- Я скажу то, что знаю. Связи у меня не хватило. Мы обходили болото перед самым холмом и сделали крюк. Я запаздывал с открытием огня, но на холме я увидел Брянцева и попросил у него кабель, чтобы проложить связь до энпэ. У меня не хватало двухсот пятидесяти метров. Брянцев сказал, что кабеля у него нет, что у него кончается связь.
Он умолк. Молчание длилось с минуту, и непроницаемое лицо Бориса стало влажным, точно обдало его паром, но прищуренные глаза старались по-прежнему улыбаться в пространство.
- …Вот и все, что я знаю.
Борис проговорил громким голосом:
- В этом-то и дело, что у меня тоже кончалась связь.
- Да, наверно, - сказал Алексей. - Может быть. Я попросил у тебя связь и видел, как ты бежал через кусты к энпэ, потому что надо было открывать огонь. Глупо, конечно, было бы мне оставлять свою катушку в кустах и просить у тебя связь.
- Вы думаете, что это катушка Брянцева? - спросил Чернецов, пунцово покраснев.
- Я не могу ответить на этот вопрос. - Алексей махнул рукой. - То, что я могу предполагать, не доказательство.
- Это уже ложь! - отчетливо-убежденно проговорил Борис. - Что это за клеветнические намеки, Дмитриев?
- Я не думал говорить намеками.
- Значит, все обоим неясно? - прервал капитан Мельниченко. - Дело касается чести будущих офицеров - вас, Брянцев, и вас, Дмитриев. Объясните, Брянцев, что вы считаете клеветой? Опровергайте. И немедленно.
Высокий смуглый лоб Бориса залоснился от пота.
- Хорошо… Я объясню… Но я не буду так безответствен, как Дмитриев… Я выскажу то, что не хотел говорить.
Он выпрямился и снова вздохнул, будто предстояло говорить неприятные для себя и других вещи; и даже сейчас, в эту минуту, он вроде бы чуть-чуть играл, вернее, старался выверенно играть, и это казалось Алексею противоестественным, и он вдруг подумал, что Борис давно был готов к подобному разговору и все решил для себя детально и точно, всю линию поведения до последнего жеста, до последнего слова.
- Я, наверно, слишком резко выразился: "клевета", - сказал Борис несколько усталым голосом. - Назову другими словами: "лживые намеки". Да, мы с Дмитриевым считались друзьями. Все это знали. И я вынужден подробнее объяснить это. - Борис облизнул губы. - Корни идут еще с фронта. Скрывать нечего теперь… Однажды в разведке вышло так, что Дмитриев… Сейчас нескромно, может быть, говорить о себе. Но вышло так, что я целый час прикрывал огнем Дмитриева и помог ему дотащить "языка" к нашим окопам. - Борис искоса посмотрел на Алексея. - В училище наши взаимоотношения изменились. Не знаю почему. Может быть, Дмитриев чувствовал себя обязанным мне, что ли, за прошлое - не знаю! Верно или неверно, психологически я объяснял это так: иногда люди, чувствующие себя в долгу друг перед другом, не всегда остаются друзьями. Тяжелый груз - быть обязанным за свою прошлую ошибку.
- Какую ошибку я допустил в разведке? - спросил Алексей, изумленный этим неожиданным объяснением Бориса. - Говори же! Что за ошибка?..
Борис сухо ответил:
- Я могу объяснить, но это к делу не относится, - ты не разобрался в обстановке и первый открыл огонь, когда наткнулись на боевое охранение, а этого делать было нельзя. Личных конфликтов у нас было много. И теперь - основное. - Борис опустил глаза, вдохнул в себя воздух, как бы набираясь сил для главного, четко сказал: - Товарищ капитан, катушка связи, найденная в кустах, не моя катушка…
- Значит, катушка Дмитриева?
- Я не утверждаю, товарищ капитан, - сдержанным тоном возразил Борис. - Я не видел. Но мне кажется, что Дмитриев мог потерять эту катушку… После того, что говорил здесь Дмитриев, у меня невольно сложилось мнение, что он хочет дискредитировать меня перед взводом, перед офицерами. Особенно в связи с тем, что Дмитриев опоздал с открытием огня и, наверно, из-за неприязни ко мне хочет переложить свою вину на меня. Поэтому я должен был объяснить все подробно.
- Понятно, - сказал капитан. - Дмитриев потерял катушку, попросил у вас связь - у вас нет. Тогда он решил свести с вами счеты. Что ж, зло задумано. Но каков смысл мести?
- Не знаю. Я не хотел этого говорить.
- А как же связисты Дмитриева? Вот что непонятно! Они-то видели?
- Дмитриев - влиятельный человек во взводе, товарищ капитан.
- А ваши связисты?
- Полукаров может подтвердить, что у нас было четыре катушки. Связь несли я и он. Березкин нес буссоль и стереотрубу.
- Что вы скажете на это, Дмитриев?
Но Алексей, не пошевельнувшись, сидел как глухой, устремив взгляд под ноги себе.
- Что вы скажете на это, Дмитриев? - повторил капитан настойчивее.
Тогда Алексей встал, чувствуя звенящие толчки крови в висках. Он еще не мог в эту минуту до конца поверить тому, что сейчас услышал, поверить в подробно продуманную доказательность Бориса, в эту его нестерпимо ядовитую ложь, и он с трудом нашел в себе силы, чтобы ответить потерявшим гибкость голосом:
- Более чудовищной лжи в глаза я никогда не слышал! Мне нечего… Я не могу больше ничего сказать. Разрешите мне уйти, товарищ капитан?
Отодвинув орудийный ящик, заменявший стул, капитан вышел из-за деревянного столика, раскрыл дверцу железной печи; пламя красно озарило его шею, лицо, и, вглядываясь в огонь, проговорил со странным спокойствием, которому позавидовал Чернецов:
- Можете идти, Дмитриев. Вы, Брянцев, останьтесь.
Уже отдергивая полог, Алексей услышал вязкую тишину за спиной, и в ту секунду его душно сжало ощущение чего-то беспощадно разрушенного, потерявшего прочность.
Борис, слегка морщась, сидел неподвижно, опустив голову, потом на лбу его пролегла морщинка - тонкая, как нить, и Чернецов видел эту морщинку, казавшуюся ему какой-то чужеродной, болезненной, как отражение неестественного внутреннего напряжения.
Стало очень тихо. Только раскаленная железная печь с настежь раскрытой дверцей жарко ворчала в палатке и угольки с яростным треском выстреливали в земляной пол, рассыпались искрами. Мельниченко, стоя перед печкой, все наблюдал за огнем, не задавал ни одного вопроса.
И Борис, не выдержав эту тишину, попросил невнятно:
- Товарищ капитан, разрешите и мне идти?
- Подождите, - не оборачиваясь, ответил Мельниченко. - Я вас задержу ненадолго.
Он подошел к Борису, сел на тот самый орудийный ящик, на котором минуту назад сидел Алексей.
- Слушайте, Борис, то, что вы говорили сейчас, страшно. В ваших объяснениях все очень путано, мне трудно поверить. Вот что. - Он положил руку ему на колено. - Даю вам слово офицера: если вы скажете правду, я завтра же забуду все, что произошло. Скажите: была у вас лишняя связь, когда Дмитриев просил у вас помощи, или не была? И если вы не дали ее, то почему? Только совершенно откровенно.
- Товарищ капитан, - медлительно, будто восстанавливая в памяти все, ответил Борис. - Я объяснил…
- Значит, вы все объяснили? - повторил Мельниченко. - Все? Ну что ж, идите, Брянцев. Идите…
Потом за брезентовыми стенами палатки затихли шаги Брянцева, лишь неспокойно шуршали падающие листья по пологу.
Капитан Мельниченко, расстегнув китель, засунув руки в карманы, в молчаливом раздумье ходил по палатке, легонько звенели в тишине шпоры. С пылающими скулами Чернецов записывал что-то на листе бумаги, буквы получались размазанными - на кончике пера прилип волосок. Чернецов отложил ручку и, совсем теперь некстати сдернув с кончика пера волосок, угасшим голосом проговорил:
- Просто какой-то лабиринт, товарищ капитан. Как командир взвода во многом виноват я…
Мельниченко, словно вспомнив о присутствии Чернецова, остановился возле печки, взглянул на него из-за плеча с незнакомым выражением.
- Если бы все, что случилось во взводе, произошло на фронте, проступок этот разбирался бы трибуналом! А командир обоих, офицер, вернулся бы из боя без погон. И это было бы справедливо.
Чернецов не без робости сказал:
- Товарищ капитан, после ваших слов… Я, очевидно, не офицер… или просто бездарный офицер. Но вы сами, товарищ капитан, доверяли Брянцеву и Дмитриеву и, мне казалось, любили их.
Мельниченко бросил березовое поленце в потрескивающее пламя печи, закрыл дверцу и стоял с минуту безмолвно.
- Вы сказали это несерьезно. По-мальчишески сказали. Любить - это не значит восторгаться. И прощать. А без доверия нельзя жить. И это касается не только армии. Нет, все, что произошло, в одинаковой степени относится и к вам, и ко мне. И все же вся суть сейчас в другом. Все непросто потому, что дело идет об утрате самого ценного в человеке - чести и самоуважения. А если это потеряно, потеряно много, если не все…
- Товарищ капитан, - с осторожностью сказал Чернецов, - какой-то инстинкт, что ли… подсказывает мне, что Дмитриев говорит правду. А вы… как думаете? Я все-таки больше верю ему…
- Вот тоже думаю: неужели Брянцев мог решиться пойти на все это? Неужели мог так продуманно лгать не моргнув глазом? Ревность? Зависть? Сведение счетов? И к черту полетело прежнее? Ладно, не будем сейчас об этом, Чернецов. Ложитесь спать. Я пройдусь по постам.
Он стал надевать шинель.
Потом капитан шел по берегу, по намокшим листьям; над водой полз, слоями переваливался тяжелый туман, влага его оседала на шинель, касалась лица. Пустынная купальня, как одинокая баржа без огней, плыла в кипящей белой мгле, а в ледяной выси над лесами стояла далекая холодная луна, и зубчатые вершины сосен на том берегу словно дымились.
"Туман, вот уже и осенний туман!" - думал Мельниченко. Он почему-то чувствовал особенно сейчас, в этой октябрьской сырости ночи, в этой отъединенности от всех, что многое становилось совершенно ясным и теперь казалось неслучайным. Но ничто не успокаивало и не оправдывало того, что уже совершилось, а, наоборот, обострялось ощущение неудовлетворенности, какого-то горького разочарования в простом и святом, как вера.
А весь лес был полон трепетного дрожания огоньков, мерцавших из палаток. Прихваченные холодком, листья осыпались с деревьев, легкий печальный их шорох напоминал о метельной зиме.
Озябший часовой на берегу так преувеличенно грозно окликнул капитана, что на вершине полуоблетевшей березы сонно завозилась ворона, и сбитый ее движением сухой лист спланировал на погон Мельниченко. Он снял его с плеча. Лист покружился, достиг мутной воды. Его подхватило течением, унесло во тьму.
20
К середине октября по всему чувствуется, что красное лето прошло.
По утрам уже не слышен веселый шум воды, хлещущей в асфальт; дворники не поливают улицы в ожидании раннего зноя, когда лед и вафельное мороженое тают в киосках на солнцепеке. Туманные рассветы свежи, сыроваты, и первые троллейбусы, мелькая мимо озябших от росы тополей, тускло отражаются в мокром асфальте, холодно розовеют стеклами, встречая позднюю зарю на кольце. Мостовые усыпаны сухими листьями; возле ворот их сметают в кучи и сжигают во дворах. Пахнет дымком. Вдоль трамвайных линий на стволах деревьев прибиты дощечки: "Берегись юза! Листопад".
И в эту пору октября далеко слышен на улицах звон трамвая. Город ограблен осенью, оголился и не задерживает звуков; воздух чист и студен, и каждый звук звенит, как стеклянный.
Давно на всех углах продают пахучие крупные антоновки.
Октябрь непостоянен. В день он, словно фокусник, меняет краски несколько раз. Утром город туманный, влажный и белый; днем, когда с последней силой разгорается нежаркое солнце, - золотистый и ясный, так что улицы видны из конца в конец, точно в бинокль.
Вечерами над крышами пылают накаленные малиновые закаты, мешаясь со светом первых фонарей и ранним светом трамваев. А ночью ветреные силы, вестники наступающих холодов, гуляют по выси вызвездившего неба, воровски шарят по садам, ломают и разрушают в них все.
После таких ночей, на рассвете, в унылой пустоте садов кричат синицы, деревья везде беспомощно редкие, поблекшие; ветер с шумом срывает с них последние листья, и крыши ближних сараев густо засыпаны листвой на вершок. На клумбах цветы обломаны. За ночь вьюны увяли, стали совсем сухими и висят на нитях по стеклянным террасам, где уже не пьют чай.
И только клены стоят по всему городу дерзко и гордо багряные, они еще не уронили ни одного листочка.
В один из таких дней Валя вернулась из института и в передней, снимая пальто, сразу же увидела на вешалке плащ брата, подумала: "Вася приехал".
Но комната была пуста; пахло одеколоном. Возле дивана стоял кожаный чемодан, на стуле лежала потертая планшетка с картой под целлулоидом.
Кот Разнесчастный - так прозван он был за грустное выпрашивающее мяуканье на кухне в часы, когда тетя Глаша готовила обед, - сидел на подоконнике и с неохотой, вроде бы между прочим, лапой ловил осеннюю муху, сонно жужжащую на стекле; и Валя, засмеявшись, погладила его.
- Разнесчастный, лентяй, когда приехал братень?
В ответ кот зевнул, спрыгнул с подоконника и затем, нудно, хрипло мяукая, стал так тереться о Валину ногу, будто подхалимством этим напоминал, что время обеда наступило.
Стукнула дверь, в передней послышались шаркающие шаги - это тетя Глаша вернулась после дежурства. Валя в сопровождении Разнесчастного вышла ей навстречу.
- Тетя Глаша, можете кричать "ура!" и в воздух чепчики бросать - Вася приехал! Плащ и чемодан дома.
- Вижу, вижу, - сказала тетя Глаша, разматывая платок. - Давеча, на рассвете, мимо госпиталя машины с ихними пушками проехали. Сразу подумала: вернулись из лагерей. Тяжела военная жизнь, с машины на машину, с места на место… Устала я сегодня… - ворчливо заключила она. - Устала как собака. Обед разогрела бы, руки не подымаются…
Валя успокоила ее:
- Сейчас сделаем. Можете не объяснять.
Обедали на кухне; то и дело отгоняя полотенцем невыносимо стонущего возле ног кота, тетя Глаша говорила:
- Нет, налила ему в блюдце - не желает. На стол норовит… Четвертого дня майора ихнего в пятую палату привезли. Этого важного, знаешь? Градусникова… Термометрова… Фамилия какая-то такая больничная. Сердце. Поволновался шибко, говорят. У военных все так: то, се, туда, сюда. Одни волнения. Да отстань ты, пес шелудивый!..
Она подтащила кота к блюдцу под столом, однако тот усиленно стал упираться всеми четырьмя лапами и, ткнувшись усатой своей мордой в суп, фыркнул и обиженно заорал на всю кухню протяжным скандальным голосом. Валя усмехнулась, тетя Глаша продолжала:
- А когда этот важный майор, значит, очнулся, то начал: почему подушки не мягкие, одеяла колючие, почему жарко в палате? А вентиляция как раз открыта. Чуть не сцепилась с ним, не наговорила всякого, а самою в дрожь прямо бросило; вроде ребенок какой…
- Короче говоря - капризный больной?
- Что? - спросила тетя Глаша и вытерла красное лицо передником. - Нет, надо уходить из госпиталя. Портится у меня характер.
После обеда Валя ушла к себе с решением позвонить в училище, в канцелярию первого дивизиона, где могли ее соединить с братом, и одновременно она с ожиданием думала: если вернулся весь дивизион, то и Алексей должен быть в городе и должен позвонить ей сегодня же… Тетя Глаша зазвенела посудой на кухне, включила радио, заведя дома привычку не пропускать ни одной передачи для домашних хозяек, даже о том, "что такое дождь". Валя набирала номер дивизиона, а радио гремело в двух местах - на кухне и в комнате брата, - звучала песенка об отвергнутой любви девушки-доярки с потухшими задорными звездочками в глазах, о неприступном, бравом парне-гармонисте - просто невыносимо было слушать эту назойливую и несносную чепуху!
В дверь поскребли, потом, надавив на нее, не без ехидства поглядывая на Валю, в комнату втиснулся Разнесчастный; он стал облизываться так, что языком доставал до глаз; глаза же его при этом со злорадным торжеством сияли: что-то выклянчил на кухне. Телефон в дивизионе не отвечал, а в это время, задрав хвост, видимо, хвастаясь своей победой, кот прошелся по комнате, и Валя положила трубку, села на диван, сказала, похлопав себя по коленям:
- Ах ты обжора, господи! Ну прыгай на колени, дурак ты мой глупый, усатище-тараканище! Ложись и мурлыкай. И будем ждать телефонный звонок. Нам должны сегодня позвонить, ты понял это?
Уже темнело в комнате, стекла полиловели; мурлыкал Разнесчастный, согревая Валины ноги; тетя Глаша по-прежнему возилась на кухне; по радио же теперь передавали сентиментальный дуэт из какой-то оперетты, и сладкий мужской голос доказывал за стеной:
Любовь такая
Глупость большая…
- Возмутительно! - сказала Валя и засмеялась. - Должно быть, все работники радио перевлюблялись до оглупения. Чепуху передают! Тетя Глаша, - крикнула она, - включите что-нибудь другое! Ну Москву, что ли!
- А разве не нравится? - отозвалась тетя Глаша. - Хорошо ведь поют. Про любовь. С чувством.
- Про ерунду поют, - возразила Валя. - Патокой залили совершенно.
- А ты не особенно-то критикуй…
Но голос влюбленного оборвался на полуслове, тишина затопила комнаты: тетя Глаша все же выключила радио.
Внезапно затрещал резкий звонок. Валя, даже вздрогнув, вскочила с дивана, сначала подумала, что зазвонил телефон, но ошиблась - звонок был в передней: это пришла Майя, и, оглядев ее с головы до ног, Валя сказала чуточку удивленным голосом:
- Почему не была в институте? Что с тобой? Раздевайся, пожалуйста. И не смотри на плащ брата такими глазами - училище в городе.
- Да? - почему-то испуганно выговорила Майя. - Они приехали?..
На ней было теплое пальто, голова повязана белым пуховым платком: в последнее время она часто простуживалась - лицо поблекло, осунулось, отчего особенно увеличились темные глаза, движения стали медлительными, не такими, как прежде; теперь она остерегалась сквозняков, на лекциях не снимала платка, как будто зябко ей было, и порой, задерживая отсутствующий взгляд на окне, подолгу смотрела куда-то с выражением непонятной тоскливой болезненности.
Майя и сейчас не сняла платка, присела на диван, ласково погладила дремлющего кота, как-то грустно полуулыбнулась.
- Бедный, наверно, всю ночь ловил мышей и теперь спит?
- Угадала! Он мышей боится как огня. Увидит мышь, молнией взлетает на шкаф и орет оттуда гадким голосом. А потом целый день ходит по комнате, вспоминает и ворчит, потрясенный. Отъявленный трус.
Майя потянула платок на грудь, спросила:
- Что нового в институте?
- Не было последней лекции. По поводу твоего гриппа Стрельников объявил, что в мире существует три жесточайших парадокса: когда заболевает медик, когда почтальон носит себе телеграммы, когда ночной сторож умирает днем. Не знаю, насколько это остроумно. Пришлось пощупать его пульс, поставить диагноз: неизлечимая потребность острить.
- Как легко с тобой, - неожиданно проговорила Майя и, вздохнув, откинулась на диване. - И очень уютно у тебя, - прибавила она, опять поправив платок на груди.
Ее темнеющие глаза казались странно большими на похудевшем лице, незнакомый мягкий и вместе тревожный отблеск улавливался в них, точно она прислушивалась к своему негромкому голосу, к своим движениям, - и Валя не без внимания поглядела на нее.
- Ты действительно как-то изменилась. Одни глаза остались.