Семен пришел к нам из-под Омска… Где-то там, в степях, затерялась его деревушка – там его изба, семья: – трое детей с молодухою. И Семену надо бы там быть, да не пришлось: по весне жену схоронил – расход, осенью опять женился – в хозяйстве без бабы никак нельзя – вновь расход, а тут к ряду и лошадь пала – на это уже Семена не хватило, и он ушел на лошаденку деньги промыслить… Дело шло к зиме, оно хоть и война, – много и угнали, работа не набегала, осел Семен у нас. Да и в городе нашем, известно, зимою – место глухое, время – тоже; народу разного находит много, хоть на сковороде его поджаривай, только работу давай. Месяца два он прошатался зря, – совсем обнищал. Перед Рождеством, наконец, выпало местечко, – как такое счастье привалило, Семен и сам не знает: у ворот типографии человек двадцать стояло, а вот выбрали его одного.
– Задавай паспорт, вертельщиком будешь… – сказал какой-то служащий, обращаясь к Семену. – Больше не требуется! – обернулся служащий к остальным.
Пошел Семен за ним.
– Получше будто народу нет, – на глисту какую польстился! – промычал кто-то из толпы вслед Семену.
Забыл Семен все напасти сразу. Сытость какую-то почувствовал и, возвратясь с работы, даже размечтался. "По весне, – обязательно, к себе домой на коняге прикачу… Да, чо там пешком идти! Нужно!.. Недалече от поселка лошадиная ярмарка бывает – закуплю… И айда!.. Жена-то, ничо, – хоть вторая, а бабешка – ласковая… парнишки, хоть дурни еще, а коняге обрадуются. Под озимь землю осилю поднять… навоз повывозим". И закрутились, не мешая друг другу, веселые думушки в Семеновой небольшой голове.
В типографию Семен попал большую… Вертельщиков на той машине, где он работал, было трое – он, значит, четвертым. Работа простая, но набиралось ее порядочно – только поспевай!.. С непривычки, что ли, а вначале как-то нудно было: от шума машин голова вроде того, что пухла, а и ходить промеж работающих машин боязно… Да это все пустяки, попривыкнуть недолго!.. Так и домой Семен отписал…
Дня через три товарищи вертельщики стали к Семену с могарычом приставать: спрыснуть надоть должность.
– Брага-то, Семен, хорошая!..
– Не пью я, роднинькие!.. – мямлил Семен.
– Не пьешь – и не пей, а нам поставь!..
– Я-то ничо, да шибко деньжонками поослаб…
– Поработаешь…
– Много, роднинькие, надо: и сибя надо поддержать, бабе кое-что отправить, по весне конягу надо купить… Без коняги… землю не поднять… раззор.
– Затянул!., неча мямлить-то… такое уж заведение… мы тоже ставили, до войны дело лучше было – и пили больше… нас не спрашивали: как, да чо! Ставь, и вся тут.
Семен упорствовал, вертельщики наседали, и для первого раза дали тычка два-три по Семеновой узкой, длинной спине.
Семен не осерчал: не тем занята была его голова, чтобы сердиться. Ему думается, что он на конской ярмарке… лошадей, лошадей-то!.. Встречаются односельчане. А этот серый всем вышел… немного стар… По рукам, что ли? Да как развяжет Семен узел у красного большого платка, которым шея повязана, да как достанет из узла три розовые бумажки, да одну синюю – ту, у которой угол оторван маненько. "Уступить надо, парень. Давай с этой маленькой сдачи, надо ведь и жене и ребятишкам гостинец…" Семен уж посадил себя на лошадь. Никак заднюю ногу немного волочит… А за этим поворотом и деревня будет видна… Эх!!!
– Последний спрос от нас: поставишь могарыч?!.
– Я бы, роднинькие, и ничо… шибко деньжонками поослаб.
– Свинья ты!.. Ну ладно… попомни-и!!!
Вертельщики отстали, но дело у Семена как-то сразу не поладилось, прямо из рук повалилось. И выдался же ведь денек! Утром как-то нечаянно обронили тяжелую раму, и она концом прижала ногу Семену. Палец на ноге целый день ныл. После обеда, когда Семен с товарищем вертельщиком нес из кладовой тюк бумаги, в дверях, как-то нечаянно, прижало ему руку. Семен вскрикнул, выпустил тюк, за что получил "долговязого дурака" от мимо проходящего мастера.
Перед концом смены вызвали Семена в контору… Толстый управляющий ругал Семена всячески, указывая ему на замаранную бумагу… Записали штраф и выгнали из конторы…
Семен растерялся и ничего не понимал… Далекая деревушка под Омском точно провалилась сквозь землю, не оставив о себе никакого воспоминания. Товарищи вертельщики сторонились Семена, промеж себя переговаривались и над чем-то посмеивались… В довершение всего, в темном переулке, когда Семен возвращался домой, на него напали неизвестные и сильно поколотили. Семен закрывал лицо руками и покорно подставлял спину и голову под удары…
Наутро он чувствовал недомогание, но на работу пошел, предварительно подвязав посиневший глаз красным платком. Вертельщики посмеивались и предлагали Семену опохмелиться со вчерашнего.
– Вот твое "не пью, не пью, родненькие" – для приятелей пожалел, а сам нализался… Ужо опохмелим…
А большой, длинноногий наборщик, похожий на журавля, увидав подвязанный глаз у Семена, запел, подплясывая и подщелкивая языком:
Серебром играет улочка…
Месяц плачет над рекой…
Мне у милой пивоварочки
Зубы вышибли клюкой!..
Семен робел и сторонился…
О деревне почти не думал. Звали опять в контору к управляющему… Управляющий шибко ругал Семена, называл его пьяницей, грозил расчетом, так как вертельщики-де заявили, что Семен ленится, не помогает, отлынивает от работы.
Семен слушал и ничего не понимал, кроме того, что может потерять место, и это пугало его…
Вдруг слезы брызнули из глаз, и он, как ребенок, сбиваясь и путаясь, стал рассказывать управляющему о домогательствах товарищей и о том, как его вчера ночью избили.
– Пусть возьмут, чо я заработал, только напредки не мешали бы мне работать… Мне без работы никак нельзя… За мною нужда стоит… без меня семье-то, хозяйству раззор наступит…
Управляющий вызвал вертельщиков, ругал их и всех оштрафовал…
– Прослышу что – повыгоню! – сказал он в заключение.
Дело обошлось, принялись за работу. Потянулись однообразные дни, похожие на большие белые листы бумаги, которую приходилось таскать – ничего-то на них нет, а что будет впереди – может, чепуха какая? Семен прихрабрился, и деревня опять стала властвовать над ним.
Вертельщики были тоже "мужички" из ближайшей деревни, по праздникам ходили домой и частью еще жили мужицкими интересами. Семен прислушивался к их мужицким разговорам, сам кое-что вставлял, вообще интересовался мужицкими порядками в этой стороне.
Подходило Рождество… Праздновать будут дней пять. Семен шибко заскучал по дому; вспомнит что-нибудь, расскажет товарищам, вздохнет и уставится глазами в одну точку.
– Чо, скучашь по деревне? – спросил Семена старший из вертельщиков.
– Не всем дадено одинаково, – вот и скучно делается… Вы-то, вот, кажный праздник домой сбегаете, а мне… да чо говорить, пустое!..
– Даль действует… близко живешь – не замечаешь… А коли так уж тебя потянуло, пойдем ко мне, попраздничаем…
Эти слова ожгли Семена, но он посмотрел недоверчиво.
– Чо буркалы-то уставил? Сказано, значит, от сердца!..
– Вот чо, родненький, я и не сумлеваюсь… да все же за мной вина перед вами… Раз следовало с меня могарыч распить, так и разопьем… Зря тогда я всю эту волынку затеял… Простите, родненькие, ослабел… Чо с меня приходится – получайте… хошь сейчас…
– Ладно, ладно… Вот это по-хорошему, давно бы так!..
Поехали в деревню в розвальнях. Старый дедка приезжал с оказией, ну и зазвал подвезти парней… На выезд достали пива, "душного спирту" подлили… Ударил в голову серыми казанками дурман… Слизал он, как будто шершавым языком то грязное и нечистое, что видели они, – и ровным и красивым стало окружающее. И еще казалось Семену, что зажгли у него в груди маленькую лампочку: бьется она почему-то о стенки и хочет улететь ввысь и Семена поднимает – и так-то ему весело становится.
– Тетка, кислушки доставай, гулям!.. Ты – ба-ба!!. – орал он на пивоварку.
Говорили любовно, по душам. Семен совсем расщедрился. Засиделись дольше, чем следует. Повалились в розвальни и поехали легкой трусцой.
Черной лентой при лунном сиянии длилась дорога… И высоко над ней был небесный путь, затканный золотыми огоньками душ умерших людей… И кто-то будто высокий и седой сел на далекий посеребренный темный ковер бора и свистал оттуда мертвым холодом…
Семен совсем размяк, лез к товарищам и нахваливал их.
– Ты не больно лиси… – мрачно вставил один из вертельщиков.
– Оставь! – неодобрительно прервал другой.
– Чо оставлять? Больно я боюсь его: наплевать мне ему в харю!..
– Зря болтаешь, раз нашей компании – обижать не след.
– Семену ты это напоминай, а не мне. Могарыч-то могарычом, да и о штрафе забывать не надо: по его милости с каждого из нас по полтиннику содрали… От его подлещиванья полтинники не придут!..
Это случайное напоминание подействовало: пьяные тела зашевелились, замотали головами и зафыркали.
Слово за слово – и пошло. Дедка спокойно дремал с вожжами в руках…
– Чо на него смотреть? Неужели да эту собаку в дом принимать! Бросай его из саней!
– Чо бросать?! Я и сам сойду. Хороши приятели – нечо сказать!.. – храбрился пьяный Семен.
– Сойду!.. У, идол!.. Много славы будет… Не прикажешь ли лошадь остановить!.. Нет – для тебя штуку чище устроим – пожалься потом… Сттер-рва!!.
Подвязали под мышки Семену веревку, высадили из саней и погнали лошаденку… Семен бежал, падал и, наконец, ухватившись руками за задок саней, волочился по грязной дороге… Через полчаса все в дровнях спали, лошадь плелась шагом… Семен пришел в себя, поднялся, и осторожно сбросив с себя петлю, отстал от саней и пошел тихо к городу…
Подходя к дому, Семен заметил, что с одной ноги он потерял пим…
Происшедшее представлялось ему смутно, но чувствовал он себя очень хорошо… Пришел в квартиру… Было поздно, и хозяин-сапожник открыл ему не скоро…
Ночью Семена разбудила ноющая боль в пальцах на руках и ногах… Потер немного, поохал и опять уснул… К утру пальцы на ногах не двигались, ныли и почернели… Сапожник, слушая бестолковый рассказ Семена, смотрел на пальцы, мял их, тер уксусом и порешил, что дело дрянь: кости промерзли.
– Иначе, дурень человек, и быть не может… Как держался за задок, кровь от пальцев отогнал, их и хватило морозом… Мороз лютый был. И с ноги пим потерял – тоже прохватило… И чудак же ты человек – выдумал, с кем связаться! Чо же, думаешь, и у меня праздники – не праздники? Э-эх!
"Пустое, пройдет", – думал Семен, рассматривая свои набухшие пальцы, смачивал их слюной и дул на них теплым дыханием…
Дня через четыре ногти полезли с пальцев… О работе и думать нечего, хотя пора бы и начать… Сапожник принялся врачевать: делал какие-то припарки, а гнойные места срезал своим широким коротким ножом. Семен стонал, сапожник ругал его бабой, и концы пальцев с сочащейся кровью опускал в чашку со снегом.
Семена все время лихорадило, он потерял аппетит, постоянно клонило ко сну, но не спалось, а мерещилась всякая всячина: то будто деревня горит, и его упавшей горячей крышей придавило; то будто вторая жена старшему сынишке ухватом голову разбила; то ему почудится, что он дома лежит на печи, а жена спит на лавке… Смотрит, Ромка рыжий к матери лезет, на четвереньках по избе ползет, а на Ромку из-за печки баран смотрит!.. Смотрит, да как лбом по Ромкиному лбу треснет – и уж не баран это, а управляющий в типографии!.. Душно… Рожь, рожь-то какая – на одной соломинке по два, по пяти, по двадцати колосьев!!! Только коси? Эх, матушка, держись!.. Берет Семен косу, она упала, опять взял – выронил, нешто без пальцев косить можно!.. Холодным потом обдало Семена, он бросился на пол, схватил метлу и хочет ею косить, но скоро одумался, садится на лавку и грустно, грустно смотрит в пространство…
Через месяц Семен оправился. На пяти пальцах руки сапожник срезал по два сустава, на трех пальцах – по одному, на ноге Семен потерял по одному суставу на трех пальцах… Концы пальцев стали грубеть, и Семен пошел в типографию.
Товарищи вертельщики бросились к Семену с приветствиями, но Семен, положив руки в карманы, посмотрел так строго, что те отошли. В конторе управляющий не сразу признал Семена, а когда узнал, то выругал его за то, что он так долго не приходил, и объявил, что теперь он не нужен, а паспорт и расчет может получить в главной конторе.
В главной конторе навели справки и сообщили Семену, что так как он долго не являлся, то его паспорт и деньги через полицию препроводили в волостное правление по месту его жительства.
– Как же теперь, значит… – мямлил Семен.
Конторщик что-то фыркнул и занялся своим делом.
– Поэтому так… – Семен еще хотел что-то сказать, но, не сказавши ни слова, вышел из конторы; запустил глубоко руки в карманы и, согнувшись, тихо-тихо побрел по улице…
…Серебряным одеянием кто-то окутал землю… прижимал к груди серые глыбы и плакал, и слезы его алмазами сверкали на белом бархате одеяния. И были ль то слезы радости, радости об измучившемся и нашедшем покой, или же слезы о горе, горе, творившем самого себя, – это было неведомо…
В зареве пожара
От поседелых березок тянутся на поляну смутные, курчавые тени… – А а-ах!! – внезапно рявкает далекое орудие… По лесу бежит шипучая трескотня…
Неприятель отступил. Вслед за ним победно плывут серые живые вздохи… Поляной прошел полк, и через некоторое время по морозному воздуху поползло медленно-дрожащее:
– У а-а-а!!.
…Тихо пошатываясь, из лесу выходит отсталый солдат… Когда его ударило в грудь, он отделился от взвода и побрел, через силу, напрягаясь безумно – уйти!.. Все разгорячились… В ушах у него и сейчас поверх своих стонов плавают эти хрипы озверевшего человека…
…По мучительно передергивающемуся лицу катятся большие капли пота… Он сворачивает с дороги, судорожно бороздя воздух скрюченными пальцами, словно за что-то хватаясь, потом вяло опускается на снег…
…Ах, как рвануло грудь!.. Больно, больно… Почему?.. Да… туда… домой… Наш город… еще мальчишкой бегу… а тут… Так скоро слесарь… Хозяйство бы завести, Маша, лошадку – а?.. Не хочешь, мне все равно… А Митька, ишь, с полатей уставился, – чо, поди, ись хочешь?.. Дай ему, Маша…
В глазах солдата кроваво-красным пятном бегут недавние картины.
"…О чем плакать то?.. Не я первый, не я последний – все идут… Ладно уж, как-нибудь справишься… Да постой, постой… Будет тебе, Маша, не всех же убивают…"
…Никого нет у тебя, Маша, одна ты теперь, письмо бы тебе написать… Нет, на этом заводе не буду работать, – плохо платят, лучше к Афромееву… Не то, не то… не… Маша!.. Митька!.. На… таш… Уберите книгу со стола, – мокрый!!. Отчего стены-то смеются?!. Тебе еще кого?! Зачем ты?! пусти!., пу…
– …сти!.. – хрипло вскрикивает умирающий… Он вздохнул последний раз, рванулся, от порыва качнулась березка, к которой он привалился… На измятое страданием лицо посыпались белые, пушистые поцелуи мороза…
* * *
В полутемной каморке холодно… Вместе с морозом, врывающимся сквозь крошечные потрескавшиеся оконца, носится еще кисло-едкий запах детского белья и дешевого "татарского" мыла.
Маленькая лампочка уныло мигает, когда за стеной, по тротуару проходят торопливо тяжелой предпраздничной походкой довольные, сытые люди.
Сапожник Лаврентий уселся на кровати – на краешке старого ящика, покрытого дрянным, стеганым одеялом. Подергивая заскорузлыми пальцами седенькую бороденку, он деловито и серьезно говорит:
– Война, молодка, что твой, скажем, ком снега… Покатился он с горы, неведомо отчего, а може и недобрый человек пхнул… ну, и катится себе, катится… А по дороге снежинки другие прилипают, глядишь, и ком растет…
Скрипнула калитка, кто-то быстро пробежал по хрумкающему снегу…
Каморку занимает солдатка Марья с тремя ребятишками. Одинока она, только приходит порой Лаврентий в гости, да ведь ему самому-то некогда, старик уже, а работает – хлеб добывать надо… Навещает минутками.
– Ну, катится, катится, – а потом и трах!! Завалит, глядишь, деревню… а тут охать: несчастье!.. Ты как думаешь? – Лаврентий отрывает глаза от пола и взглядывает на Марью.
Не до разговоров Марье, – вспоминает она ушедшее, – а у бедняков одно оно и есть хорошее, – будто старая, изношенная шуба, – бросил, а потом бы и ее надел, да нету.
В прошлом году так хорошо было – не забрали еще тогда Алешу… Пришел с заводу… – Марья угрюмо отворачивается от Лаврентия и смотрит на печку, где Митька с Гринькой мастерят из лучинок какую-то мельницу. – Уж чо тут говорить… разговеться нечем…
– Ничо не поделашь, – увесисто бормочет Лаврентий, – пошла волынка… Значить тово, останавливать не приходится… Катись с комом вместе….
Марья мнет в голове свою сегодняшнюю мысль… Скучно и тоскливо, не слушая Лаврентия, и не для него, говорит:
– Руку третьего дня порезала, – бутылка лопнула.
– Где ты счас работашь?
– На фруктовом – у Заливина… Вчера на работу не ходила, болит рука-то, а седни пошла – мастер орет: "Чего, леший бы вас драл, разгуливаете? Паек – так места не жалко?". Высчитал два целковых из жалованья… Выгоню, грит, если прогулы будут. – Другие вон, посмазливее захотели – не пришли – ничо, а тут…
– Десять тебе пайка-то, что ли? – Тринадцать…
– На тринадцать, да на семь гривен заводских в день – далеко не уедешь… Когда квартира без мала пятнадцать… Сволочи!.. – внезапно вскрикивает Лаврентий.
– Кто?..
– Мы! Подлый народ пошел, прокислый. Мы все сволочи!.. У самих на носу пупырек вскочил – к доктору бежим, а тут у человека душа разваливается, а мы говорим: работай!.. Законы надо, – насмешливо тянет он, – нет, тут сначала каждому по маске залепить, ткнуть его носом в грязь, как нагадившего щенка, понюхай, дескать!., поживи так вот, а потом законы. – Лаврентий, сердито посапывая, вытаскивает кисет и закуривает.
Марья вскакивает и бежит отворять дверь. Маленькая девочка, изгибаясь под тяжелыми ведрами, вкачивается в каморку… Тонкое коромысло почти покрывает худенькие плечики, из-под изорванного полушалка выглядывает преждевременно увядающее личико; на ней старый отцовский пиджак и Митькины пимы.
– Сюда, Наташенька, сюда… – Марья торопливо помогает дочери составлять ведра. – Замерзла поди, надо бы печку истопить, чуть теплая, да выстынет опять к утру-то, жги только без толку дрова.
– Рождество ведь завтра. На што уж я, и то накалил свою горницу, держись только… А тебе бы, Марья, надо ребятишек погреть, давай-ка, слышь, смекни… Ну, чо горевать-то?..
– Истоплю я…
– Верно!.. Ну, а я пойду – прощай, Семеновна.
– Сидите, куда же вы, Лаврентий Иваныч?..