- Дай, Женя, я достреляю твои патроны, устал ждать свою очередь, - вполголоса сказал Алексей. - Это таким образом можно сделать? - обратился он к заведующему тиром. - Надеюсь, это не нарушит культурного обслуживания?
- Это ваше личное дело, за патроны заплачено…
Заведующий с приятностью в лице пожал округлыми плечами; автомобилист же смерил Алексея заинтересованно-оценивающим взглядом, выплюнул изжеванную папиросу, одним щелчком мизинца сдвинул фуражку на затылок, теперь она держалась на его голове лишь чудом, но спросил довольно-таки безразлично:
- Свежие артиллерийские силы? Или хочешь закрыть грудью амбразуру?
- Попробую. - Алексей отстранил Полукарова, взял ружье, оглядел мишени. - В какие фигуры можно стрелять?
- На выбор хочешь? - по-прежнему без эмоций удивился автомобилист. - Давай. В трубу крейсера. В бегущего волка… В крутящуюся мельницу. Даю пять форы… Начинай!
- Форы не нужно, - ответил Алексей и, наслаждаясь этим моментом предвкушения, сам зарядил два ружья. - Начнем, - быстро проговорил он и, тщательно прицелясь, стоя выстрелил. - Раз, - сказал Алексей. - Считай, автомобилист…
- Ай-яй-яй! - ответил вместо автомобилиста заведующий тиром.
Труба крейсера упала. Алексей тотчас поднял другое ружье - и после второго звонкого щелчка в глубине тира вращающиеся крылья мельницы скрипнули и остановились. За спиной было тихо - ни шепота, ни возгласа одобрения. Автомобилист, по-гусиному вытянув шею в сторону мишеней, резким жестом надвинул козырек фуражки на брови, но, сдержавшись, протянул с ленцой в голосе:
- От сотрясений валятся. Хите-ер!
- Правильно, кто-то из артиллеристов тир качает, - согласился Алексей. - Сколько еще осталось несбитых фигур? Две? Полукаров, дай мне два патрона.
- Ай-яй-яй, два патрона?
Заведующий тиром с услужливой торопливостью высыпал перед ним кучку патронов, и Алексей, испытывая прежнее удовольствие от своей веселой уверенности, опять зарядил два ружья. Затем, поочередно поднимая их, выстрелил по оставшимся мишеням. Дважды щелкнули пульки будто по возникшей недоверчивой тишине, и тут первыми разом засвистели, заорали, как на стадионе, мальчишки, задвигались в толпе, когда он, положив на барьер ружье, спросил автомобилиста:
- Теперь все?
- Тама! Точно! Ни одной мишени! - подтвердило несколько голосов.
Уже полностью удовлетворенный, Алексей перепрыгнул через перила; и Валя, поджидая его возле тира, с изумлением увидела, как мальчишки закипевшим водоворотом закрутились перед ним, дружно крича: "Как фамилия? Как фамилия? Вы снайпер?" - тогда он сказал им что-то; один из них, бедового вида, в кепке с пуговкой, ответил "Есть!" - и водоворот этот двинулся по аллее в сторону набережной.
- Ты хвастунишка! - улыбаясь, заговорила Валя. - Ты же испортил жизнь автомобилисту, видишь, он куда-то исчез. Он умрет от огорчения… Придет в училище, ляжет на кровать и умрет от горестных воспоминаний. Ой, не могу!
Она так засмеялась, что слезы выступили на ресницах.
- Как он надвинул козырек на глаза! Словно его кто-то по затылку ударил!
В это время к ним подошел Полукаров; хмурый, взъерошенный, виновато щурясь, он хотел что-то сказать Алексею, но не сказал и стал раскланиваться с подчеркнутой воспитанностью, стесненный, видимо, присутствием Вали.
- Ладно, Женя, прости, что я тебе помешал, но, кажется, все в порядке, - проговорил Алексей.
- Он так плохо стреляет? - разочарованно спросила Валя, когда они пошли по аллее, не выбирая заранее направления.
- Он близорук. Стеснялся надеть очки, наверно.
Валя сказала тихо, взяв его под руку:
- А каков ты, хвастун, а? Правда, ты сумел расположить сердца зрителей к себе. Я все видела.
Он ответил полушутливо:
- Я этого и хотел. Пусть знают, как стреляют артиллеристы. Это все-таки марка фирмы.
- На войне тоже была эта марка фирмы?
- Да. Только на войне далеко до хвастовства. Там было дело. Нет, не дело, а страшная работа.
Над деревьями небо фиолетово вспыхнуло, раскололось фейерверком; они оба посмотрели туда, и Алексей, проследив за дымными нитями впереди, после короткого молчания заговорил снова:
- Странно самому - даже вот эти ракеты напоминают ночь на передовой, хотя я совершенно ясно знаю, что войны нет, что я с тобой в парке и все отлично… А насчет стрельбы ты не думай, что я стреляю особенно. Правда, до артиллерии я случайно месяц пробыл в снайперской, но снайпера из меня не получилось. Кстати, мой друг Толя Дроздов за тридцать шагов попадает из пистолета в гривенник… Без всякой снайперской школы. Прекрасно стрелял Борис из автомата. У него очень точный глаз.
Замедляя шаги, Валя прикусила губу, сбоку наблюдая за Алексеем, спросила:
- А ты наконец можешь мне сказать, что у вас произошло с Борисом? Ведь что-то произошло? Или это тайна?
- Нет, это не тайна, - ответил Алексей. - Но мне не хочется говорить об этом. Просто, когда теряешь друга, становишься как-то беднее. Это я понял.
Тут из боковой аллеи с шумом, топотом подбежала к ним группа запыхавшихся мальчишек, и, как показалось Вале, предводитель их, тот самый, бедового вида, в клетчатой кепке с пуговкой, возбужденно шмыгнул носом, выпятил по-военному грудь и, задыхаясь от усердия, выкрикнул:
- Товарищ снайпер, ваши товарищи на набережной. Там много курсантов из артиллерийского училища! Ваше приказание выполнено!
Валя только повела удивленными смеющимися глазами на Алексея, а он даже не улыбнулся, приложил руку к козырьку, ответил без тени шутки:
- Спасибо, друзья, можете идти.
- Есть идти! - И мальчишки эти, видимо весьма довольные выполненным приказанием, гурьбой кинулись назад к боковой аллее в направлении аттракционов.
А эта дальняя глухая аллея, по которой шли они без направления, была темноватой, как шалаш, засыпанной кучами давно опавшей листвы, и было непонятно, как мальчишки нашли здесь Алексея. По-осеннему тут шуршало, похрустывало под ногами, горел одинокий фонарь в черных ветвях, над безлюдными скамейками, и везде: в шорохе листьев, в запахе сырости, в оголенном свете фонаря - был ноябрь.
- Вот видишь, - вдруг сказал Алексей весело, - мальчишки, оказывается, все знают. Пойдем, познакомлю тебя с друзьями. Они должны тебе понравиться, я уверен. Толя Дроздов, Саша Гребнин, Миша Луц, Степанов. Ты их увидишь.
Справа был маленький пруд, в нем отраженно качался у берега искристый круг фонаря, на середине загорались и гасли отдаленные звезды ракет, а под обрывом, в густо-темной недвижной воде собрались целые плоты из кленовых и каштановых листьев, и дуло пронизывающим холодком от этого уже нелетнего пруда.
- Мальчишки, снайпер… черт знает что! - проговорила Валя и неожиданно повернулась к нему, взялась за борта шинели, коснулась губами его щеки. - Ты знаешь… я тебя сегодня особенно люблю.
25
В двенадцать часов дня капитан Мельниченко начал обход дивизиона и только в половине второго спустился в офицерскую раздевалку, надел шинель, вышел в главный вестибюль.
Стоял солнечный день в предвременье мороза.
Был час обеденного перерыва, затихший во время занятий училищный корпус наполнялся жизнью: зазвучали голоса в кубриках батарей, застилались папиросным дымом курилки, в комнату оружия несли буссоли, прицелы, артиллерийские круги, планшеты, а на дворе, возле гаража, натруженно ревели моторы; курсанты, вернувшиеся с полевых учений, отцепляли орудия от машин, вкатывали их в автопарк. По этажам пронеслась команда дежурного по дивизиону:
- Приготовиться к обеду!
Мельниченко стоял в главном вестибюле, пропуская мимо себя огневые взводы, отвечая то и дело на приветствия, - ждал, пока пройдет весь дивизион. Вот, стуча сапогами, побежали по лестнице курсанты первого взвода, к которому он относился немного с ревностью, хотя в душе, может быть, никогда не признался бы себе в этом. Вдруг он увидел: бросив в его сторону мимолетный взгляд, от группы курсантов отделился Борис Брянцев; землистого оттенка лицо его дернулось, возле губ обозначились резкие складки, когда он медленной, вялой походкой подошел к Мельниченко, остановился в двух шагах, щелкнув каблуками.
- Товарищ капитан!..
- Да, слушаю вас, Брянцев.
- Разрешите мне обратиться по личному вопросу, товарищ капитан? - бесцветным голосом выговорил Борис и достал из полевой сумки исписанный лист бумаги, протянул его Мельниченко, не глядя в глаза ему.
- По личному вопросу? Что это? - спросил Мельниченко чересчур обыденно, однако уже почти догадываясь, в чем дело. - Не отпуск ли?
Борис взглянул, в зрачках его возник лихорадочный блеск.
- Это рапорт, товарищ капитан, - проговорил он с решимостью. - Товарищ капитан, сейчас идет демобилизация. Я прошу вас только об одном: направить меня на гарнизонную комиссию… Я имею право демобилизоваться! У меня три ранения. Я знаю положение. Я узнавал в санчасти. И я имею право вас просить направить меня… - Борис умолк, в глазах его не пропадал этот лихорадочный сухой блеск.
- Покажите ваш рапорт. - Мельниченко взял рапорт, не читая его. - Пойдемте. Проводите меня, если у вас есть желание.
Они вышли на плац. Пахло близкими морозами. Холодное, но нестерпимо яркое ноябрьское солнце сияло в каждой гальке, в каждой пуговице пробегавших мимо курсантов, ослепляло, будто первым снегом. Мельниченко на ходу развернул рапорт, пробежал его глазами и лишь минуту спустя заговорил, как бы размышляя вслух, с подчеркнутым неудовлетворением:
- И все-таки ваш рапорт, Борис, написан напрасно. Мне не хочется думать, что он написан в состоянии безвыходного отчаяния. Свою судьбу не решают сплеча. Иначе можно сделать непоправимое. Вы превосходно знаете, что жизнь - это не асфальтовая дорожка, по которой катишь колесико. Конечно, знаете и другое: верные мысли вторые. Значит - остыть и решать. Если хотите знать мой совет, то вот он: начните многое снова, кое-что с нуля. Уверен - вы сможете это сделать. Не ваш путь, Борис, искокетничаться в страданиях. Это не ваше.
- Нет, товарищ капитан, - глуховато сказал Борис и не то поморщился, не то криво усмехнулся. - Начать снова? Родился, рос, учился, воевал, достигал цели… Нет! - Он посмотрел себе под ноги. - Нет, товарищ капитан! - проговорил он опять. - Я решил! Я прошу вас направить меня на гарнизонную комиссию. Я имею на это право!..
Мельниченко свернул рапорт, отдал его Борису.
- Возьмите. И зайдите ко мне сегодня вечером. Мы еще поговорим о рапорте, если вы до того времени его не порвете.
- Я решил, нет… - повторил Борис, точно убеждая себя. - Я все решил, товарищ капитан!..
"Он убедил себя, что должен оставить училище. Или убеждает себя в этом", - думал Мельниченко, уже подходя к дому Градусова, которому звонил сегодня утром и попросил разрешения зайти, и, думая о Борисе, чувствовал, что настроение после разговора об этом рапорте было испорчено.
В передней, пахнущей лекарствами, жена Градусова, статная, когда-то красивая, но уже полнеющая, начавшая седеть женщина, встретила Мельниченко с преувеличенной радушной предупредительностью - так встречают в силу необходимости и приличия не особенно любимых людей - и, предложив раздеться, сама взяла из его рук фуражку, аккуратно положила на тумбочку, говоря при этом:
- Пожалуйста, Иван Гаврилович давно ждет. Он чувствует себя лучше. Но вчера был плох, и вы, знаете… коли что, вы его не тревожьте уж, прошу вас.
- Да, да, не беспокойтесь.
Капитан Мельниченко кивнул, и она провела его в очень светлую просторную комнату с двумя окнами на юг - должно быть, кабинет: мягкие и кожаные кресла, цветистый ковер на попу, охотничьи ружья на стенах, тяжелые портьеры, старинные бронзовые бра - непредвиденный и непривычный для глаз уют - Градусов всегда казался капитану аскетом двадцатых годов.
Сам Градусов, тоже непривычно одетый в полосатую пижаму, лежал на диване перед широким письменным столом, уставленным пузырьками и лекарствами, в ногах его дремала, свернувшись клубком, дымчатая сибирская кошка. Возле нее - видимо, только что отложенная свежая газета. Градусов, повернув голову, глядел на капитана из-под старивших его лицо очков, и тусклая улыбка растягивала его бескровные, жесткие губы.
- Здравствуйте, Василий Николаевич! Садись, голубчик, - проговорил он незнакомым, ослабшим голосом, чередуя "вы" и "ты", и закряхтел, приподнимаясь на подушке, чтобы занять удобное положение для общения с гостем.
- Здравствуйте, Иван Гаврилович! - сказал Мельниченко и сел в кресло подле дивана, в котором, наверно, до его прихода сидела жена Градусова, - кресло это было еще теплым.
- Вы извините, - промолвила в дверях жена Градусова, - мне надо на кухню… А ты, милый, не шевелись, не приподнимайся. Лежи спокойно.
- Иди, голубушка, иди. Я спокоен. - Градусов локтем уперся в подушку, снял очки, отчего лицо его приняло более знакомое выражение, и ненужно помял, потер очки пальцами.
- Как чувствуете себя, Иван Гаврилович? - спросил Мельниченко. - Кажется, лучше, мне сказали. Отпустило немного?
- Вот, голубчик, лежу… М-да… Подкачал моторчик, сдал. Не те обороты… - виновато проговорил Градусов. - Не додумались еще люди… вставить бы железное - на всю жизнь… Ну, все это жалобные разговоры. Не люблю болеть… Да и солдату не положено болеть…
Он тихонько пошевелился, тихонько кашлянул, кинул очки к ногам, где спала сибирская кошка; на лице его не было обычного выражения недовольства и жесткости, и показалось, что он сильно сдал, ослаб как-то, заметно постарел за болезнь; бросалась в глаза рука его, крупная, белая, освещенная солнцем, - она была видна до последней жилки, вызывая жалость у Мельниченко, жалость здорового человека к больному.
- Я вот… хотел тебя увидеть, Василий Николаевич, - заговорил Градусов с неожиданной хрипотцой и дрожью в голосе. - Болит у меня вот здесь, - он приложил руку к сердцу. - За дивизион болит… Ты на меня не обижайся, может, это от характера… Ну, как там - скажи, что ли, откровенно - новые порядки? Знаю, меня ведь офицеры недолюбливали, курсанты боялись. Забыли, должно, давно, а? Забыли?
Градусов ослабленно откинулся на подушку, полуприкрыл тяжелые веки, опять заговорил, будто предупреждая ответ Мельниченко:
- Эх, Василий Николаевич, ты только сантименты брось. Ты меня как больного не жалей. По-мужски, брат, давай. Знаю, что ты думаешь обо мне. Но я свою линию открыто доводил, копеечный авторитет душки майора не завоевывал… Да, строг был, ошибок людям не прощал, по головке не гладил. Что же, армия - суровая штука, не шпорами звенеть! Сам воевал - знаю: малейшая, голубчик, ошибка к катастрофе ведет… А кто виноват? Офицер. Не сумел, значит, научить, не научил приказания выполнять! Тут, брат, и честь офицерская! Что же ты молчишь, капитан? Иль не согласен? - Градусов осторожными движениями потер пухлую грудь и попросил: - Говори…
- В дивизионе никаких перемен, - ответил Мельниченко, хорошо понимая, что ему разрешено говорить и что не разрешено. - Никаких чепе. Все идет, как и должно идти.
- Успокаиваешь? - Градусов поворочал головой на подушке, неуспокоенный, раскрыл припухлые веки. - А эта история с Дмитриевым, с Брянцевым? Я ведь все знаю. - Он вдруг беззвучно засмеялся. - Ты, голубчик, мою болезнь не успокаивай. Говори. Ты думаешь, я устав ходячий? Думаешь, я курсантов не любил, не знал? Знал всех. Говори, брат, без валерьянки… Она мне и так осточертела.
- Что вам сказать, Иван Гаврилович? - помолчав, ответил Мельниченко. - Скажу одно: уверен - все образуется, как говорят.
- Обижен? Снял я его тогда со старшин… - Градусов, упираясь обеими руками, слабо приподнялся на постели, пытаясь сесть, натужно задышал и, покосившись на дверь, за которой то приближались, то отдалялись тихие шаги, попросил сиплым шепотом: - Дай-ка, Василий Николаевич, глоток водицы. Там, в стакане. А то жажда мучает…
Излишне торопливо Мельниченко нашел на столе и подал стакан с водой. Градусов жадно отпил несколько глотков, потом, с облегчением вздохнув, отвалился на подушку, грудь его подымалась под пижамой, и Мельниченко не без тревоги подумал, что его присутствие сейчас и начатый разговор нарушают больничный режим Градусова, нездоровье которого в самом деле серьезно, хотя майор и силится не показывать этого или не придает этому значения. И Мельниченко повторил:
- Все войдет в свою колею, Иван Гаврилович. Вам сейчас не стоит об этом думать.
- А о чем же стоит? - спросил Градусов, широкая грудь его уже подымалась размеренней, лоб покрылся испариной.
Мельниченко не решился сразу ответить. В наступившей тишине скрипнула дверь и заглянула в комнату жена Градусова, подозрительно обвела глазами обоих, улыбнулась с извиняющимся выражением.
- Василий Николаевич, поверьте, Ивану Гавриловичу запретили много разговаривать, даже смеяться громко запретили…
- Врачи наговорят, - с нарочито ядовитым смешком возразил Градусов. - Ишь ты, знатоки! Их слушаться - в стеклянном колпаке мухой жить. Чепуха!
- Не храбрись, ради бога, - сказала она с той же грустной, сожалеющей интонацией и сдержанно обратилась к Мельниченко: - Он все-таки нуждается в покое и очень слаб. Вы, конечно, понимаете меня, Василий Николаевич.
В этих словах был плохо скрытый укор, и Мельниченко встал. Ему неловко было в эту минуту перед женой Градусова оттого, что он, независимо ни от чего, молод, здоров, оттого, что пришел в этот дом, пахнущий лекарствами, с морозного воздуха, оттого, что командует тем дивизионом, которым командовал ее муж, в то время как, по ее мнению любящей женщины, страдания мужу причинил и причиняет он, - это видно было по ее лицу.
- Да, Иван Гаврилович устал, - все испытывая это странное чувство вины, согласился Мельниченко. - Я зайду завтра. В это же время.
- Конечно, - без выражения радости подтвердила она. - Пожалуйста.
- Даша! Три минуты! - взмолился Градусов. - Это чепуха - три минуты! Я все равно не успокоюсь, коли прервем.
- Хорошо. - Она предупреждающе и холодно поглядела на Мельниченко. - Три минуты.
"Не беспокойтесь", - успокоил он взглядом, понимая то, что она думала в эту минуту.
Предзимнее солнце заливало комнату, кресла, ружья на стене, цветной, с разводами ковер на полу; ноябрьское солнце било в окна косыми столбами сквозь прозрачные клены на улице, освещая до последней морщинки крупное, осунувшееся лицо Градусова, - и он, положив руку на грудь и указывая бровями на закрывшуюся за женой дверь, заговорил сипловато:
- Трудно ей со мной. Тяжелый, видать, у меня характер. В девятнадцатом году увидел ее, гимназистку, в Оренбурге, посадил с собой в тачанку. "Поедешь со мной?" - "Поеду". Молодой был, рубака, отчаянный, сильный - море по колено. И по всем фронтам до Перекопа провез ее. Была сестрой милосердия… все испытала… М-да… Ну так я вот о чем… - Он протяжно втянул ртом воздух. - Разные мы с тобой люди, а дело у нас одно. Разные у нас мнения, а дело одно. Выздоровею - приду в дивизион. Не выздоровею - что ж… в отставку, рыбу удить, по врачам ходить, бока на солнышке греть. Это в лучшем случае… А не могу… не могу… Полюбил, брат, я армию до печенок, врос в нее по макушку. Не знаю, как будет…
- Я все понимаю, Иван Гаврилович, - сказал Мельниченко.