Ничего подобного Лосев не сказал. И это тоже доставило ему удовольствие. Он умел ставить интересы отдела выше личных обид. Положив руку на плечо Малютину, он обещал сделать все возможное. Пообещав, Лосев прикинул, - почему бы и в самом деле не помочь парню. Еще на производственном совещании он оценил молчание Малютина и замолвил за него словечко при распределении комнат. Судя по всему, Малютин принадлежал к людям, на которых можно положиться. Таких людей Лосев поддерживал. Решая помочь Малютину, он, разумеется, не думал, что помогает ему из этих соображений. После того как Лосев решил, ему стало искренне жаль Малютина, он живо представил себе все надежды этого паренька, так удачно начавшего свой путь, и когда ему стало жаль его, он подумал, что поможет именно из-за того, что ему жаль Малютина.
Малютин ушел. На полу осталось пятно талого снега. Лосев усмехнулся: судьба играет человеком, а человек играет на трубе. Второй раз в течение дня вспомнилась ему эта глупая прибаутка.
Впервые она пришла в голову, когда он встретил Логинова. Он завидел его издали, у ворот механического. Мимо огромных железных ворот и вдоль темно-бурых стен цеха шли люди, ехали машины, стрекотал тягач, но Лосев видел одного Логинова. Можно было свернуть в сторону, и он хотел свернуть, но не свернул. Лосев решил было кивнуть с озабоченным видом и пройти мимо. Вместо этого он поздоровался и спросил:
- Как осваиваете новое место?
Тон был покровительственный, но, во всяком случае, дружески-уважительный, без фамильярного сочувствия или жалости.
- Место не совсем новое. - неохотно сказал Логинов. - Я ведь начинал отсюда.
- Следовательно, путь освоенный, - улыбнулся Лосев той легкой, ободряющей улыбкой, которая рассчитана на ответную.
На высохшем лице Логинова ничего не изменилось, затененные седеющими бровями глаза его не мигая смотрели на Лосева. Маленькие толстые уши Лосева покраснели, он улыбнулся шире.
- Второй раз этот путь пройти легче.
Тут скрывался и вопрос, собирается ли и впрямь Логинов добиваться восстановления в должности директора, и намек, грубый, почти угрожающий.
Возникла пауза. С каждым мгновением она становилась все гуще, напряженней. Молчание каждого было - как черное дуло, наставленное на другого. Первым не выдержал Лосев: он шумно вздохнул, застылая его улыбка скрылась в морщинках узкого, заросшего волосами лба.
- После долгого перерыва многое, наверное, кажется вам непонятным? - спросил он снисходительно.
- Нет, почему же? - не сводя с него глаз, сказал Логинов. - Многое понятно.
Лосев успел отвернуться, чтобы не показать, что он, Лосев, понял Логинова.
Собрав морщины на лбу, Лосев оглядывал заводскую территорию. Пыхтел паровозик, толкая платформу с краном; связист, бренча железными скобами, поднимался на телефонный столб; с залива дул резкий ветер; воробьи зябко хоронились за штабелями чугунных отливок. Если бы Лосев захотел, он мог бы сейчас остановить кран: ему подчинялось крановое хозяйство; мог дать приказание связисту, мог распорядиться убрать отливки, на каждом шагу его глаза находили подвластное главному механику завода, зависимое от главного механика. Перед ним заискивали начальники цехов; он умел, когда надо, подчинить себе и главного инженера… Его боялись. На заводе говорили: "Лучше с Лосевым не связываться"; он знал свою силу, и от этого слабость, которую он сейчас испытывал, казалась ему непонятной и тревожной.
Перед ним стоял сутулый, невзрачный мастер механического цеха Логинов. Мастер, каких на заводе было десятки, совсем непохожий на прежнего директора завода Логинова. Сизые от мороза руки его висели вдоль тела. Полы длинного, мешковатого пальто бились в ногах. Он стоял неподвижно, без всякой неловкости, и Лосев, не глядя, боковым зрением, чувствовал на себе его упорный, холодный взгляд. Лосеву нужно было, чтобы Логинов улыбнулся, произнес что-нибудь дружеское, хотя бы безразличное, но Логинов молчал. Собственная безответная, искательная улыбка напугала Лосева. Он понял, что боится Логинова. Страшен не сам страх, а то, что человек сознает власть этого страха. Он никак не мог стать самим собой, главным механиком завода, авторитетным, удачливым руководителем, и даже просто Лосевым, крепким, здоровым человеком, который ростом выше Логинова на полголовы, человеком, который носит теплую пыжиковую шапку, а не засаленную кепку, добротную мохнатую куртку, желтые туфли на толстых каучуковых подошвах…
Он не знал, куда девать свои руки в кожаных, на меху, рукавицах, как будто перед ним стоял не мастер, каких десятки на заводе, а человек, знающий о нем все, что Лосев хотел скрыть.
К ним подошел Рагозин. Он искал Малютина. Отвечая ему, Лосев слушал свой крепнущий голос. Логинов намеревался уйти, но Лосев остановил его.
- На вашем участке, Леонид Прокофьич, завалили деталями новые станины. Попрошу сегодня к вечеру навести порядочек. - Никакого раздражения, холодно и вежливо. - У нас сейчас требования к культуре производства не те что раньше.
Логинов молчал.
- Так я вас попрошу, - строже сказал Лосев.
- Ясно, - ответил Логинов с тонкой насмешливостью человека, который не только понимает, зачем все это говорится, но также понимает, что означает это понимание для собеседника.
Со дня возвращения Логинова на завод тоскливое предчувствие охватило Лосева. Как будто с приходом Логинова отступало в прошлое все то, что выдвинуло Лосева, защищало его, поддерживало, как будто оказалось ошибкой не только осуждение Логинова, но и быстрая, блистательная карьера Лосева.
После работы Лосев зашел в партком.
Секретарь парткома Юрьев, избранный недавно, производил впечатление человека добродушного и смешливого. Он состоял и в прежнем составе парткома и держался там незаметно, устало подремывая во время заседаний где-нибудь в уголке. Выступать он не любил. Выходя на трибуну, задыхался от волнения; доброе лицо багровело; каждую фразу он начинал со слов "скажем - допустим" и конфузливо шмыгал коротким носом. На выборах Лосев поддержал его кандидатуру, считая простаком, которым можно будет вертеть как угодно, хотя, по всем данным, Юрьев был человеком, достаточно обмятым жизнью. Дважды он был на войне, в финской отморозил руку, в Отечественную ему изуродовали грудную клетку. В тридцать лет он поступил в заочный институт, и каждый год его срывали с учебы: то пошлют на монтаж станков на Урал, то на инструкторскую работу в райком. После войны Юрьева мобилизовали на восстановление разрушенных заводов Прибалтики, потом послали в Болгарию. Всякий раз он возвращался на завод, снова поступал в заочный институт и начинал учиться. Пятнадцать лет понадобилось ему, чтобы закончить институт. Он посмеивался над собой и никогда не жаловался.
После перевыборов Юрьев с виду ничем не переменился, и казалось, и в образе жизни его ничто не изменилось. В кабинете парткома он бывал редко. Все в той же полинялой спецовочке, тучный, задыхающийся, он днями пропадал в цехах. Постороннему человеку могло показаться, что новому секретарю нечего делать. Юрьев бродил по заводу неторопливо, как на прогулке, к нему тянуло подойти поболтать, к нему обращались на каждом шагу. Никто, разговаривая с ним, не чувствовал, что Юрьеву некогда, что его где-то ждут, что у него есть другие дела. По вечерам он ходил в гости; при всей своей деликатности в гости он напрашивался почти беззастенчиво, особенно к людям, которые его почему-либо интересовали. В гостях никаких служебных разговоров Юрьев не признавал, он рассказывал всякие смешные истории, - а знал он их великое множество, - пел шуточные частушки, и приглашали его охотно. А в последнее время даже отбоя не было от приглашений. Многих из членов парткома он приохотил ходить по домам. Кое-кто считал, что партком стал работать хуже, заседаний стало меньше, а те заседания, которые были, заканчивались слишком быстро. Оказывалось, что обо всех спорных делах каждый из членов парткома накануне говорил с Юрьевым. Но в самом парткоме стало куда многолюдней, деловитей и веселее.
Когда Лосев зашел в кабинет, Юрьев сидел бочком на краю стола, болтал короткой и крепкой ногой. Вокруг него толпились строители в закапанных мелом спецовках; еще не утихший смех бродил по их лицам.
- …А бывает, что заест начисто человек всю свою жизнь и так до самой пенсии не выявит свое назначение, - говорил Юрьев, продолжая улыбаться, - так что вы очень чутко подходите. Может, кто помнит, работал у нас в отделе труда Дровняков, заместитель начальника.
- Это которого Бревняковым звали? - подсказал кто-то.
- Он, он, его еще и Вредняковым звали. Людей не любил, дремучий такой чинуша, желчный человечек. И вот случись же с ним такое. Однажды забыл кто-то у него на столе образчик глины. Взял он, значит, эту глину и, обдумывая очередную свою бумажку, в этакой рассеянности вылепил фигурку. Хотел смять да в корзину бросить, как тут кто-то из сотрудников скажи, что фигура симпатичная, отобрали у него, и девушки поставили к себе. Потом кто-то из них принес Дровнякову пластилин и попросил для смеха еще одну такую вылепить. Он вылепил и сам удивился, перепугался даже. А из остатка сделал портрет своего начальника, да еще в карикатурном виде. Тут уж не до смеха, когда такое из-под рук выходит. Он и в мыслях себе критики не дозволял. Пальцы лепят, а сам ужасается. В полную растерянность впал человек. Но остановиться уже не может; побежал, сам купил пластилину - и пошел, и пошел. Сейчас он в мастерской у одного известного скульптора работает. Вполне передовой художник из него получается. А не случись с ним такого, остался бы бюрократом, и мучились бы мы с ним до сегодняшнего дня, - заключил под общий смех Юрьев.
"Черт знает что! - подумал Лосев, смеясь вместе со всеми. - Развел какую-то комедию".
- Нет, нет, - сказал молодой крановщик, - есть совсем бездарные личности, начисто бездарные.
Юрьев покачал головой;
- Нет таких. Каждому свое место можно найти.
- Место! Если бы на это место билет при рождении давался, - заметил крановщик.
Лосев подошел к столу и, строго взглянув на рабочего, сказал;
- Если каждый будет подыскивать для другого место или заниматься проверкой, то работать некому будет! - и укоризненно покачал головой.
Крановщик крякнул и резко сказал;
- Вы же не знаете, о чем мы…
- Ничего, ничего… - пробормотал Юрьев, но разговор разладился, и то веселое оживление, каким были полны люди, погасло. Юрьев слез со стола, сел в кресло. Вскоре все разошлись, оставив Лосева наедине с Юрьевым.
- Не понимают люди, - сказал Лосев. - Это в комсомольском комитете еще туда-сюда. А в парткоме так несерьезно вести себя! - И он неодобрительно покачал головой.
Юрьев провел рукой по лбу, словно отгоняя худые мысли.
- Партийная работа - дело серьезное, но жизнерадостное… Шутка делу не помеха.
Видно было, что ему не хотелось спорить с Лосевым, он как-то конфузливо и ловко уклонялся от спора, который, вероятно, казался ему бесполезным. Доброе, рыхлое лицо его погрустнело. Он положил большие руки на колени и сидел выпрямившись, как сидят перед фотографом.
Лосев просил оставить Малютина на заводе.
Отказывать в чем-нибудь людям Юрьев не умел, и самое трудное в его работе здесь, в парткоме, была борьба с собственной добротой. Застенчиво посапывая коротким носом, зажатым между рыхлыми щеками, он добросовестно перебрал доводы Лосева. Незаметно они превратились у него в нечто настолько несущественное, что он сам удивился и развел руками. И, словно не желая ставить Лосева в неудобное положение, Юрьев признал, что не настаивает на Малютине, но ведь кого-то комсомольцы обязаны послать.
- Вот как его жена к этому отнесется? Вот это серьезно, - размышлял вслух Юрьев.
Лосев знал, что Малютин недавно женился, и даже видел однажды его жену. Поэтому он сказал:
- Да, насчет молодой жены они, черти, не подумали, не посоветовались со мной. Формалисты. Жалко, жалко мне парня, - с чувством сказал он. - Я ему с комнатой помог, и вообще… - Он махнул рукой: разве, мол, все расскажешь!
- Я ее плохо знаю, - раздумчиво сказал Юрьев. - Кажется, девушка симпатичная, восторженная.
- Правильней им было бы выдвинуть из состава комитета, - строго сказал Лосев. - Собственным примером, так сказать… Кто у них там? Да хотя бы Сизову Веру Николаевну. Грамотный инженер, одинокая, энергичная.
Юрьев опустил глаза.
- Можно и Сизову, - вяло согласился он. - Только не понимаю, почему Сизову лучше, чем Малютина… Все можно, можно и нас с тобой послать…
- Пошлют - и поедем, - весело и нагло подмигнул Лосев. - А пока что за план требуют с кого, с Шумского? Нет, с нас требуют. Все же принцип единоначалия вышестоящие органы не зря подчеркивают…
- А если бы мне лично предложили поехать… - начал Юрьев, подняв брови, собираясь сказать что-то смешное, но ничего смешного не сказал. - Да, принцип единоначалия - это правильно, - пробормотал он.
На деликатных людей наглость действует обезоруживающе. Лосев это знал и, не стесняясь, нажимал на Юрьева, расписывая трудности своей работы, жалуясь на нехватку кадров. Намекнул на то, что Малютин племянник Логинова, и следует к такому человеку, как Логинов, проявить чуткость. На это Юрьев тяжело вздохнул и как-то смущенно заморгал, но смолчал. Для Лосева дело заключалось уже не столько в Малютине, сколько в той неожиданной твердости, "косточке", которую он почувствовал за внешней мягкостью Юрьева.
"Этак и зубы обломать недолго", - встревоженно подумал он, понимая, что придется отступить, и сделать это надо расчетливо, не в качестве побежденного, а обиженного, так, чтобы впоследствии можно было сослаться: "Помните, я предупреждал, когда посылали Малютина!" У Лосева было правило: для того чтобы иметь достижения, надо показывать свои трудности. С этой стороны разговор с Юрьевым хотя и не принес результата, но был небесполезен.
Лосев уже собрался уходить, когда Юрьев остановил его.
- Кстати, насчет Сизовой. Зря ты зажимаешь ее предложение.
Он сказал это, прощаясь, как бы между прочим, и Лосев безмятежно усмехнулся: "Какая ерунда". Но ощущение было такое, будто он наткнулся на стальное острие. За тучным добродушием Юрьева обнаружился вдруг металлический каркас, опасная и умная сила. И, только выйдя на улицу, Лосев понял, как он влип. Раскрылся, раскололи, как орешек. Попался в ловушку с этой проклятой Сизовой. Не как-нибудь, а "зажимаешь". Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Юрьев-то, оказывается, все вызнал. А может быть, Сизова успела нажаловаться ему? Вряд ли. Сизова не из тех, кто, чуть что, бежит в партком. Не тот характер. Это сам Юрьев. Кто знает, что еще ему известно? События дня слились в одно чувство непрочности, томительности, шаткости благополучия, казалось, такого незыблемого.
Это была всего лишь минутная слабость. Немедленно, как после грозового удара, заработали приборы защиты, приспособленные, натренированные регуляторы мозга, взвешивая, оценивая, придумывая новые комбинации, новую тактику, взбадривая силы рассудка… Нет, виновата только Сизова. Она постаралась изъять Малютина как союзника Лосева. Теперь она копает под самого Лосева. Простодушный чудак, он полагал, что имеет дело с благородным человеком. Ну, хорошо же! Будем действовать иначе. В конце концов объявлен шах, не больше. Надо играть умнее, и только. Постепенно все приходило в порядок. Но чувство доселе непривычного страха уже поселилось в душе Лосева. Страх был маленький, почти неощутимый, но он был.
Глава шестая
Молодость каждого поколения знала свои призывы. Сколько их насчитывает история комсомола! На борьбу с бандитизмом, в Чека, в торговлю, в авиацию, на Дальний Восток, во льды, туда, где ждало больше невзгод, туда, где было трудней, где обещали тяжкую работу, - туда комсомол посылал своих лучших. Это стало его привилегией.
В необъятных отцовских галифе, в косоворотках, громыхая фанерными чемоданами, поднимались по старой мраморной лестнице райкома за путевками на строительство Днепрогэса, на монтаж Сталинградского тракторного, Хибинского апатитового. Проходил год-другой, и в этих же четырех тесных комнатках второго этажа шумели уже другие ребята, требуя отправить их на флот, а их уговаривали идти на рабфак. И они, чертыхаясь, брали отстуканные на гремучем "Ундервуде" направления и шли. Они становились докторами наук, мастерами, адмиралами, художниками, великими летчиками, теми, кто нес на себе сегодня главную службу страны.
Отсюда, с этого подъезда, украшенного граненым петербургским фонарем, начались тысячи давних и новых дорог молодости, многие из которых были оборваны кулацкими пулями и финскими снайперами.
В июне 1941 года здесь чуть ли не дрались за право уйти на фронт добровольцами дивизии народного ополчения. С этой дивизией ушли почти все члены райкома во главе со своими секретарями Жорой Шестаковым и Ваней Соколовским. В обмотках, сунув в карманы по противотанковой бутылке, с одной осоавиахимовской винтовкой на двоих, шли они от райкома по главному проспекту района, вдыхая прощальную горечь мартенов Октябрьского и дымы Комбината и верфи, мимо сквера, где весной всем районом сажали липы, вдоль заваленной мусором набережной канала, которую так и не успели очистить в субботник.
Соколовский погиб, Шестаков остался служить в армии. Никто не вернулся в райком, никто не возвращается в юность.
В дни блокады весь райком помещался в кабинете секретаря. Там жили три девушки, дымила железная печурка, стояли три кровати и три письменных стола. Члены бюро сидели на кроватях, поближе к печке. Отсюда уходили девочки - бойцы бытовых отрядов, уходили в ледяные улицы спасать погибающих от голода людей. Сюда возвращались они окоченелые, измученные, пили хвойный кипяток, макали в жестяные кружки дуранду и медленно жевали ее расшатанными зубами. И вечерами тихо пели "Тучи над городом встали…"
Сюда принесли Лиду Ильенкову, раненную в живот на площади у райкома. Здесь она и умерла. На этот стол выкладывали первые образцы самодельных мин и автоматов. На том же "Ундервуде" при свете коптилки печатали инструкции о тушении зажигательных бомб. Дежурили на крышах. Сажали в садах картошку. Ломали деревянные дома. Совсем еще девочки и мальчики, со старческими морщинами на опухших лицах…
А позже, когда с окон смыли бумажные кресты, когда вместо ватников на вешалке висели шинели с отпоротыми погонами и полученные по ордерам пальто, когда члены райкома белили закопченные потолки и в секторе учета расставляли поредевшие карточки, тысячи слабых, еще прозрачно-голубоватых рук принялись расчищать завалы и восстанавливать район.
Чем требовательней кричали паровозы, подводящие пустые теплушки к щербатым от осколков перронам, тем быстрее росли комсомольские организации района.
Каждая юность принадлежала своей пятилетке, и каждая пятилетка требовала новых эшелонов. И вот они снова отъезжают от ленинградских вокзалов, со своими новыми песнями, на юг, на север, на Каховку, на Куйбышевскую.
До свиданья, мама, не горюй, не грусти.
Пожелай нам доброго пути.
И матери долго смотрят вслед тающему дымку, вспоминая свою юность, свою первую комсомольскую пятилетку, рейды "легкой кавалерии", сырые корпуса новых цехов, которые теперь кажутся такими темными и тесными…