизые сумерки вползали в казарму, тени скоплялись по углам, потом становилось совсем темно, на плацу вспыхивал фонарь, бросал отблески на окна, но Алексей не вставал, не зажигал света. У него не было сил подняться, повернуть выключатель, сделать что-то; ему было все равно: день, сумерки, свет, темнота. Время потеряло свое значение. Мамы не было. Самое страшное, то, что не должно было, не имело права случиться, случилось…
К концу второго дня приехал из лагерей помстаршина Куманьков. Увидев Алексея, одного, лежащего на койке посреди оголенных коек взвода, он удивленно спросил:
- Ты чего?
Алексей не отозвался.
- Ты что? Заболел? Тебя же с пушкой оставили…
- Оставили.
- А ты чего лежишь?
- Так.
- Вернулся уж из мастерских?
- Да.
- Подожди, подожди, - заволновался Куманьков. - Ты когда вернулся?
- Вчера или… позавчера…
- Заболел, что ль, ты? Как же ты без столовой тут? Есть хочешь?
- Не хочу.
- А с пушкой как?
- Никак. - Алексей отвернулся.
- То есть как "никак"? Ты, парень, подожди. Что это ты? Я за орудием приехал. Или захворал никак совсем? И слова у тебя какие-то… На каком основании? Мы, стало быть, сейчас… это самое… то есть…
Куманьков беспокойной рысцой выбежал в коридор и через несколько минут вернулся; в руках у него была связка ключей и градусник - принес из каптерки.
- Ты, стало быть, Алексей, температуру проверь, а я, стало быть, сейчас в санчасть… - убеждая, заговорил он и стал настойчиво совать градусник Алексею. - Как же ты лежишь один - как это понимать? А мы сейчас температурку выясним - и в санчасть. А я, стало быть, всю жизнь не болел, устав не позволяет, - Куманьков захихикал. - Я этих врачей до огорчения не люблю, в детстве у меня грызь определили, а до сих пор - ничего, никаких оснований! Но бывает, чего там, бывает!
Он, видимо, хотел успокоить, ободрить его, с уверенным видом уселся на койку, но Алексей вяло проговорил:
- В санчасть не ходите. Врача не надо… - Он смежил веки, слезы потекли по его щекам, он резко повернул голову к стене. - Какое число сегодня? - спросил сдавленно.
- Четырнадцатое, стало быть, - уверительно откликнулся Куманьков, видя измененное болью лицо Алексея, и на цыпочках вышел.
12
Первый дивизион располагался в лесу.
Брезентовые палатки весело белели среди деревьев. Целый городок с улочками, линейками, с небольшим плацем-поляной, с волейбольной площадкой и открытой столовой вырос здесь, в сорока километрах от города.
По утрам на ранних зорях весь лес трещал и звенел от птичьего гомона. Лукавые щеглы, подражая соловьям, начинали щелкать с конца ночи, и озябшие часовые во влажных от росы шинелях глохли на рассвете от лесных состязаний. Птицы встречали солнце раньше, чем дежурный офицер и горнист; смелые синицы прыгали по мокрым дорожкам, заглядывали в палатки, воробьи, неизвестно откуда взявшиеся в лагере, поднимали на зорях возню около кухни, надоедали заспанным поварам драчливым своим чириканьем.
Птицы будили дежурного офицера, дежурный офицер - горниста, горнист будил дивизион. И начинался день.
Жизнь в лагерях насыщена до предела: физзарядка, утреннее купанье в реке, завтрак, отъезд на полигон, подготовка орудий и, наконец, полевые стрельбы - так весь день, до ужина. Затем час личного времени, игра в волейбол, вечернее купанье, поверка и, наконец, отбой.
Лес застилала сырая тьма, дневальные зажигали "летучие мыши". Лагерь погружался в тишину; отдаленно кричали коростели, а на реке с гулким уханьем всплескивал сом, выходя из глуби черного, холодного омута на лунный свет перекатов.
И тучи комаров обрушивались на лагерь, как нашествие.
В один из таких вечеров первый взвод вернулся из кино. Киноаппарат стоял на поляне под открытым небом, кусали комары, лента рвалась; какая-то птица, ослепнув от света, ударилась в зыбкий экран, где мелькали черные разрывы снарядов: показывали военный фильм.
Когда после поверки вошли в палатку, Дроздов снял гимнастерку и, раздумчиво глядя на огонь лампы - вокруг стекла трещали крыльями мотыльки, - сказал с досадой:
- Все прилизали! Представляю, как лет через двадцать-тридцать люди будут смотреть эту картину и удивляться: экая игрушечная была война! Сплошное "ура!" и раскрашенная картинка для детей. Стоило герою бросить гранату на высотку, как немцы разбежались с быстротой страусов. А разве так было? Немцы отстреливались до последнего, а мы все-таки брали высотки, как бы тяжело это ни было.
- Великолепное умозаключение, - отозвался Полукаров со своего топчана, грызя сухарь. - Истина!
- Вот как? - сказал Борис и щелчком смахнул со столика обожженного мотылька на пол. - Война тоже забывается, Толя, как и все.
Дроздов лег на топчан, подложив руки под голову.
- Не все. На войне не до красивых жестов. Война - это пот и кровь. А герой - это работяга. Этого бы только не забывать.
Борис с насмешливым видом забарабанил пальцами по столу.
- Толя, ты не замечаешь, что говоришь передовицей батарейной стенгазеты?
- А ты не замечаешь, что ересь городишь? - Дроздов приподнялся на локте. Ему показалось, что Борис возражает лишь только для того, чтобы возражать.
Но Борис не ответил, покривился как-то болезненно.
В палатке зудели комары. За столиком Гребнин готовил для дымовой завесы ЩБС - "щепетильную банку Степанова": спасительное это устройство, названное так по имени батарейного "изобретателя", было обыкновенной консервной банкой с пробитыми дырочками, в которую накладывались сосновые шишки, зажигались, после чего густой дым заволакивал палатку, как туман. Это было единственное спасение от комаров.
Гребнин, старательно впихивая в банку сосновые шишки, предупредил:
- Приготовиться, братцы!
- Да что ты возишься? Разжигай! - разозлился Борис и хлопнул на щеке комара. - Живьем съедят!
- Без нервных переживаний! - заметил Гребнин и подул в банку изо всей силы. - Все будет "хенде хох", старшина…
Загоревшиеся шишки потрескивали. В палатке разнесся смолисто-едкий запах дымка. Сидевший у входа дневальный Луц насторожился, поднял нос, повел им, точно принюхиваясь, внезапно вытаращил глаза и оглушительно чихнул. Огонек в "летучей мыши" вздрогнул. Гребнин поздравил:
- Начинается. Будь здоров!
- Слушаюсь, - ответил Луц, вынимая носовой платок.
Вслед за ним повел носом на своем топчане и Витя Зимин. Он, видимо, мучительно пересиливал себя, часто вбирая ртом воздух, но все-таки дважды чихнул тоненько и досадливо. В ответ ему из угла палатки внушающе рявкнул Полукаров и проворчал недовольно:
- Бездарно! Это еще называется изо…
Он не договорил, ибо разразился беглым чиханьем и, обессилевши, выкатив слезящиеся глаза на Гребнина, сел на топчане. Борис зло чертыхнулся и вышел прочь, хлестнув пологом.
- Не кажется ли вам, дорогие товарищи, что наш старшина не в духе? - выдавил Полукаров, перекосив лицо, и исчез в дыму. - Кому известны причины?
- Нелады с Градусовым, - мимоходом объяснил Гребнин и принялся гасить шишки.
Палатка заполнилась плотным дымом, огонь "летучей мыши" расплылся в желтое пятно. Все накрылись одеялами с головой, после этого назойливое пение комаров прекратилось - по крайней мере, так казалось. Гребнин призраком ходил в дыму - он был единственным человеком из взвода, кто с завидной стойкостью переносил дым, - и для общего поднятия духа декламировал популярные в лагере стихи:
Летают тучами - не сосчитать.
Заслоняют и солнца пламечко.
Налево посмотришь - мать моя, мать!
Направо - мать моя, мамочка!
Чтоб делу помочь, в своем шалаше
Дым напускаю из ЩБСе.
- Живы, братцы? - спросил он. - В порядке?
И поставил дымящую банку на стол. Полукаров хлестко убил комара на лбу и ехидным голосом завершил декламацию:
Итог же прост - и ЩБСа
Не помогает ни шиша.
В лагере пропел отбой горн, ему ответила сова из чащи - испуганно гугукнула, точно ветер подул в узкую щель.
- Откройте полог! - приказал Дроздов. - На ночь надо проветрить. Невозможно дышать.
Тотчас широко открыли полог, и чадящее ЩБС вынесли вон.
В это время в палатку оживленно вошли капитан Мельниченко и лейтенант Чернецов. Помкомвзвода Грачевский подал команду:
- Взво-од…
- Вольно! - Мельниченко кивнул, обветренное лицо его повеселело. - Что у вас тут за канонада была? Шли, и возле штабной палатки было слышно.
- Действие ЩБСа в мирной обстановке, товарищ капитан, - скромно пояснил Гребнин. - По причине дыма некоторые чихают так, аж у Куманькова в хозяйственной палатке ведро со стула падает.
Засмеялись. Лейтенант Чернецов засмеялся со всеми; живые, с блеском глаза его словно излучили из себя искорки детского веселья; но, засмеявшись так непосредственно, так охотно, он вроде бы смутился и, заалев скулами, взглянул на капитана. Мельниченко присел к столу, снял фуражку; волосы его слегка выгорели - целые дни курсанты и офицеры были на солнце.
- Верно, Гребнин. У Куманькова в палатке есть чему упасть, да еще грохоту наделать. Ну что ж, у первого взвода сегодня неплохие показатели. В среднем у каждого из десяти снарядов шесть в зоне поражения. Я вами доволен, Полукаров, вами, Луц, вами, Дроздов. У вас, Дроздов, прямое попадание после четвертого выстрела. Хочу на завтра предупредить, товарищи, не торопитесь с первым снарядом. От него зависит вся пристрелка. Сегодня Луц поторопился, первый разрыв ушел от линии цели едва не на ноль пятьдесят, пришлось затратить два лишних снаряда… А вилка у вас была отличной.
Наступила тишина. Зудяще пропел одинокий комар.
- Шесть в зоне поражения, товарищ капитан? - повторил Гребнин, и глаза его смешливо заиграли. - Я, признаться, боялся за Луца. Невероятно нервничал и шевелил губами…
Луц поднес ладонь к добрым своим губам, вежливо заметил:
- Я догадываюсь, товарищ курсант Гребнин, что вы завтра попадете в белый свет как в копейку.
- Простите, товарищ капитан, разрешите мне ответить моему другу Луцу? - спросил Гребнин весьма деликатно. - Товарищ Луц, каждый курсант носит с собой генеральский жезл. Надо помнить.
- Но вы забыли, Гребнин, - сказал Мельниченко, - что курсант не должен носить с собой лишние предметы.
Все снова засмеялись, и опять охотнее всех засмеялся лейтенант Чернецов.
- Однако я не вижу Брянцева и Дмитриева, - сказал капитан. - Дмитриев еще не приходил во взвод?
- Он приехал?