Неожиданно стемнело. Здесь, в яре, всегда смеркалось внезапно и раньше, чем наверху. День угас сразу. Охрана засуетилась. Громче зазвучали окрики, чаще посыпались удары, бесновались, захлебываясь от злобы, собаки, давились на туго натянутых поводках, танцуя на задних лапах.
И, хотя последняя печь не была завершена, узников согнали в колонну по пять человек - как всегда. Внимательно пересчитали, скомандовали трогаться и вдруг… приказали петь.
Смертники молчали. Топайде повысил голос:
- Затягивайль песня!
Узники, позвякивая кандалами, брели молча, тяжело дыша. Топайде велел остановить колонну. Предупредил:
- Петь! Или трупы станут трупами! Бистро! - и положил руку в черной перчатке на тяжелую, оттягивающую пояс кобуру.
Может, именно на это и рассчитывали гестаповцы: хорошо знали психику "упрямых славян". Не захотят - не запоют. Погибнут, но не подчинятся. Вот тогда можно и начать массовое побоище. Не просто уничтожить, а вроде бы за что-то покарать. Так интереснее и даже "пристойнее".
Подумав об этом, Микола заколебался: не затянуть ли первому какую-нибудь песню, чтобы не поплатиться главным, предупреждал же Федор: "В серьезных делах не будьте детьми…"
Но вдруг в конце колонны послышался негромкий голос:
Рос-пря-гай-те, хло-о-пці, ко-ней…
Микола узнал голос Федора и сразу подхватил:
Та й ля-гай-те спо-о-чивать…
Колонна двинулась дальше, продолжая петь, но пение это напоминало больше причитание над покойником.
Рядом с землянкой стояла цистерна с водой - позволили пить, даже умыться. Удивительно!
Пошел мелкий дождь.
Ужин не стали раздавать во дворе. Сначала загнали всех в землянку, а потом бригадиры внесли туда бидон с вареной картошкой.
- Жрите, жрите! - многозначительно улыбнулся надзиратель, запирая ворота на замок. - Завтра - на новое место!
Все они, как и их начальник, любили изуверские остроты.
На новое место!.. То есть на тот ряд сосновых бревен, которые сегодня сами укладывали они так медленно и долго на днище последней печи - не на тысячи, а всего на триста пятьдесят единиц. Чтобы было им там просторнее, чем в землянке. На этих дровах, что так приятно пахли живицей, родным Ирпенским лесом.
Подтвердил это и закарпатец Яков, хорошо понимавший немецкий: слышал, как Топайде шутя приказал старшему надзирателю: сегодня еще постерегите, а то завтра уже некого будет. Пускай поедят как следует и спят, ни о чем не догадываясь. Уничтожать всегда проще, если жертва ни о чем не догадывается. В этом у них уже был опыт. В сорок первом ведь тоже гнали сюда людей под предлогом переезда на новое место. Ровно два года назад. Даже странно: в этот же день, д в а д ц а т ь д е в я т о г о сентября. Бывают же такие невероятные совпадения!
И в душегубки вталкивали, будто бы везли на допрос. В газовые камеры загоняли, вроде бы в баню отправляли. Для большей убедительности даже по кусочку эрзац-мыла выдавали. Так удобнее и надежнее. Вымойте грязные руки, напейтесь воды, нажритесь картошки в мундире и спите, не думая о том, что утром вас расстреляют, а потом сожгут и пепел развеют по склонам оврага.
На этот раз Топайде не уехал вечером в город, где возле Бессарабского рынка находилась его прекрасно обставленная квартира. Остался ночевать здесь, в своей комнате на втором этаже лагерной комендатуры. Ничего, можно и здесь, зато завтра на рассвете сам поставит точку над осточертевшим даже ему Бабьим яром. И сразу доложит рейхсфюреру: ни одного свидетеля - ни живого, ни мертвого. И никаких следов!
Остался, хотя и не любил здесь ночевать: к вечеру смрад был особенно удушлив. Приехав сюда, в первую ночь так и не смог заснуть. Подошел тогда к окну: "Какая вонь!" - и плотно закрыл раму. Но смрад в комнате от этого не убавился, даже казалось, будто стал гуще, словно проникал сквозь стекло, сквозь кирпичные стены. Ужасный запах горелого человеческого мяса и паленых волос. Днем немного привыкал к этому, считая, что иначе нельзя: переносить тошнотворный трупный запах принуждают его служебные обязанности, которыми он, эсэсовский офицер, пренебречь не мог. Но по ночам…
А сегодня он должен был остаться.
Молча стоял у плотно закрытого окна, больше всего злясь на дождь, все настойчивее стучавший в стекла окна. Все против них в этой ненавистной стране, даже погода. Русские морозы помешали доблестным войскам фюрера. А сейчас вот - дождь. Намокнут дрова, будут гореть дольше, чем предполагалось, и финал его миссии затянется.
Внизу, в караульном помещении, кто-то упрямо мучил губную гармошку - бездарно гундосил, и как бы в тон противно завывали намокшие под дождем собаки. За окном со старой березы грустно осыпалась пожелтевшая листва.
Топайде ничего не видел и не слышал: сосредоточенно, уставившись в темные стекла, откусывал заусенцы вокруг ногтей.
"В конце концов, я только летчик, который сбрасывает бомбы на многолюдный город. Да, я - пилот, которому нет никакого дела до количества жертв и виноваты ли они. Я только по приказу сбрасываю бомбы…"
Как бы оправдывался он перед совестью, которая не то чтобы проснулась в его душе, а так… шевельнулась.
14
Напились воды и как будто поели, однако не спалось. Пожалуй, впервые узники, поужинав и устало свалившись на пол, не погрузились в тревожный сон, а… ждали. Чутко прислушивались к тому, что доносилось снаружи, сквозь решетки дверей, к тому, что жаждали с минуты на минуту услышать, чего ждали, как сигнала к спасению…
А снаружи шел дождь и ветер крепчал - и холодно стало в землянке.
Казалось Миколе, что время стоит на месте. Но ведь меняются часовые. Вот луч фонарика скользнул по входу, осветил замок, придирчиво ощупывая его, и лишь потом метнулся прочь, на дорожку. Часовой зашагал вдоль землянки: туда - обратно, туда - обратно…
И снова ползут длинные, как вечность, минуты. А может, и час прошел уже? Сколько же еще ждать, бороться с невыносимой тревогой ожидания? Нервы натянуты до предела, а в сознании, где-то на втором плане, вдруг возникло до мельчайших подробностей: как глухо в конце огорода упало с яблони яблоко, подточенное червяком, как скрипел ворот колодца, и вспыхнула затаенная радость за партизан - успели забрать приготовленное для них, и первый допрос…
И наконец - тихий голос Федора:
- Пора!
Землянка ожила. Прокатился по ней приглушенный звон. И утих.
- Будите всех, - приказал Федор, хотя и чувствовал, что уже никто не спит. - Осторожно освободиться от кандалов, вооружиться, кто чем может, и ждать команды!
Достали из потайных укрытий найденные инструменты. Несколько ножниц, ножи, стамеску. Микола достал ножницы, которые принес сюда первыми, портновские, с широкими лезвиями. Хотел сначала расковать Федора - ему как назло перебили сегодня палкой правую руку за то, что слишком тянул время. Заметили-таки. Сам он теперь не мог высвободиться, и Микола нагнулся к его ногам. Но Гордей, почему-то оказавшийся рядом, ухватил Миколу за руку, и Федор сказал:
- Помоги ему…
Но Микола молча начал освобождать от кандалов Федора. Нелегко было разогнуть металлический хомутик, склепанный немцем-кузнецом за один миг, но справиться было можно. Главное - сделать на стыке хотя бы маленькую щель. Делать-то приходится на ощупь, железо соскальзывает, и цепи гремят.
Со своим хомутиком возился значительно дольше. И устал: правая рука дрожала от напряжения, и неудобно было орудовать, согнувшись в три погибели. Тяжело дыша, растирал онемевшие пальцы рук. Наконец освободился. Пошевелил затекшими ступнями. Знал, кандалы уже отброшены, однако продолжало казаться, будто он все еще закован. Легко двигая ступнями, он радостно сгибал и разгибал ноги - цепи больше не звякали, и именно это окончательно убеждало: он свободен, свободен от кандалов.
А тем временем кто-то выхватил ножницы из его рук, и он слышал, как возились рядом, крякали узники, круто ругались, желая побыстрей разогнуть проклятый хомутик; люди со злостью дергали цепи, и бряцанье становилось громче и громче.
Федор, до боли закусив губу, чувствовал: начинается то, чего он больше всего боялся - паника! Любое, тщательнейшим образом подготовленное дело она способна свести на нет. Он попытался негромко напомнить об опасности, о дисциплине, но его уже не слышали. На дверях еще чернел замок, и раздавались размеренные шаги часового вдоль землянки, но те, кто уже высвободил ноги для побега, пробирались поближе к выходу, - вот и стало другим казаться, что они могут не успеть расковать себя: ведь инструмента так мало. Во тьме нападали, чтобы отнять ножницы, даже на тех, кто их уже передал соседу; стонали и ворчали, ругались и ссорились. В землянке неудержимо нарастал подозрительный шум.
- Вас ист дас? - ворвался внезапно угрожающий окрик. - Староста, что там такое?
Федор еще с вечера предусмотрительно приказал закарпатцу Якову остаться у дверей и внимательно прислушиваться. Все важное из немецких разговоров передавать немедленно, а также, если возникнет необходимость, - объясниться с охраной.
- Да это хлопцы из-за картошки дерутся… - попробовал успокоить часового Яков, а у самого от волнения горло перехватило спазмами. - Бидон не выскребли, вот и началась свалка.
Часовой поверил: разве не дрались вчера эти ненасытные трупы даже из-за невымытого бидона, за вонючую гущу на дне. Расхохотался: ну и ну, утром им всем капут, а они дерутся за картофельные объедки.
И зашагал прочь.
Когда шаги часового отдалились, узники снова принялись за кандалы, но теперь осторожней. Окрик и луч фонарика остудили горячие головы, как ледяной душ.
Федор посоветовал:
- Работайте, прикусив языки…
Теперь его сразу послушали.
И хотя цепи продолжали позвякивать, это было не страшно: ведь такой перезвон всегда доносился из землянки, даже когда все спали, и часовые привыкли к этому.
А когда от цепей освободились все, в землянке прекратилось постоянное позвякивание - и сразу стало необычно, жутко, пожалуй, страшнее, чем в момент паники, когда кандалы звенели слишком громко. Хоть бери цепи в руки и побрякивай ими нарочно, для маскировки, чтобы отвести возможное подозрение из-за чрезмерной тишины.
Хорошо еще, что не утихает дождь. Хлещет и хлещет монотонно, скрадывая звуки. Часовой отошел в противоположный угол площадки. Именно в такой момент нужно будет открывать замок. Изнутри, сквозь решетку. Пожалуй, с вышки, которая метрах в двадцати пяти отсюда, не заметят костлявой и черной руки, которая протянется к замку. Да и туман как раз, дождь, темнота. Отсюда, правда, заметно, что часовой на вышке стоит к землянке боком, чтобы ветер не бил в лицо. Видно даже, как он слегка покачивается: наверно, притопывает замерзшими ногами.
Тем временем шаги часового опять приближаются. Скользнул по замку яркий луч фонарика, и шаги стали удаляться. И в тот же миг сквозь решетку просунулась рука. Но ключ предательски дрожит в непослушных пальцах, никак не может попасть в отверстие. И чертовски неудобно к тому же! Владимир мысленно уговаривает себя: "Спокойно, спокойно…" А еще бахвалился, что не было раньше замка, который не смог бы открыть.
Федор, заметив его состояние, подбадривает:
- Володя, не робей! Давай, Володя, смелее! Жми!
А позади, застыв напряженно, ждут сотни узников. Ключ от их жизни в Володиной руке.
Бородка ключа нырнула наконец в глубокое отверстие, Владимир почувствовал, ключ дошел до конца, и осторожно, как только мог сейчас, начал поворачивать его, слегка покачивая, как и во время примерки, всего себя вкладывая в движение ключа. О, поддается, поворачивается. Еще немного, еще.
В землянке такая тишина, будто и нет никого: Тишина позади, тишина в самом себе, словно и сердце замерло. И вдруг резкий металлический щелчок дерзко нарушает ночную тишину. Рука инстинктивно успевает выдернуть ключ. А часовой уже спешит - торопливые шаги переходят в бег. Вот его фонарик освещает решетку двери, шарит по ней, освещает замок. Если часовой заметит что-нибудь подозрительное, тогда тревога. Случалось такое - пронзительно зальется трелью свисток, отзовутся злобным лаем неусыпные собаки, взлетят в черное небо ослепительные ракеты, и станет светло-светло, светлее, чем днем. Начнется пальба, поднимется шум. Потом все стихнет точно так же внезапно, как и началось.
Случалось такое: то ли и вправду узник пытался бежать, то ли кто-то случайно оказался в мертвой зоне, возле лагерной ограды, то ли подобное привиделось часовому…
А луч фонарика все еще ощупывает кулачище замка, толстую подкову дужки, приваренные скобы.
Но Владимир, кажется, родился в рубашке.
Замок, наверно, старый, давно не смазывался, проржавел на дождях, и толстая дужка, отомкнувшись, не выскользнула из паза, а осталась на месте.
Часовой отошел на несколько шагов, резко остановился. Еще раз стрельнул лучом на массивную дужку. На месте. Потопал дальше, как и раньше - вдоль ворот, вдоль землянки, и снова назад. Злился на дождь и ругал все на свете - скользкую глинистую дорожку, этих ненормальных узников, которых даже закованных приходилось караулить. Осточертело все!
Скорей бы приходила смена, чтоб можно было наконец укрыться в караульном помещении и согреться, уснуть.
После ослепительного мигания фонарного луча тьма в землянке еще больше сгустилась, и казалось, времени после нестерпимо тревожных минут прошло очень много. А времени-то в обрез. Пока начнет светать, нужно не только вырваться из землянки, но и оказаться как можно дальше от лагеря, по яру добраться до днепровского луга, до леса. Да, медлить нельзя.
Вот шепотом передали: становиться в ряды по четыре, на ширину выхода. Если ринуться разом, возникнет давка, затор, и пулемет изрешетит всех еще в горловине выхода, на ступенях. Только по четверо! Чтобы двигаться без малейших задержек. В первые ряды - самых сильных, смелых, чтобы могли одним натиском распахнуть настежь тяжелые ворота и броситься вперед: на часового, к вышке, под пулемет…
- Микола, ты всегда в колонне первый, - послышался голос Федора. - Становись и здесь впереди. Будешь выводить колонну. Как условились… - Старался говорить спокойно, но волнение скрыть не удалось, и все, кто слышал его, понимали, что иначе сейчас невозможно.
Снова приближается часовой. Еще несколько минут нестерпимого ожидания. Только бы выдержали нервы. Луч на решетку, на дужку, на замок. Только бы не вздумал часовой проверить рукой, подергать. Нет. Уходит.
И вот…
- Товарищи! - услышали узники тихое взволнованное слово, и каждый невольно вздрогнул: так непривычно прозвучало здесь, в подземелье яра смерти, это прежде обычное слово, с которым давно к ним не обращались. Не узники, не смертники, не единицы, не трупы, а т о в а р и щ и! - Наступила решающая минута. Не всем нам вырваться на волю. Но часть из нас обязательно вырвется! Сто, десять, два… один! Хотя бы один! Пусть расскажет людям обо всем, что видел здесь, о нас с вами, об этом побеге. Пусть узнает мир о борьбе советских людей! Мы сделали все, что могли. Вперед, товарищи! - закончил Федор тем же словом, которым и начал: оно ведь всегда делало людей людьми, единомышленниками, борцами, и сейчас невозможно было отыскать слово более подходящее и нужное всем.
Шаги часового почти затихли. Вперед!
Владимир вновь просунул руку сквозь мокрую холодную решетку. Плотно ухватился на замок и изо всех сил рванул книзу, может, сильнее, чем было нужно. Дужка от этого рывка выскользнула из проушин, и замок, как подточенное червем яблоко, бухнулся на землю. Как тогда, в незабываемое для Миколы мертвое утро.
Первая четверка отчаянно навалилась на ворота, и решетчатые створки с пронзительным скрежетом - кажется, никогда так не скрипели! - широко распахнулись.
15
Когда Микола выбежал из землянки, он успел заметить, что часовой у пулемета на вышке, пряча от ветра лицо, все еще стоял боком к распахнутой двери. И, как это ни странно, пока, наверно, не замечал того, что происходило совсем рядом с ним.
- Под пулемет! - негромко произнес Микола.
Скорее под вышку, в мертвую зону, где пулемет не сможет поразить их! А затем в яр, в глубину, в черноту провала. И дальше, дальше… Только бы успеть проскочить полосу обстрела.
Он бежит и слышит за спиной тяжелое дыхание товарищей по несчастью. И не видит, как ночными призраками улетучиваются из землянки смертники. А увидел бы, наверно, показалось бы, что ожили расстрелянные в Бабьем яре и вот, присоединившись к живым, бегут, спотыкаясь и падая, и мчатся прямо на пулемет. Словно хотят доказать кому-то, что они бестелесны; что пули их не берут и свинцовый дождь не способен их остановить.
Федор был прав - несколько первых минут будут решающими. Пока не опомнится охрана. Пока молчит пулемет…
Но вот уже всполошились собаки. Накинулись на беглецов, впиваясь клыками в тощие, высохшие тела. Но лавина движущихся скелетов так густа и неудержима, что мигом сминает ошалевших овчарок, растаптывает их и устремляется дальше, растекаясь во все стороны.
Туман, темень, дождь. Трудно что-нибудь понять. Часовые тоже оказались в этом неудержимом потоке.
Вот и пулеметная вышка. И тут ослепительно-красная ракета тревоги взвилась в темное небо, шипя, как длиннохвостая змея. Вслед за ней вторая, третья - это уже белые, осветительные, - повисли в низких, набухших дождем облаках, и стало светло, как при полной луне…
Пулемет, словно проснувшись (часовой на вышке, наверно, и в самом деле дремал), растерянно застучал, и в ответ ему покатилась по всему яру, как стоголосое эхо, беспорядочная пальба.
А по всему яру в зловещем свете ракет все бежали и бежали белые призраки, согбенные скелеты и падали, падали, падали в черную пропасть. Выстрелы слились в один сплошной гул - отозвались пулеметы, расставленные на отрогах яра. А белые призраки все бежали и таяли во мраке ночи. И невозможно было понять: все ли они падают мертвыми или кому-то из них удается остаться в живых.
Беглецы не обращали внимания ни на стрельбу, ни на ракеты, а бежали, падали, карабкались, скатывались вниз, снова поднимались или оставались в яре навсегда.
Пулемет на вышке захлебывался от ярости. Хотя никто уже не показывался из черного подземелья, часовой остервенело хлестал очередями по неподвижным решеткам дверей, по онемевшему темному выходу, по заваленным трупами ступеням землянки.
Топайде в исступлении выбежал на крыльцо комендатуры. Что случилось? Как могли трупы отпереть ворота? Как сбросили с ног цепи? Он ведь хорошо видел - смертники бежали без кандалов. Куда девался часовой, стоявший у входа? Неужели снова предал кто-то из своих, помог узникам, чтобы сохранить собственную шкуру! Продажные души!
Но ведь ни один из смертников не должен уйти! Это приказ самого рейхсфюрера.
Топайде всего передернуло. Он сорвался с места и помчался по двору. Доннерветтер! Как объяснить все это Берлину? Там не привыкли к подобным донесениям.
- Да не палите вы в небо! - прорвало его наконец. - Кретины! Скорее мотоциклы! Шнель! Бегом! - орал он, захлебываясь от бешенства, на растерявшуюся охрану. - Перекрыть все дороги! И по следам - с овчарками. Что? - кричал истерично, будто ему посмели возражать. - Всех выловить, до одного! И уничтожить. Никто не должен уйти!
Но чем дальше, тем больше убеждался Топайде, что всех задержать уже не удастся. Кто-то наверняка уйдет, и не один! И он выкрикивал новые и новые команды, сам толком не соображая, что делает.